Страница:
Среди бояр послышался ропот.
— Вот что, — сказал государь, — еду я в Москву. Ибо место мое там, где народу худо. Со мной ты поедешь, — он указал на Артамона Матвеева, — да ты, да ты еще! — он указал на Морозовых и князя Теряева. — Тебе, князь, за сына твоего низкий поклон. Ревнивый до дела и мужествен! В такое время — на Москве он один стоит.
— Мы все твои холопы, — ответил князь, кланяясь.
— Так, — продолжал царь, — а походы вы вершите, как бы при мне было. На чем вчера решили, то и будет. Я на Москве буду недолго и опять ворочусь!
День занимался ясный, светлый, солнечный.
Царский обоз уже вытянулся длинной линией. Кони ржали, повозки скрипели, народ шумел. Князь Трубецкой торопливо строил полки для прощания с царем, а царь благочестиво слушал раннюю обедню, а за нею панихиду по всем погибшим от мора и на войне убиенным.
Прекрасное лицо его было грустно, в глазах стояли слезы. Он крепко бил челом в пол и молился.
Все кругом стояли молча и с умилением смотрели на царя, который, сознавая свой долг и ни минуты не колеблясь, собрался ехать в город, пораженный чумою…
XXII УДАР
XXIII НЕМНОГО ИСТОРИИ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА
I ВОРЫ
— Вот что, — сказал государь, — еду я в Москву. Ибо место мое там, где народу худо. Со мной ты поедешь, — он указал на Артамона Матвеева, — да ты, да ты еще! — он указал на Морозовых и князя Теряева. — Тебе, князь, за сына твоего низкий поклон. Ревнивый до дела и мужествен! В такое время — на Москве он один стоит.
— Мы все твои холопы, — ответил князь, кланяясь.
— Так, — продолжал царь, — а походы вы вершите, как бы при мне было. На чем вчера решили, то и будет. Я на Москве буду недолго и опять ворочусь!
День занимался ясный, светлый, солнечный.
Царский обоз уже вытянулся длинной линией. Кони ржали, повозки скрипели, народ шумел. Князь Трубецкой торопливо строил полки для прощания с царем, а царь благочестиво слушал раннюю обедню, а за нею панихиду по всем погибшим от мора и на войне убиенным.
Прекрасное лицо его было грустно, в глазах стояли слезы. Он крепко бил челом в пол и молился.
Все кругом стояли молча и с умилением смотрели на царя, который, сознавая свой долг и ни минуты не колеблясь, собрался ехать в город, пораженный чумою…
XXII УДАР
Проводив отца, который уехал с царем, Петр вернулся в свою ставку, и первая мысль его была об Анеле, но усталость взяла свое, и он, повалившись на постель, не раздеваясь, как был, заснул крепким сном.
Наступила уже послеобеденная пора, и все в лагере спали, когда Петр проснулся. Он вышел из палатки. У ее входа, растянувшись во весь богатырский рост, храпел Кряж.
Петру стало жалко его будить, и он пошел к своему полку, чтобы взять оттуда коня и ехать в Витебск, к своей Анеле. Сердце его радостно билось. Отъезд отца развязывал его, освобождая от постоянной лжи, потому что до конца похода он не хотел ничего говорить ему про свою любовь.
И он шел, весело напевая, к коновязям своего полка.
Кругом все спало. Воины не укрывались в палатках и лежали где попало и как попало: между колесами телег, на самом припеке, почти под лошадиными копытами, ничком, навзничь, боком. Оставшиеся на часах тоже дремали, опершись на свои копья или алебарды.
Крепок среди русских был обычай послеобеденного сна, и Петр невольно усмехнулся: вот приди теперь ляхи — и вяжи живьем, потому что у русского этот сон крепче ночного.
Он подошел к коновязям. Часовой поспешно подбежал к нему.
— Снаряди мне коня, — приказал ему Петр, и тот, бросив копье, торопливо начал обряжать коня для князя.
В это время из палатки вышел Тугаев.
Петр дружески ему улыбнулся.
