Но было уже поздно.
   — Секи их, изменников! — вопили псковичи, наступая на митрополита.
   Никон вскочил на ноги и злобно отшвырнул от себя саблю.
   — Секите! Приемлю сором и смерть с великою радостью во имя Христово и во спасение царя моего.
   Парень, первым говоривший на рынке, деловито поплевал на руку и с наслаждением ударил митрополита кулаком по лицу. Народ ахнул.
   — Не гоже! Не гоже нам над пастырями глумиться… Не басурманы мы, — донеслось возмущенно с разных концов.
   К митрополиту подошел примкнувший к бунтарям стрелецкий полуголова.
   — Бьем тебе челом, владыко, и молим благословить Новгород на новое житие со выборные люди в начальниках.
   Связанный по рукам и ногам, воевода завопил:
   — Не внемли гаду сему! То он всей смуте начальник.
   Митрополит, не удостоив взглядом бившегося у ног его воеводу, повернулся к церкви.
   — Коль противу сего мздоимца-воеводы восстали людишки — благослови их, Господи сил, на победу.
* * *
   Новгородцы ожили. Стрелецкий полуголова, избранный всенародно воеводою, с утра до ночи трудился, щедро награждая людишек зерном, которым завалены были господарские и монастырские закрома. Рекою лились вино, пиво и мед. Холопи, в одеждах бояр и торговых гостей, неустанно чинили суд и расправу над не успевшими скрыться господарями.
   Расправившись с врагами своими, начальными людьми, выборные решили, что сделали все для своего освобождения, и предались непробудному пьянству. Разбойники, бежавшие из темниц, почуяв безнаказанность, принялись за грабежи и убийства. В городе не прекращались пожары.
   Торговые люди, истосковавшиеся по своим ларям, не выдержали пренебрегая опасностью, собрали раду.
   — Ты на воеводстве сидишь, — обступили они полуголову, — а не зришь, что рушится град наш сиротствующий.
   Хмельной воевода не внял их словам — разразился площадной бранью и, приказав схватить зачинщиков, ушел заканчивать прерванный пир.
   Никон, обряженный в поношенный подрясничек, ежедневно после обедни уходил в город. Его сопровождали толпы монахов и простолюдинов. На площади, перед церковью, митрополит опускался на колени и зычным голосом молился за «сиротствующий град».
   — Покайтесь перед государем, — со слезами в голосе увещевал он толпу, вставая с колен после молитвы, — внемлите молению моему и гласу всевышнего. Как сгинет без солнца земля, так да погибнет народ без Богом помазанного царя-государя!
   Наконец как-то ночью в митрополичью опочивальню ворвался сияющий келарь.
   — Владыко, владыко, — затормошил он спящего, — добрые вести, владыко!
   Никон очумело вскочил и нащупал в изголовье секиру.
   — То я, владыко! — испуганно отступил келарь, и тут же весело хлопнул в ладони: — Конец пришел вольнице! Конец беззаконию богопротивному. Нащокин расправился с Псковом и грядет во славе к Новгороду.
* * *
   Слух об усмирении псковичей быстро докатился до новгородцев. Всполошенные толпы высыпали на торговую площадь держать совет. Оставшиеся в живых господари и приказные выползли из своих убежищ.
   Полуголова не рискнул идти на площадь. Пораздумав, он направился к митрополичьим покоям.
   Никон не вышел к воеводе, выслав к нему келаря.
   — Недужится владыке, — печально вздохнул монах. — Мне же наказал бить тебе челом, не покажешь ли нам милость, не отстоишь ли обедню в моленной.
   Польщенный воевода отпустил сопровождавших его друзей и доверчиво пошел за келарем.
   — Пожалуй, — услужливо распахнул перед ним дверь монах.
   Гость переступил через высокий порог и тут же половица с грохотом провалилась под его ногами.
   — Поостынь маненько, воеводушко смердов, — хихикнул келарь и захлопнул дверь.
   На площади бушевала толпа. Одни с кулаками наступали на выборных, требуя немедленного создания дружины, другие призывали к бегству в леса, третьи настаивали на бескровной сдаче города Нащокинской рати. Монахи сновали в толпе и, непрестанно крестясь, взывали к небу.
   — Ты, Господи, зришь туту нашу горькую. Вразуми рабов Твоих смириться перед Тобой и преславным помазанником Твоим.
   После жестоких споров противники Никона махнули на все рукою и сдались.
