Иноземец шаркнул ногой, склонил русую голову и трепетно, как к величайшей святыне, приложился к кончикам липких и пропахнувших рыбой царевых пальцев.
   — Юрий Крижанич… Хорват, славянин.
   — Добро, — похвалил Алексей. — Гораздо добро.
   Князь Никита, переглянувшись с ним, указал Юрию на место подле себя.
   — Выходит. Москва тебе любезнее Рима? — дружески обнял он гостя.
   Хорват молитвенно поднял к небу глаза.
   — Я славянин. А славянину путь лежит не в Рим, а на Москву под сильную руку славянского государя.
   Польщенный Алексей крякнул и, разгладив усы, точно невзначай поглядел на Матвееву. Хозяйка зарделась и потупилась.
   Тепло встреченный царем хорват понемногу освоился с необычным для него положением и заговорил спокойнее:
   — А будет воля твоя, все обскажу без утайки.
   Алексей охотно вместе с креслом придвинулся поближе к гостю
   — Охоч я до сказок.
   Откашлявшись в кружевной платочек, Крижанич скромно сложил руки на животе и чуть наклонил голову.
   — Рожден я подданным султана турского, государь. А родителей потерял в дни ранней младости.
   Алексей перебил его.
   — Не возьмем мы в толк, откель ты добро так нашенским российским словесам навычен?
   Матвеев, вскочив с лавки, поспешил ответить за гостя:
   — Велико ученый он муж, государь… С женушкой моей давеча так по-англицки лаяли, инда оторопь меня взяла.
   Царь ревниво повернул голову к Гамильтон. Его голубые глаза потемнели и на лбу залегла глубокая складка.
   — По мысли, выходит, тебе молодец иноземный!
   Морозов и Никита Иванович сладенько переглянулись, скрыв в бородах многозначительную улыбочку. Гамильтон обиженно надула губы и нервно смяла шелковые гривы столового покрывала.
   — Сказывай! — опомнившись, прикрикнул на хорвата царь.
   — И увезли меня в Италию, — упавшим голосом продолжал тот. — Там много познал я премудростей и жил у итальянцев, как в родном доме.
   — Какого же нечистого от житья такого потянуло тебя на Московию неумытую? — уязвил его Ордын-Нащокин.
   Крижанич взволнованно ответил:
   — Отечество мое объединенное славянство! По то и дорога моя туда, где живут славяне!
   — А ей право, пригож ты, Юрка! — с искренним удовольствием воскликнул царь и в порыве великодушия объявил:— Быть тебе под нашей рукой в таком добре, какого у тальянцев не видывал.
   Он пошептался с Нащокиным и Морозовым и торжественно встал.
   — Жалую я тебя, сербин, одинадесятью копейками дневного жалованья. Живи по-боярски.
   Хорват благодарно прижал руки к груди.
   — Утресь же приступлю к делу своему. Настал час, когда думка всего живота моего сбывается: будет у славян для единого языка грамматика всеславянская!
* * *
   Развешанные по стенам в дорогих футлярах часы пробили десять. Гости заторопились по домам. Матвеев умоляюще взглянул на царя.
   — Показал бы милость, погостевал бы еще у меня. Потешил бы я тебя игрецами.
   Царь согласился. Предводительствуемые хозяйкой, гости вошли в огромный терем, поддерживаемый двумя рядами мраморных колонн.
   На хорах, обряженные по-скоморошьи, стояли наготове музыканты. Едва показался царь на пороге, музыканты, собрав всю силу легких, так затрубили, что в терему погасли свечи.
   — Добро! — смеясь вымолвил царь.
   Неистовые трубные звуки смягчались, принимали постепенно формы плавной и стройной мелодии.
   Натешившись музыкой, Алексей пожелал походить по хоромам.
   — Умелец ты терема убирать, — ласково обратился он к Матвееву. — Прямо тебе ни дать, ни взять, иноземец!