— Чего не спишь?
— Жара разморила, — ответил Тугаев и закричал во весь голос: — Илья, браги!
Илья, молодой парень, длинный и тонкий, вскочил как ужаленный и бросился к обозу. Тугаев подошел к Петру.
— Жара, — повторил он, — а потом думы. На Москве-то у меня молодая жена оставлена.
Голос его дрогнул, и он отвернулся. Петр дружески положил ему на плечо руку.
— Э, Павел Ильич, нешто подле нее нет людей? Увезут, как и всех прочих. Нешто оставят в Москве. Смотри, Никитин баял, никого, почитай, не осталось. Так, людишки только, а то купцы даже поехали!
Тугаев вздохнул и кивнул головою.
— На то только и надеюсь! — и потом спросил: — А ты к ней?
Петр улыбнулся.
— К ней! Пока спят, а там и назад. До тебя просьба: коли князь всполошится, ты распорядись с полком, а я в одночасье и назад!…
— Ладно!
Часовой подвел коня, и Петр лихо вскочил на него.
— Прощай пока что!
— Прощай! — И Тугаев долго смотрел вслед Петру, пока по дороге еще крутилась пыль от конского бега.
— Добрый парень! — подумал он про князя с нежностью.
Они не только сдружились между собою, но успели и побрататься. Молодому Петру необходим был друг, которому он мог бы поведать про свое счастье, да и Тугаеву, который был всего на два года старше Петра, дорога была его дружба.
Петр летел вихрем по пыльной дороге, думая об Анеле, о свидании с нею и о приготовлениях к переезду. Надо с Мордке этим договориться насчет возка и доставки девушки в Вильну. Оставить ее в Витебске он боялся, потому что мало ли что может случиться, а пусть он ее провезет в Вильну, которую все равно займут русские, и там Мордке найдет Петра, проведет его к Анеле и заработает хорошие деньги.
Сердце его трепетало и билось. Вот уже разрушенные ворота, узкие улицы, загроможденные обломками, костел, маленький переулок, поворот и…
Петр осадил коня и растерянно оглянулся.
Что это? Где же дом еврея?
Кровь похолодела в его жилах. Он спрыгнул с коня и бросился вперед.
Вот он! Но вместо него одни обгорелые развалины.
— Мордке! Мордке! — закричал исступленно Петр, но кругом было безмолвно, и только черные балки молчаливо свидетельствовали о недавнем разгроме.
Петр два раза обежал развалины, бессмысленно повторяя:
— Анеля! Мордке!
Потом он взял в повод коня и поспешно пошел по улице, высматривая жилой дом. В конце улицы он увидел двух еврейских мальчишек и бросился к ним, как коршун.
— Где отец? Где мать? — спросил он их, ухватив одного за волосы.
Дети заорали благим матом, и на их крик словно из земли выросла маленькая, худенькая еврейка и ястребом кинулась на Петра. Он схватил ее.
— Где муж твой!
— Муж? Лейзер?
— Лейзер, Мордке, все равно! Давай мне его! живо!
В голосе и жесте Петра было столько повелительного, что еврейка беспрекословно повернулась и повела Петра, крикнув плачущим детям:
— Ша, киндер!
Следом за еврейкой Петр с трудом пролез в узкий пролом каменной стены, прошел двор, заросший бурьяном, и вошел в помещение, служившее, вероятно, банею при панском доме.
При входе его толстый маленький еврей, рыжий как медная монета, быстро вскочил с лавки и испуганно воззрился на Петра. Петр с трудом перевел дыхание. Как ни был он сильно взволнован, но его поразил тяжелый запах в комнате.
Еврей тем временем испуганно отвешивал поклоны, а жена его что-то быстро говорила ему на своем жаргоне.
Наконец Петр перевел дыханье.
— Мордке знал? — прямо спросил он.
— Мордке? — протянул еврей, но Петр нетерпеливо махнул рукою, вооруженной плетью, и еврей тотчас кивнул головой.
— А то як же, — ответил он, — знал!
— Где он?