   В тот же день выборные отправились на Москву — бить челом государю на бояр и приказных, доведших людишек до бунта, и принести повинную от лица всего Новгорода.
* * *
   После двухдневного заточения стрелецкого полуголову повели на конюшню.
   — Новгородскому воеводе поклон и многая лета! — встретил его с усмешкою митрополит, но, едва узник сделал движение, чтобы подойти под благословение, келарь повалил его на землю и мигнул катам.
   — Секите!
   Два послушника, исполнявшие обязанности катов, набросились на воеводу и сорвали с него одежду.
   Чем больше кричал истязаемый, тем беспощаднее его секли. Когда спина узника обратилась в сплошную рану, Никон перекрестился, деловито снял с гвоздя саблю и собственноручно рассек ему пятки.
   — Выбросить псам!
   Заблаговестили к обедне. Келарь засуетился, принес ведерко с водой и, смыв кровь с рук владыки, подал ему посох.
   Домовая церковь при митрополичьих покоях была битком набита молящимися. Все именитые люди Новгорода, уцелевшие от расправы, пришли поклониться Никону и отслушать торжественное молебствование.
   После службы митрополит вышел на паперть; приказав всем стать на колени, обличающе бросил:
   — Вы!… Вы град сей богоспасаемый довели до погибели!
   Молящиеся покорно склонили головы и молчали.
   С каждым словом Никон распалялся все более.
   — Ибо мало потчевали батогами холопей своих, распустили потворством своим!… Аль позабыли, что на то и даны Богом черные людишки, чтобы господари наущали их смирению и тем уготовали им путь к блаженству в будущей жизни?
   Один из торговых людей клятвенно поднял руку.
   — Обетование даем творить отселе по глаголу твоему, владыко!
* * *
   Новгородские послы прибыли на Москву. Окольничий проводил их в Кремль и выстроил на площади у Большой Палаты[23].
   Вдоль Средней Палаты, что ютилась между Большой и Благовещенским собором, в ожидании государева выхода, разгуливали думные бояре и стрельцы.
   Царь нетерпеливо поглядывал в окно и то и дело стремился выйти к послам, но каждый раз его сдерживали Милославский и Стрешнев.
   — Не срок, государь, — в один голос увещевали они. — Погоди гонцов от Новгородского митрополита. Сейчас должны прискакать.
   Небо заволакивало тучами. Кремль темнел, супился. Под окном о чем-то чуть слышно шепталась с сумерками зябко нахохлившаяся трава; плакучая ива, прилепившаяся к воротам, ведущим из внутреннего двора на площадь, теряла свои обычные очертания и, казалось, отделяется от земли, уходит куда-то расплывчатым туманным пятном. Точно голодные мыши, надоедливо скреблись о стены занесенные ветром осенние листья.
   Выборные с тревогою поглядывали на царевы покои.
   — Нейдет государь, — сиротливо жаловались они и, точно в предчувствии беды, тесней прижимались друг к другу.
   Наконец на крыльце показалась сутулая фигура Ильи Даниловича.
   — А что я сказывал, — радостно шепнул соседу один из послов, — как пить дать, пожалует сейчас и сам царь-государь! Не зря слух идет, будто царь усердно внемлет ныне печалованиям холопьим, а сильных людей из царства выводит.
   Милославский что-то шепнул думному дворянину и скрылся в хоромах. Дворянин стремглав бросился на Красную площадь, навстречу скакавшему во весь опор всаднику.
   — Откель?
   Всадник сдержал коня.
   — От митрополита Новгородского, да от Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина с благою вестью!
   Спрыгнув с коня, гонец направился к воротам, ведущим в Передние Переходы, но дворянин приказал ему идти во дворец обходным путем.
   Узнав от вестника об окончательном усмирении псковичей, Алексей сразу преобразился.
   — Не выйду к смутьянам! — объявил он, важно развалясь в кресле. — Всех их вон из Кремля!
   — И то, по всему двору ихним духом смердит, — поддакнул Стрешнев и заковылял к двери.
   Илья Данилович остановил его:
   — Гоже ли так?
   — И всегда-то ты, Ильюшка, нашей воле противоборствуешь, — недовольно произнес Алексей.
   Милославский припал к руке государя.
   — Не противоборствую, а о благоденствии твоем печалуюсь. Гнать всегда время найдется, а ныне вместно по-родительски на их кручины попечаловаться да посулы добрые посулить. То ли дело — вернутся в Новгород, о государе всем с великой любовью людишкам сказывать будут.
   Царь задумчиво почесал поясницу и воззрился на тестя.