   Артамон Сергеевич скромно потупился.
   — Тут уж умелец не я, а хозяюшка.
   И обратился к жене:
   — Показала бы государю товар лицом, поводила бы по убогим хороминам нашим.
   Матвеева, не дожидаясь повторения просьбы, увела за собой государя.
   — Что невесела? — тепло прижался плечом к круглому плечику шотландки Алексей, когда они очутились в угловом терему.
   Матвеева печально улыбнулась и уселась рядом с царем на широкую, обитую атласом, лавку.
   — Постой, — насторожился царь. — Никак, шебуршат?
   Женщина, слегка раскачиваясь, поправила пышную прическу из рыжих волос своих и, закинув нога за ногу, точно случайно подняла шуршащий шелк платья.
   Алексей облизнул кончиком языка губы.
   — Замолвила бы словечко доброе мне.
   Она отодвинулась и закрыла руками лицо.
   Царь заерзал на лавке и так засопел, как-будто нес на себе непосильную тяжесть.
   — Замолви же для государя!
   — Соромно мне! — вздохнула Матвеева.
   — Неужто прознали? — вздрогнул Алексей и схватился рукой за грудь.
   Матвеева припала губами к пухлой руке царя.
   — Кто посмеет прознать!… Верный холоп, ежели и зрит, позабывает тотчас, а ворогов не страшно. Кто посмеет прознать про дела государевы?
   — А об чем же туга? — сразу успокоился Алексей.
   — Соромно мне, горлице твоей, ходить в женах простого думного дворянина. Неужто же краше моего боярские жены?
   Алексей милостиво улыбнулся.
   — Быть по сему! Жалую Артамона боярином.

ГЛАВА X

   Многие люди стремились войти в кружок преобразователей. Однако Ордын-Нащокин, заправлявший всеми делами кружка, принимал новых членов с большой осторожностью и строгим выбором. Особенно подозрительно относился он к знати.
   Прежде чем попасть «на сидения» к Матвееву, новички подвергались строгому испытанию. Они должны были заменить старинный русский кафтан немецким платьем и так разгуливать в праздничные дни по улицам. Дважды в неделю они обязывались посещать Андреевский монастырь, где монахи проверяли их познания в философии. По приказу кружка — беспрекословно отправлялись на площади, чтобы вступить в спор с раскольниками. Сидели они за одним столом с иноземцами и пили с ними из одной братины. Сморкались не в кулак, а в платок, и даже подстригали коротко бороды…
   Удачно выдержавшие эти и многие другие испытания торжественно провозглашались «преобразователями».
   Только рудознатцы, розмыслы и живописцы освобождались от всяких испытаний и сразу входили в кружок полноправными членами. Но такие люди ненадолго задерживались на Москве: их вскоре же отправляли на окраины для отыскания золотой и серебряной руды, постройки господарских домов «по еуропейскому обычаю» и для обучения княжеских детей «живописному умельству».
   Ордын— Нащокин, помимо многочисленных своих обязанностей, занялся еще и военным делом. Вместе с полковником Кемпеном он тщательно разработал и углубил все свои планы, о которых писал царю еще из Кокенгаузена.
   По его настоянию были учреждены пограничные войска: вместе с наемными воинами, набиравшимися из иноземцев, на службу были приглашены чужестранные офицеры, приступившие к обучению русских военному делу на европейский лад.
   Горячее участие во всех делах кружка принимала также и Гамильтон, весьма подружившаяся в последнее время с Марфой.
   Ртищевой казалось, что она обрела наконец истинный смысл жизни. Федор во всем поощрял жену и очень гордился ею.
   — Эвона, каково подле мужа ученого пообтесаться, — хвастал он перед друзьями, искренно веря в свои слова, — от единого духу, что стоит в усадьбе моей, даже жены неразумные и те европейской премудрости набираются.