— А я ж откуда знаю, — пожал еврей плечами.
— Не мучь ты меня, жид! — закричал Петр. — Ты не мог не видеть, как горело его мурье. Или скажи все и я заплачу тебе, или…— и он грозно поднял руку.
Жид испуганно отшатнулся.
— Ой, вей! Я все буду говорить пану! Я бедный еврей! Я бедный еврей! Что я могу! Одни говорят: скажешь — убьем, пан говорит: не скажешь — убью! О, я бедный! Они давали десять карбованцев, пан даст двадцать.
— Дам! говори!
Петр кинул ему две золотые монеты, и Лейзер торопливо, размахивая руками, начал рассказывать.
К Хаиму приехал польский гусар и у него жил. Потом Хаим говорил с Мордке, потом они достали коней, возок и вот вчера в ночь уехали, а хату зажгли. Панна Анеля кричала и плакала. Он жалел панну, потому что пана подкомория все знали, но у польского гусара были пистолеты и сабля…
Петр даже пошатнулся от неожиданного удара.
Увезли! Она просила уберечь ее, и он ей не поверил! Теперь где она?…
— Куда они поехали?
— Дали Бух, не вем! Як Бога кохам не вем! — заклялся жид, мотая головою.
— В Вильну?
— Може, и в Вильну…
— По какой дороге?
— Я ж так испугался, что и не глядел, уехали, и Бог с ними!…
Петр тихо пошел по двору, вышел на улицу и сел на коня. Лицо его было бледно как бумага, глаза потускнели, и он не видел и не сознавал дороги.
— Петр Михайлович, что с тобою? — испуганно воскликнул Тугаев, встретив его.
Петр махнул рукою и, сойдя с коня, бессильно опустился на обрубок дерева.
— Да скажи, — приставал Тугаев, — може, я помогу в чем, а?
Князь молчал. Потом вдруг встал и 'сжал кулаки. Мертвенная бледность сменилась гневным румянцем. Глаза сверкали.
— Слушай, — сказал он Тугаеву, — у меня какой-то поляк украл Анелю. Украл и увез! Украл душу мою! Слушай, я клянусь теперь, — и он поднял руку, — не знать женщины, кроме моей Анели. Клянусь искать ее всюду, а дотоль ни одного поляка не щадить! И будь он пеший, без меча или пистоля, будь он наг, бос и болен — я все же убью его! Клянусь в этом! — И он широко перекрестился.
Тугаев смотрел на него пораженный, безмолвный.
— Если тебе нужен пособник, я твой, — сказал он наконец.
Петр обнял его и вдруг разрыдался. Для молодого сердца горе было слишком тяжело и нежданно.
— Павел, как мне горько! Господи, как мне горько! — со стоном произнес он.
Наступила уже послеобеденная пора, и все в лагере спали, когда Петр проснулся. Он вышел из палатки. У ее входа, растянувшись во весь богатырский рост, храпел Кряж.
Петру стало жалко его будить, и он пошел к своему полку, чтобы взять оттуда коня и ехать в Витебск, к своей Анеле. Сердце его радостно билось. Отъезд отца развязывал его, освобождая от постоянной лжи, потому что до конца похода он не хотел ничего говорить ему про свою любовь.
И он шел, весело напевая, к коновязям своего полка.
Кругом все спало. Воины не укрывались в палатках и лежали где попало и как попало: между колесами телег, на самом припеке, почти под лошадиными копытами, ничком, навзничь, боком. Оставшиеся на часах тоже дремали, опершись на свои копья или алебарды.
Крепок среди русских был обычай послеобеденного сна, и Петр невольно усмехнулся: вот приди теперь ляхи — и вяжи живьем, потому что у русского этот сон крепче ночного.
Он подошел к коновязям. Часовой поспешно подбежал к нему.
— Снаряди мне коня, — приказал ему Петр, и тот, бросив копье, торопливо начал обряжать коня для князя.
В это время из палатки вышел Тугаев.
Петр дружески ему улыбнулся.
— Чего не спишь?