   — И то, Данилович! Пускай о государе своем с великой любовью сказывают людишкам.
   Стрешнев с презрением оглядел Милославского.
   — Не внемли ему, государь! Не тем славны были великие князья российской земли, что с холопями слезы точили. Помяни деда своего, Филарета, да еще Грозного царя помяни! Не ухмылкою, но величием покоряли они противоборствующих!
   Алексей встал и гордо запрокинул голову.
   — И то!… Не ухмылкою, а величием покоряли они противоборствующих!
   И, посовещавшись с ближними, выслал тестя к послам.
   — Внемлите, — буркнул себе под нос Илья Данилович, представ пред выборными. — Царь-государь показал мне милость замест него слово вам молвить.
   Послы опустились на колени.
   — А сказывает царь-государь, что холопы-де государевы и сироты великим государям николи не указывали. Псковичам и новгородцам надобно было челом бить до нынешнего смятения, а не самим управляться. А того николи не бывало, чтоб мужики со бояре, окольничие и воеводы у расправных дел были, и впредь не будет того!
   Промокшие до костей, подгоняемые окриками стрельцов, послы молча покинули Кремль.

ГЛАВА VIII

   С тех пор, как Ртищев добился наконец своего и Янина уже не противилась его ласкам, все изменилось в усадьбе. Полонная женка стала полновластной господарыней над челядью.
   Счастливый постельничий ничего не замечал. Не задумываясь, по первому слову Янины, он сбросил с себя старинные русские одежды и облачился в польский жупан. По утрам сама полонянка обряжала его в широчайший расшитый золотом и позументами, иноземный халат. Надушенный благовонными жидкостями, доставленными знакомым немцем из-за рубежа, Ртищев усаживался за книги и с головой уходил в изучение «еуропейской премудрости».
   Почувствовав свою власть, Янина быстро поправилась и стала еще привлекательней, чем была.
   Челядь, которую также заставили перерядиться в польские одежды, ненавидела своевольную гордую польку, но никто не смел выдать перед господарем свою нелюбовь. Больше всех доставалось от Янины дворецкому, которого она решила заменить своим человеком. Полонянка постоянно жаловалась на него Федору, нещадно секла его на конюшне и добилась того, что Ртищев сослал любимого своего слугу в дальнюю вотчину.
   Затянутая в шуршащий шелк кофты, плотно облегавшей ее стройный стан, в тяжелой бархатной юбке, с двумя рядами золотых пуговиц по бокам, с собольей опушкой, густо набеленная и благоухающая, Янина все свободное время проводила у зеркала.
   Почти все друзья Ртищева отбились от его дома, и, когда он приглашал их к себе, — откровенно заявляли, что не могут переносить «ляшского духу». Такие замечания волновали Федора, нарушали блаженный покой, в котором он пребывал со дня сближения с полонянкой. Набравшись смелости, он давал себе слово поговорить с Яниной и уломать ее отказаться от иноземных обычаев, но, когда оставался с нею наедине, сразу забывал приготовленные слова и откладывал объяснение до другого, более подходящего случая. Все, что делалось где-то там, за воротами усадьбы, на московских улицах и в самом Кремле, — теряло смысл и значение. Там властвовали над жизнью суета сует и томление духа, а истина, доподлинное добро пребывали в этих серых и ясных глазах такой покорной и такой всепокоряющей женщины…
   После обеда, когда постельничий уезжал в Кремль или в Андреевский монастырь, Янина переодевалась в лучшее платье, ложилась на турецкий диван и предавалась чтению латинских книг или просто забывалась в полудремоте. Вскоре из сеней до слуха ее доносились сдержанные шаги дворецкого Тадеуша, купленного Федором у иноземца.
   — Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — вкрадчиво раздавалось за дверью.
   — Ты, Тадеуш?
   — Я, коханочка, — сладко вздыхал дворецкий и поспешно входил в терем, закрывая за собой дверь на засов.
   Янина отодвигалась к стене и глазами указывала на место подле себя. Тадеуш расшаркивался, подражая изысканным манерам шляхтичей, присаживался на край дивана у ног польки и шепотом докладывал ей о чем-то. Передав дворецкому новые поручения, Янина отпускала его и уходила в трапезную — там дожидались ее обычно гости из Басманной слободы.
   Проводив гостей, полонянка набрасывала на плечи турецкую шаль и отправлялась на улицу встречать господаря. Когда Ртищев выходил из колымаги, она отвешивала ему низкий поклон, делая вид, будто собирается пасть на колени. Федор краснел, смущенно спешил в хоромы.