   Марфа редко бывала дома и почти совсем переселилась к Матвеевой. В старой заброшенной повалуше было устроено нечто вроде приказа, где происходили бесконечные сидения, страстные споры и рождались смелые планы. Князья Милорадовы и дьяк Шпилкин состояли постоянно советниками при Марфе и Матвеевой.
   По совету Гамильтон государь разрешил построить близ Немецкой слободы заводы — стеклянный, железоплавильный и бумажный. Матвеев на радостях задал богатый пир и до бесчувствия споил всех гостей и свою многочисленную дворню.
* * *
   Со всех сторон потянулись на Москву черные людишки строить заводы. Для руководства постройками из-за рубежа были выписаны специальные розмыслы и умельцы. Они же были оставлены и мастерами на заводах.
   Сам государь, принимая у себя умельца, объявлял:
   — Глядите ж, делайте по уговору, чтобы нашего государства люди то ремесло переняли.
   И после, когда заводы уже работали, главное внимание надсмотрщиков было обращено на то, чтобы иноземцы ничего не таили от русских и добросовестно обучали их своим познаниям.
   Крестьяне, холопы и простолюдины, обласканные Милорадовыми, Шпилкиным, Матвеевой и Марфой, с большим усердием принялись было за работу на заводах. Однако вскоре они поняли, что заводы построены не на радость им, а на неслыханные мучения.
   Пытка начиналась задолго до зари. Голодные, невыспавшиеся, бегали под ударами батогов работные люди, таскали тяжелые чушки, задыхались, насквозь промокшие от пота, долгими часами возились у топок, падали замертво… Их выбрасывали на улицу, и там они или замерзали, или заболевали тяжкими недугами.
   Поздно вечером раздавался свисток, призывавший к шабашу. Работные, еле живые, уходили из мастерских, чтобы, похлебав в бараках пустых щей и забывшись на короткие часы бредовым сном, вновь спешить в проклятое пекло.
   Когда ропот потерявших терпение людей доходил до Кремля, Гамильтон, улучив удобную минуту, запиралась с Алексеем у себя в тереме-башне и шептала:
   — Будь тверд, государь. Подражай во всем Западу… Ибо на то созданы Богом смерды, чтобы господари уготовали себе через их труды достойное житие.
   Царь недоверчиво качал головой.
   — А сдается нам, спалят работные заводы наши… Ох, уж и ведомы нам те смерды!
   Гамильтон весело улыбалась.
   — А не токмо что подпалить, рта не откроют без благословения спекулатарей. Все их помыслы у нас как на ладони. Почитай, на трех смердов по языку поставили…
   — И то! Не зря ты и мудростей европейских преисполнена, лебедушка моя.
   — А людишек-то, государь, на наш век хватит. Их сколько ни выколачивай, а они, как блохи плодятся!
   — Хе-хе-хе!… Как блохи!… И ловка же ты на словеса распотешные!
   Алексей, несмотря на свое сочувствие «преобразователям», все же не хотел открыто бороться с боярами и с торговыми людьми, державшимися старины.
   — Тих я, гораздо тих, не рожден для свары, — смиренно поглаживая живот, вздыхал он, когда представители кружка приставали к нему с чересчур уже смелыми планами. Но все же, не давая прямого согласия, он вел беседы так, что «преобразователи» со спокойной душой поступали; как хотели сами.
   Выходило, будто во всех новшествах повинен не государь, а вельможи его.
   Беседуя с боярами, верными старине, Алексей заламывал вдруг руки, падал на колени перед образом и срывающимся голосом молил Бога помиловать его и снять бремя царствования.
   — Повсюду кривды, лукавство и себялюбие! Ты, Господи, веси, каково нам с тихою нашею душою терпети свары… Избави мя, свободи от стола государева! Сподоби мя, одинокого, приять смиренное иночество.
   Бояре сокрушенно вздыхали и молча, по одному, уходили, унося в сердце своем тяжелый, туго переплетенный клубок сочувствия, недовольства, подозрения и веры в правдивость царя.