— Жара разморила, — ответил Тугаев и закричал во весь голос: — Илья, браги!
Илья, молодой парень, длинный и тонкий, вскочил как ужаленный и бросился к обозу. Тугаев подошел к Петру.
— Жара, — повторил он, — а потом думы. На Москве-то у меня молодая жена оставлена.
Голос его дрогнул, и он отвернулся. Петр дружески положил ему на плечо руку.
— Э, Павел Ильич, нешто подле нее нет людей? Увезут, как и всех прочих. Нешто оставят в Москве. Смотри, Никитин баял, никого, почитай, не осталось. Так, людишки только, а то купцы даже поехали!
Тугаев вздохнул и кивнул головою.
— На то только и надеюсь! — и потом спросил: — А ты к ней?
Петр улыбнулся.
— К ней! Пока спят, а там и назад. До тебя просьба: коли князь всполошится, ты распорядись с полком, а я в одночасье и назад!…
— Ладно!
Часовой подвел коня, и Петр лихо вскочил на него.
— Прощай пока что!
— Прощай! — И Тугаев долго смотрел вслед Петру, пока по дороге еще крутилась пыль от конского бега.
— Добрый парень! — подумал он про князя с нежностью.
Они не только сдружились между собою, но успели и побрататься. Молодому Петру необходим был друг, которому он мог бы поведать про свое счастье, да и Тугаеву, который был всего на два года старше Петра, дорога была его дружба.
Петр летел вихрем по пыльной дороге, думая об Анеле, о свидании с нею и о приготовлениях к переезду. Надо с Мордке этим договориться насчет возка и доставки девушки в Вильну. Оставить ее в Витебске он боялся, потому что мало ли что может случиться, а пусть он ее провезет в Вильну, которую все равно займут русские, и там Мордке найдет Петра, проведет его к Анеле и заработает хорошие деньги.
Сердце его трепетало и билось. Вот уже разрушенные ворота, узкие улицы, загроможденные обломками, костел, маленький переулок, поворот и…
Петр осадил коня и растерянно оглянулся.
Что это? Где же дом еврея?
Кровь похолодела в его жилах. Он спрыгнул с коня и бросился вперед.
Вот он! Но вместо него одни обгорелые развалины.
— Мордке! Мордке! — закричал исступленно Петр, но кругом было безмолвно, и только черные балки молчаливо свидетельствовали о недавнем разгроме.
Петр два раза обежал развалины, бессмысленно повторяя:
— Анеля! Мордке!
Потом он взял в повод коня и поспешно пошел по улице, высматривая жилой дом. В конце улицы он увидел двух еврейских мальчишек и бросился к ним, как коршун.
— Где отец? Где мать? — спросил он их, ухватив одного за волосы.
Дети заорали благим матом, и на их крик словно из земли выросла маленькая, худенькая еврейка и ястребом кинулась на Петра. Он схватил ее.
— Где муж твой!
— Муж? Лейзер?
— Лейзер, Мордке, все равно! Давай мне его! живо!
В голосе и жесте Петра было столько повелительного, что еврейка беспрекословно повернулась и повела Петра, крикнув плачущим детям:
— Ша, киндер!
Следом за еврейкой Петр с трудом пролез в узкий пролом каменной стены, прошел двор, заросший бурьяном, и вошел в помещение, служившее, вероятно, банею при панском доме.
При входе его толстый маленький еврей, рыжий как медная монета, быстро вскочил с лавки и испуганно воззрился на Петра. Петр с трудом перевел дыхание. Как ни был он сильно взволнован, но его поразил тяжелый запах в комнате.
Еврей тем временем испуганно отвешивал поклоны, а жена его что-то быстро говорила ему на своем жаргоне.
Наконец Петр перевел дыханье.
— Мордке знал? — прямо спросил он.
— Мордке? — протянул еврей, но Петр нетерпеливо махнул рукою, вооруженной плетью, и еврей тотчас кивнул головой.
— А то як же, — ответил он, — знал!
— Где он?
— А я ж откуда знаю, — пожал еврей плечами.