   — Мне вместно покланяться тебе, ненаглядная, — обнимал он женщину, — а ты все норовишь перед мною пасть ниц.
   Застенчивая и радостная, Янина прижималась к чахлой груди господаря.
   — Пошто мне милость такая от Бога? Недостойна я не токмо любовь от тебя принимать, но и ноги мыть твои херувимские!
   Влюбленные усаживались на диван и проводили долгие часы в веселом щебетании. Впрочем, болтала больше полонянка. Она говорила обо всем, что приходило ей в голову, с наивнейшим легкомыслием перебегая с предмета на предмет, но под конец всегда выходило так, что сам Федор заводил речь о царе, о жизни при дворе и делах Посольского Приказа.
   Янина мечтательно жмурилась и тесней прижималась к Федору.
   — Сказывай, солнышко мое красное… Так и родитель мой сказывал мне про иноземные страны. То-то любы мне сказы сии!
* * *
   С каждым днем все больше и больше восставали ревнители старины против новых порядков в доме постельничего.
   — Эдак, прости, Господи, глагол нечестивый, недалече до того, что и образа вон вынесет из хоромин, — жаловались они царю и просили Христа ради запретить Ртищеву «тешить лукавого».
   Царь внял настойчивым жалобам и вызвал к себе Федора.
   — В ляхи отказываешься? — огорошил он гостя, не догадывавшегося о причинах, по которым охладел к нему с недавнего времени государь.
   — Свят, свят, свят, Господь Саваоф, — обмахнул себя крестом постельничий. — Деды мои русские, прадеды Русские и я русский рожден да русским в будущий мир отойду.
   Алексей перестал улыбаться и, указав рукою на лавку, подсел к Федору.
   — Сызмальства люб ты мне, Федька, по то и кручинюсь об искушениях, в кои вверг ты чистое сердце свое.
   Растроганный постельничий приложился к цареву кафтану и кулачком вытер глаза.
   — За добрый глагол твой да пошлет тебе Бог многая лета!
   — Молва идет, — не слушая его, продолжал Алексей, — будто твой двор не русским обычаем жительствует, а заправляет всем у тебя полонная женка. Не гоже, Федька, отродью ляцкому володеть постельничими государевыми.
   Заметив, что Ртищев взволнован, Алексей смягчился, окинул его задумчивым взором и воскликнул радостно:
   — А что, ежели бы полоняночку ту да в нашу православную веру перекрестить? Поглазел бы я в те поры, кой боярин зло рек про тебя бы!
   Порешив на этом, царь дружелюбно простился с постельничим и отпустил его от себя.
   Прямо из Кремля Ртищев отправился в церковь — припал лбом к каменным плитам пола и предался молитве. Он не заметил, как отошла вечерня, как погасли огни, и очнулся только после просьб потерявшего терпение дьячка — перенести моление на утро.
   Чуть покачиваясь на своих изогнутых тонких ножках, Ртищев направился к выходу. До самой усадьбы он чувствовал себя спокойно и был уверен, что Янина поймет его, согласится креститься. Однако, встретившись лицом к лицу с полонянкой, он, как всегда, смутился и позабыл все, чему наставлял его Алексей.
   — Здоров ли ты, господарь мой? — заботливо спросила Янина, увидев его желтое, сразу осунувшееся лицо, и с опаской подумала: «Уж не проведал ли чего про меня?»
   Ртищев ничего не ответил. Пробравшись бочком в опочивальню, он бессильно опустился на лавку.
   «Проведал, нечистый, не инако, проведал», — тупо отбивалось в мозгу Янины. Она заметалась по каморке, лихорадочно придумывая способ оправдаться перед постельничим.
   — Янина! — донесся вдруг из опочивальни умоляющий голос.
   Женщина выхватила из-под подушки зеркальце, мимоходом погляделась в него и, придав лицу выражение младенческой невинности, вышла на зов.
   — Ты кликал меня, мой господарь?… Недужится тебе? Ведуна бы, а либо лекаря к тебе доставить…
   Ртищев поднялся с постели и хрустнул пальцами.
   — Не то, Янинушка моя! Телесами я здрав… Немоществую же духом смятенным.
   — Неразумная я, а верую, что любовью укреплю дух твой, коханный мой. Обскажи токмо все без утайки.
   Ртищев упрямо покачал головой.
   — Боязно… Глаголы нейдут.