* * *
   Боярская дума давно уже не была участницей верховной власти. Однако думные сидения время от времени еще происходили, хотя и заканчивались почти всегда сварой и озлоблением.
   Родовитое боярство цепко держалось за призрак былого могущества своего и не хотело мириться с тем, что рядом с ним, а то и выше, восседают и забирают большую силу какие-то безвестные людишки, «дьяковские дети». Родовитые придирались к каждой мелочи, чтобы задеть, оскорбить и уничтожить новых любимцев царя. Ни одно предложение худородных, даже если оно вызывалось необходимостью, не получало у них поддержки и одобрения. Поэтому царь собирал думу все реже и реже — причем, каждый раз на сидение, будто случайно, попадали многие сторонники новшеств.
   В день, когда в думе был проведен закон «сделочных крепостей» на крестьян, князь Хованский, дождавшись Нащокина, набросился на него чуть ли не с кулаками.
   — Ты ли господарь высокородный, коему с древних времен положено Богом дела крестьянские рядить?
   Ордын надменно оглядел князя и, словно нехотя, процедил сквозь зубы:
   — А сидел я в думе не по своему хотению, но по государевой воле.
   Хованский взмахнул кулаком перед носом Афанасия Лаврентьевича.
   — А не бывать тому, чтобы ворону превыше орла летати!
   Дрожа от лютого гнева, он хрипел, выкрикивал, надрываясь:
   — А ныне бояре и окольничие, коих род идет от Володимира равноапостола, в ту думу и ни для каких дел не ходят!… То вы, безродные псы, царя сему наущаете. Вы!
   И, пригнув голову, неожиданно ударил в грудь Ордына.
   — Накось, откушай, посольских дел управитель смердящий!
   Нащокин, не ответив ни слова, почти бегом пустился с челобитной к царю.
   Алексей принял управителя в трапезной.
   — Не лихо ль какое?
   — Лихо, царь! Не можно мне больше быти у дел государственных.
   Униженно ползая на коленях и без меры привирая, Нащокин рассказал о стычке своей с Хованским. Государь гневно хлопнул в ладоши:
   — Подать нам Хованского! — крикнул он вбежавшему дьяку — На аркане приволочить, коль упрется!
   Едва князь вошел в трапезную, царь рванул его за ворот и стукнул изо всех сил затылком об дверь.
   — А запамятовал ты, князь Иван, что взыскал тебя на высокие службы я, великий государь, а то тебя всяк обзывал дураком!… За Афоньку всему роду твоему быть разорену!
   Он покосился на Ордына, наслаждавшегося позором Хованского, и, успокоившись, приказал дьяку Заборовскому принести Уложение и прочитать первую статью из третьей главы.
   — Внемли! — щелкнул он пальцем по низкому лбу Хованского, когда дьяк вернулся со сводом:— Авось, поумнеешь маненько!
   Дьяк стал посреди трапезной и, перекрестясь, загудел.
   Будет кто при царском величестве в его государевом дворе и в его государьских палатах, не опасаючи чести царского величества, кого обесчестит словом, а тот, кого он обесчестит, учнет на него государю бита челом о управе, и сыщется про то допряма, что тот на кого он бьет челом, его обесчестил: и по сыску за честь государева двора того, кто на государеве дворе кого обесчестит, посадите в тюрьму на две недели, чтобы на то смотря иным неповадно было вперед так делати.
 
   Окончив, Заборовский благоговейно закрыл Уложение и, подняв его высоко над головой, как Евангелие на выходе из алтаря, направился в сени.
   — Слышал ли? — важно поглаживая бороду, спросил Алексей.
   Хованский отвесил низкий поклон.
   — А противу Уложения мы не смутьяны. Како положено, тако и сотвори.
   Он пожевал губами и, обдав Нащокина ненавидящим взглядом, громко прибавил:
   — Токмо от того, что меня в узилище ввергнут, Афоньке высокородней не стать.