— Не мучь ты меня, жид! — закричал Петр. — Ты не мог не видеть, как горело его мурье. Или скажи все и я заплачу тебе, или…— и он грозно поднял руку.
Жид испуганно отшатнулся.
— Ой, вей! Я все буду говорить пану! Я бедный еврей! Я бедный еврей! Что я могу! Одни говорят: скажешь — убьем, пан говорит: не скажешь — убью! О, я бедный! Они давали десять карбованцев, пан даст двадцать.
— Дам! говори!
Петр кинул ему две золотые монеты, и Лейзер торопливо, размахивая руками, начал рассказывать.
К Хаиму приехал польский гусар и у него жил. Потом Хаим говорил с Мордке, потом они достали коней, возок и вот вчера в ночь уехали, а хату зажгли. Панна Анеля кричала и плакала. Он жалел панну, потому что пана подкомория все знали, но у польского гусара были пистолеты и сабля…
Петр даже пошатнулся от неожиданного удара.
Увезли! Она просила уберечь ее, и он ей не поверил! Теперь где она?…
— Куда они поехали?
— Дали Бух, не вем! Як Бога кохам не вем! — заклялся жид, мотая головою.
— В Вильну?
— Може, и в Вильну…
— По какой дороге?
— Я ж так испугался, что и не глядел, уехали, и Бог с ними!…
Петр тихо пошел по двору, вышел на улицу и сел на коня. Лицо его было бледно как бумага, глаза потускнели, и он не видел и не сознавал дороги.
— Петр Михайлович, что с тобою? — испуганно воскликнул Тугаев, встретив его.
Петр махнул рукою и, сойдя с коня, бессильно опустился на обрубок дерева.
— Да скажи, — приставал Тугаев, — може, я помогу в чем, а?
Князь молчал. Потом вдруг встал и 'сжал кулаки. Мертвенная бледность сменилась гневным румянцем. Глаза сверкали.
— Слушай, — сказал он Тугаеву, — у меня какой-то поляк украл Анелю. Украл и увез! Украл душу мою! Слушай, я клянусь теперь, — и он поднял руку, — не знать женщины, кроме моей Анели. Клянусь искать ее всюду, а дотоль ни одного поляка не щадить! И будь он пеший, без меча или пистоля, будь он наг, бос и болен — я все же убью его! Клянусь в этом! — И он широко перекрестился.
Тугаев смотрел на него пораженный, безмолвный.
— Если тебе нужен пособник, я твой, — сказал он наконец.
Петр обнял его и вдруг разрыдался. Для молодого сердца горе было слишком тяжело и нежданно.
— Павел, как мне горько! Господи, как мне горько! — со стоном произнес он.
XXIII НЕМНОГО ИСТОРИИ
Чума окончилась, то есть ее страшное опустошительное действие окончилось настолько, что жители могли воротиться в Москву во главе с царской семьею и Никоном, патриархом, но по Руси она еще губила людей, медленно смиряясь, как разъярившийся зверь. Повсюду были выставлены заставы, устроены карантины, и пришедшие из чумных местностей наказывались смертью.
Успокоенный царь снова вернулся на театр военных действий в Смоленск (где была его главная квартира) и двинул войска свои далее, но и без него князь Трубецкой и Шереметев одерживали победы над ляхами.
Триумфальным шествием был весь поход русских на Польшу; неприятель разбегался в страхе, города падали и сжигались. Шереметев взял город Велиж, а царь взял Борисов, перешел Березину и стал под Вильной. Гетманы Радзивилл и Гаевский были разбиты наголову и бежали. Вскоре были взяты Ковно и Гродно, наконец пала Вильна, и 30 июля 1655 года, через два года после начала похода, царь торжественно въехал в столицу всей Литвы. Торжественность въезда превосходила все дотоле виденное, и царь поразил своим великолепием простодушных литовцев.