   И только после того, как Янина разразилась слезами, он собрался с силой, троекратно перекрестился и выпалил:
   — Не я волю, государь волит, чтоб приняла ты истинную веру Христову и тем ропот боярский утишила… Токмо не я, перед Богом не я! То государева воля.
   Точно ветром, сразу снесло все сомнения и тревоги Янины. Она едва сдержалась, чтобы не вскрикнуть от радости.
   Федор отодвинулся на край постели и испуганно замер, не смея взглянуть на полонянку.
   — Царева ли то воля? — спросила наконец она.
   — Перед истинным! Разрази меня Илья пророк, ежели то не царева воля! — клятвенно поднял руку постельничий.
   Янина так взглянула на него, так, будто решилась на жертвенный подвиг.
   — Царевой воле я не ослушница, — четко произнесла она и повернулась к иконе: — В коей вере пребывает царь-государь да ты, солнышко мое, Федор Михайлович, вместно и мне той вере веровать!
   Ртищев закружился по опочивальне волчком — щупленький, кривоногий, смешной в своей ребяческой радости.
   — Так я и ведал! Не зря все без утайки тебе рассказал.
   Он внезапно остановился и приложил палец к губам.
   — Погоди-ко! Постой!
   — Сказывай, светел мой сокол.
   Федор расставил ноги и до отказу выпятил узкую свою грудь.
   — А ведомо нам, что ты родом из шляхты. Доподлинно ли?
   — Доподлинно! — гордо запрокинув голову, подтвердила Янина.
   — А коли так, вместно мне, малую пору перегодя, венцом венчатись с тобой!
* * *
   Сам государь пожелал, чтобы его духовник, отец Вонифатьев, наставил Янину на путь истинной веры, и каждый день, ровно в полдень, протопоп приходил в усадьбу Ртищева с поущением.
   Федор отдал строгий приказ челяди ни единым духом не заявлять о существовании своем во все время пребывания священника в хоромах.
   — Великое ныне совершается таинство, — строго напоминал он холопям, — заблудшая в ересях душа невинная внемлет глаголам Господа нашего Исуса Христа.
   Холопы прятались в подклети, бабы и девки уходили с ребятами со двора, а сам господарь на низкорослом своем кавказском коньке скакал в Андреевский монастырь. В хоромах оставались только Янина, Вонифатьев и Тадеуш, дозоривший у крыльца.

ГЛАВА IX

   Не раз Никита Романов и Ртищев докладывали царю об успехах школы при Андреевском монастыре и просили его посетить школу.
   Шестого сентября, в день чуда Михаила архангела, Алексей, уступив просьбе советников, собрался в монастырь. Он долго совещался с Ордын-Нащокиным и Стрешневым, в какие одежды обрядиться ему, чтобы ублажить архангела и показать свое усердие перед ним.
   В ожидании выхода государя, от покоевых палат до Спасских ворот выстроились, одетые по-праздничному, думные дворяне, дьяки и начальные служилые люди. На звоннице, не спуская глаз с крыльца, на котором должен был показаться царь, дозорили пономари.
   Алексей в порфире, в становом кафтане, блещущем золотом, в тяжелой шапке, усыпанной алмазами, яхонтами, изумрудами и рубинами и в сафьяновых башмаках, расшитых жемчугом, опираясь на золоченый жезл, вышел наконец из покоев. Пономари ударили в колокола. Стая ворон, испуганных благовестом, оторвалась от звонницы и с резким карканьем закружилась над головами людей.
   — Лихо накаркай татарину, а христианам со их государем — на радости, — торопливо перекрестил царя отец Вонифатьев и плюнул в сторону воронья.
   Алексей, отдуваясь, попробовал сам спуститься с крыльца, но тяжелые одежды придавили его, и он не мог двинуться с места. Два стольника, заметив беспомощность царя, дружно подхватили его под руки и понесли на себе к карете.
   На Красной площади свита разделилась по рядам: люди меньших чинов пошли впереди, а бояре, окольничие, думные и ближние зашагали рядом с каретой. Позади, в стороне от бояр, двигался отряд стряпчих, предводительствуемых постельничим. Стряпчие зорко следили за своим маленьким воеводой и бережно, как дражайшую святыню, несли носовой платок государя, стул с изголовьем, подножье[24] и солношник[25].
   У храма Василия Блаженного карета остановилась. По обе стороны Алексея, на нахлестках, примостились Стрешнев и Милославский. По знаку окольничего, стольник, управлявший лошадьми, перекрестился и тронулся в путь.