   — Молчи! — крикнул на него царь. — За дерзость твою еще двумя неделями жалую от себя, рыло телячье!
* * *
   Долго, точно в дальний путь, собирался Хованский в тюрьму. Со двора своего он выехал в богато убранной колымаге, сопровождаемый толпой холопей и обозом.
   У ворот тюрьмы князя Ивана встретили дьяк и стрелецкий полуголова.
   — Добро пожаловать, князь! — приветствовал дьяк, помогая Хованскому выйти из колымаги.
   Устроившись на груде подушек, князь спокойно ждал, пока для него уберут помещение. Когда все было готово, холопы ввели господаря в каморку и уложили на пуховики.
   — Удобно ли, князюшко? — подобострастно скаля зубы, спросил полуголова.
   Князь важно поглядел на служивого.
   — Отбуду срок, всех одарю!… По-княжески. Чать, не псы мы худородные.
   И, потянувшись, точно про себя произнес:
   — Измаешься тут… Девку бы, что ли?…
   Полуголова услужливо засуетился.
   — Как без девки в одиночестве да в туте! Чай, и девки те истомились в темнице без ласки…
   Он выбежал из каморки. Хованский остался один, уютней устроился на пышной постели и натянул на глаза покрывало, попытался заснуть.
   Вдруг ему почудилось, будто кто-то скребется в углу Он приподнялся и испуганно вытаращил глаза.
   — Ай!… Крысы!
   На крик прибежали и стрелец, и холоп.
   — Изловить!… Изничтожить! — ревел побелевший от страха князь, не спуская глаз с двух огромных, ростом с кутенка, пасюков.
   Стрелец ловким броском загородил поленом вход в нору. Спокойные до того, привыкшие к людям, крысы, почуяв опасность, разъяренно ощерились.
   — Упади на них… Брюхом, баба!… Не трусь! — увлеченно командовал князь. — Лавкою по башке!… Лавкой же, смерды!
   Наконец крысы были убиты. Хованский оглядел все углы и, убедившись, что ничто больше не угрожает его покою, выслал из каморки своей искусанных в кровь крысоловов.
   Смеркалось. Откуда-то едва слышно доносился благовест.
   — Во имя Отца и Сына, — молитвенно уставился князь в подволоку, но тут же умолк и прислушался.
   — Никак идут?
   Чуть приоткрылась дубовая дверь.
   — Бодрствуешь, князюшко?
   — А что?
   В каморку, испуганно озираясь по сторонам и ежась от сырости, вошла полунагая, растрепанная девушка. Князь Иван причмокнул от удовольствия.
   — Ишь, востроносенькая!… Ну-кось, потешь господарика.
   Девушка покорно ждала приказания.
   — За что в узилище ввергнута?
   — За недоимки. Подьячий споначалу к себе отписал, а погодя, будто за блуд, на двор тюремный пригнал.
   — Так-так, — сочувственно вздохнул князь. — Понакручинилась, горемычная… Ну, да уж за то тотчас потехою потешишься: ползай ты по земле, аки крыса, а я ловить тебя буду.
   И спрыгнув с постели, погнался за опустившейся на четвереньки девушкой.
   За дверью послышался сдержанный хохоток потрафившего князю полуголовы.

ГЛАВА XI

   Юрия Крижанича поселили в отдельной усадебке и не тревожили до тех пор, пока он сам не заявил, что окончил первую часть своей работы.
   Пользуясь полной свободой, хорват проводил досуг в прогулках по Москве в изучении обычаев и нравов русских людей. То, что он увидел в короткое время, крайне поразило его. Он начинал чувствовать, что пламенная вера его в Русь и в то, будто только она способна открыть миру новые, неизведанные человеческие пути к совершенству, гаснет, тускнеет, сменяется тревогою… Однако, он не мог так просто, сразу, отказаться от своей страстной мечты о всеславянском государстве и искусственно разжигал в себе слабеющие силы.
   В тот день, когда Крижанич должен был прочитать свой труд, у Артамона Сергеевича собрался весь кружок. Юрий старался не выдать своих сомнений и держался так, как будто ничего не произошло с ним. Но перемена слишком резко бросалась в глаза, чтобы ее не заметить.
   Шпилкин первый проявил сочувствие к хорвату и ласково коснулся его руки.
   — А сдал ты, сербин… Как из решета задор-то твой весь просыпался.
   Князь Никита расхохотался.
   — А хлебнет еще маненько духу российского, так обславянится, что хоть святых вон выноси.
   Хорват вспыхнул.
   — Я духу тяжелого не страшусь. На то мы и живы, чтобы очистить от тьмы души людишек российских.
   Ртищев с видом победителя шагнул к хорвату и постучал пальцем по его груди.
   — Ну, вот и сказ весь! И выходит, что без Европы никак славянам не обойтись. Потому, вся навыченность наша от Запада.
   Крижанич болезненно вздохнул.
   — Доподлинно, темна Россия, точно в гроб тесен заколочена да камнем придавлена.
   Глаза его зажглись непоколебимым упрямством.
   — А и от Запада возьмем, что на потребу славянам!… От того, поди, нас не убудет. Тесто наше, а сдоба европейская. А замешавши, таку диковинку выпечем…
   Он пощелкал пальцами, подыскивая подходящее слово и не найдя его, вытащил из кармана тетрадку
   — А будет ваша милость послушать, все доподлинно уразумеете.
   Кружок с большой охотой и любопытством приготовился слушать. Хорват раскрыл тетрадку и близко поднес ее к глазам:
   Адда и нам треба учиться яко под честитым царя Алексея Михайловича владением мочь хочем…
   Матвеев удивленно пожал плечами.
   — Сие не по-нашенски, а по-тарабарски. Нешто уразуметь русскому человеку таку премудрость, прости, царица небесная…
   Хорват остановил его строгим движением руки и продолжал:
   Мочь хочем древние дивячины плесень стереть, уметелей ся научить, похвальней общения начин приять и блаженно его стана дочекать.
   — А ни вот столько, — показал на кончик своего ногтя смущенный постельничий.
   Остальные глядели на хорвата, как на юродивого, и молчали.
   Юрий снисходительно улыбнулся.
   — Покель латыни не превзошли такожде, небось, дивовались?… А славянам не латынь вместна, а всеславянский язык.
   И, не торопясь, перевел прочитанное:
   Значит, и нам надобно учиться, чтобы под властью Московского царя стереть с себя плесень застарелой дикости; надобно обучиться наукам, начать жить более пристойным животом и добиться более благополучного состояния.
   Все оживленно заговорили. Сразу появились ярые сторонники и враги нового языка.
   Юрий настолько увлекся, стараясь показать правоту и важность своей затеи, что выпалил, позабыв осторожность.
   — А и кардинал, когда я, будучи пастором в Риме…
   Он тут же осекся, испуганно уставился на опешивших собеседников. Но было уже поздно.
   — Пастором? — процедил с омерзением сквозь зубы пришедший под конец чтения дворянин Толстой.
   — Па-сто-ром? — хором повторили за ним остальные и, точно сговорясь, трижды истово перекрестились.
   Ртищев брезгливо отодвинулся от Крижанича, сунув за ворот руку, дрожащими пальцами стиснул нательный крест.
   — Да воскреснет Бог и расточатся врази его!…
   Если бы не подоспевшие вовремя Марфа и Гамильтон, дело окончилось бы печально для хорвата.
   Гамильтон с презрением оглядела «преобразователей»:
   — Так вот она вся навыченность ваша российская!
   Артамон Сергеевич смутился, не зная, как повести себя, чтоб не показаться дикарем перед женой и не вызвать недовольства гостей.
   Марфа тем временем поманила к себе мужа:
   — Ты бы хоть, соколик, угомонил их… Поди, всех ты ученей.