   Сотня стрельцов, вооруженная батогами «для тесноты людской», рьяно бросилась очищать царю путь от ротозеев. Батожники не щадили никого и избивали всех, попадавших под руку.
* * *
   Отслушав обедню, Алексей направился в трапезную и милостиво выслушал доклад настоятеля о трудах ученой братии на пользу просвещения российский людишек. Затем государь пожелал посетить особый двор монастыря, где жили любезные его сердцу богомольцы, странники и юродивые Христа ради.
   — Надобно для нас отобрать верховых нищих, — сказал он Нащокину и, подхваченный под руки двумя монахами, поплыл через двор.
   Епифаний угодливо заегозил подле Алексея:
   — Ныне узришь ты, владыко премилостивый, святых обычаев человеков, а серед них гораздо угодного Господу Ваську Босого.
   — Слыхивали мы про Босого, — мягко улыбнулся царь. — Имат же Господь на земле непорочные души.
   Из ворот высунулась встрепанная, заросшая до глаз, голова юродивого.
   — Кой шествует человек? — широко раздался хищный рот, утыканный двумя рядами крепких, как железо, зубов.
   Епифаний юркнул к воротам и, благословив блаженного, осторожно шепнул ему что-то.
   — Го-го-го-го! — рокочуще расхохотался Васька и оттолкнул от себя монаха. — У-гу-гу-гу!
   Алексей, благоговейно сняв шапку, перекрестился. Юродивый тотчас же оборвал смех и с лязгом захлопнул свою черную пасть. Приплясывая и громыхая тяжелыми веригами, он подскочил к государю и рявкнул:
   — Царю и брату нашему короб божьих гостинчиков!
   Лицо государя зарделось счастливой улыбкой.
   — Короб, не короб, а и за горсточку малую земно поклонюсь, — смиренно сложил он на груди руки. — Благослови!
   — Благословляй благословляющих тя! — зарычал Васька и вдруг покатился кубарем по двору. — Быть тебе в радости, быть тебе в славе, — весело, уже тоненьким, как паутинка, голосом зазвенел он. — Быть тебе в здраве, царь наш и братец, Лексашенька!
   Алексея охватывало какое-то странное чувство смятения, боязни, и в то же время настойчивого желания ближе сойтись с юродивым; не отпускать его от себя.
   — Васенька, молитвенник наш, — ласково произнес он.
   Юродивый привстал на колени.
   — Глас херувимский кличет меня… То не царь ли мой, помазанник Божий?
   — Я, Васенька, я, прозорливец.
   Резво подскочив к царю, Васька поклонился ему. Его лицо, только что неистово дергавшееся, вытянулось, застыло и казалось лишенным всяких признаков жизни.
   — Царствуешь, Алексаша? — глухим голосом спросил он.
   — Царствую, Васенька.
   — А с ляхами да шведами в мире?
   — В мире, прозорливец.
   Босой погрузил пятерню в дремучую свою бороду.
   — А худой мир, молвь идет такая, лучше доброй ссоры, царь Алексаша.
   Перекрестив государя, он опустился на четвереньки и, подвывая, пополз к воротам.
   — Куда же ты? —заволновался Алексей и опустился на корточки перед Босым. — Уж не прогневался ли?
   — Гневом не гневаюсь, а слухом слушаю, — буркнул в бороду юродивый. — А путь мне лежит через улицы широкие в покои кремлевские.
   Он поднял голову и тупо поглядел в глаза государю. Стрешнев недовольно поморщился.
   — Больно ты громок для покоев кремлевских!
   — А ты помолчи! Пускай прозорливец сказывает, — прикрикнул Алексей на советника и нежно погладил могучую спину Босого.
   — Не перст ли то Божий указует тебе путь в покои наши?
   Васька припал губами к земле и звучно стал целовать ее.
   — Земля божья, семь небес божьих, на седьмом небе стол Господень. Сидит на столе Господь-батюшка, вещает всем тварям волю свою, а и Васеньку не забывает, — произнес он и снова приложился к земле.
   Алексей решительно встал.
   — Коли, доподлинно, чуешь глас Божий, покажи милость, гряди с миром в Кремль.
   Босой ничего не ответил и отвернулся, о чем-то задумался. С каждым мгновением мертвое лицо его дергалось все более и более, собиралось рябью бесчисленных лучиков, оживало в невинной, детской улыбке.
   — Добро!… Поживем с тобой в Кремле, Алексаша! — обнял он ноги царя и прижался к ним взлохмаченной головой.