   Постельничий, польщенный словами Марфы, сразу почувствовал себя убежденным сторонником хорвата.
   — А был пастором, да ныне отрекся! — крикнул он. — И неча про старое поминать.
   Заслышав приближающиеся шаги, Гамильтон выглянула в дверь.
   — А вот и Федор Петрович Обернибесов. Как есть к вечере пожаловал, — обрадованно объявила она и, подарив гостя ласковой улыбкой, рассказала ему о происшедшем, стараясь каждым словом показать свое презрение к кружку и веру только в него одного.
   Обернибесов, ни с кем не поздоровавшись, подошел к Юрию.
   — Не кручинься и веруй в превеликую дружбу нашу. Ибо ведомо нам, что хоть и хаживал ты в пасторах, а душу имал в себе славянскую.
   И повернулся к Романову.
   — Так ли я сказываю, князь Никита Иванович?
   — Так, — великодушно согласился князь. — Будь по глаголу постельничего: что было — прошло, быльем поросло.
   Не смея возражать дядьке царя, кружок примирился с новостью и обещался не выдавать тайны хорвата, которому в случае, если бы узнали, что он был пастором, грозило изгнание из Руси.
   Гамильтон пригласила гостей в трапезную. За вечерней, в противовес русским обычаям, не было ни вина, ни обилия яств. Зато, наперекор старине, нарочито велась оживленная беседа.
   — Обмыть да причесать надобно московитянина, — склонив голову в сторону женщин, вкрадчивым голосом произнес успокоившийся немного Крижанич.
   Марфа невесело усмехнулась.
   — Где уж! Нешто нашим свиньям вдолбишь…
   — Обсказать бы про все за рубежом, руками бы замахали, — подхватила Матвеева, — веры не дали бы словесам. Эки, ведь, свиньи! От воров деньги в рот прячут, горшков не моют… Подает мужик гостю полную братину и оба-два пальца в ней окунул. А дух… Ничем не смыть духа того!
   Она передернулась с отвращением и замолчала.
   Вскоре после трапезы часть гостей разошлась по домам. Остались Ртищев с женой, Ордын-Нащокин, хорват и Толстой.
   Крижанича увели в угловой терем-башню.
   — Можно ли? — шёпотом спросил Юрий, когда Гамильтон, убедившись, что никого в сенях нет, заперла на засов дверь и присела на диван.
   — Начинай, — с такой же таинственностью шепнул Нащокин и приготовился слушать.
   Бледный, с нахмуренным лицом, стоял посредине терема Юрий, устремив куда-то ввысь горящий взгляд. Точно зачарованная, любовалась им Марфа; она не знала еще, о чем будет говорить этот странный, так непохожий на русских, чужеземец, но твердо верила, что пойдет за ним на какой угодно его призыв.
   Ртищев, нахохлившись, исподтишка следил за женой. Охваченный беспокойством, он не выдержал и потянулся губами к ее уху.
   — Марфенька…
   Марфа вздрогнула и с ненавистью откинула голову.
   — Ну?
   По глазам мужа она поняла, что тот хочет сказать, и через силу выдавила на лице улыбку.
   — Диву даюсь я, как будто и пригож сербин, а все нету в нем закваски твердой, как у российских людей, как у тебя, мой соколик.
   Федор гулко вздохнул. «Экой я, право! И как мог я усумниться в чистой голубице своей!» — подумал он с укором самому себе и блаженно уставился на Крижанича.
   — Чти, что ли, грамоту, — заторопил Юрия Толстой.
   Юрий мялся и продолжал молчать.
   — Аль боязно? — строго насупился Ордин и встал. — И то, дело такое, что без крестного целования начинати не можно.
   Он первый подошел к образу. Выслушав данную всеми присутствовавшими в терему клятву, Крижанич уже безбоязненно достал из подкладки кафтана сложенный вчетверо лист бумаги.