В город друг за другом въехало шестьдесят карет, причем по одной карете в двух десятках были разительно роскошны. Обитые алым, синим и зеленым сукном, запряженные каждая двенадцатью красивыми лошадьми, с кучерами в высоких черных шапках и голубых кафтанах, они заставляли думать, что в них сидит сам царь. Но царь ехал позади этих шестидесяти карет, в драгоценной карете французской работы, обитой коричневым бархатом, с пятью главами наверху, с позолоченными орлами на главах. Кучера были также в высоких шапках, но в коричневых кафтанах.
Царь сидел в боевом облачении, но вместо шлема на нем была шапка Мономахова, вся унизанная жемчугом. Вокруг кареты шло двенадцать брабантов с ярко блестящими секирами, впереди бежали вершники и скороходы, сзади густой толпою шли и ехали полковники, генералы и ближние бояре, и все время беспрерывно грохотали пушки.
Царь занял Радзивиллов замок, до которого по всей дороге было разостлано алое сукно.
Литва стала нашей. А в то время как мы одерживали победы, завоевывая Литву, шведский король Карл X завоевал Польшу. Он занял Варшаву, Краков и шел по всей земле с огнем и мечом. Польше пришел конец.
Историк Дарвилл (FastedelaPologneetdelaRussie, t. 1, p. 163) говорит: «Казалось, что в сие время обратились все бедствия на Польшу. Шведы завладели большею ее частью, россияне разоряли Литву. Казаки тем временем отторгнули Чермную Русь. Несчастный польский король Иоанн Казимир поручил свое отечество Пресвятой Богородице и сам бежал в Силезию, по примеру Людовика XIII, убежавшего из Польши так же в 1638 году».
Это время, между прочим, описано Сенкевичем в его романе «Потоп», в котором, к сожалению, более поэтического вымысла, чем исторической правды.
Польша погибала. Царь вскоре, оставив города на воеводство близким людям, вернулся в Москву, и слава русского оружия заставляла задумываться Европу.
Но испокон веков дело нашего оружия уничтожали интриги и дипломаты. Так было и тут.
Существование Польши было необходимо для равновесия сил европейских держав. Ей надо было помочь тайно или явно, ее надо, было поддержать и восстановить, и за это дело взялся австрийский двор со своим дипломатом Алегрети.
Лучшим средством помочь Польше было поссорить двух ее неприятелей: русских со шведами, — и хитрый дипломат с энергией взялся за это дело.
Он начал с того, что изумился дерзости шведского короля, воевавшего с Польшей самостоятельно, в то время как войну начал русский царь. В этом он видел прямое неуважение к русскому царю и сумел действительно попасть на больное место. Дальше он сумел внушить мысль о возможности войны со всеми католическими державами из-за Польши и советовал защитить ее при заключении мира от посягательств Швеции. И, наконец, на почве вражды к протестантству (не признающему ни святых, ни таинств), он сумел склонить на свою сторону патриарха Никона, который стал говорить царю о войне со Швецией. Со всех сторон оказывали давление на царя, а тут еще русский самозванец, Тимошка Анкундинов, нашел в Швеции приют, и царь объявил ей войну, в которой была наша гибель и возрождение Польши.
Войска из Литвы были двинуты на Швецию. В короткое время мы взяли Орешек, Ниеншанц и подошли к Нарве под руководством боярина Ордын-Нащокина. В то же время Долгорукий двинулся к Дерпту, взял его и соединился с Черкасским, пошел на Ригу, но на этом и кончились успехи нашего оружия. В несчастной осаде мы потеряли до десяти тысяч убитыми, четырнадцать тысяч пропавшими без вести и принуждены были отступить.
В то же время на виленском съезде поляки, обольстив царя польскою короною, получили назад все земли, завоеванные русскими, причем, понятно, русский царь был обманут, и этот договор послужил только причиною к разладу между нами и Малороссией, которая не решалась нам более верить.
А пока шли все переговоры, пока мы несчастливо воевали со Швецией, Ян Казимир вернулся и с успехом отвоевывал назад взятые нами города. Лилась кровь потоками, истощалось государство Московское непосильными налогами для войны, гибли люди, и в конце концов мы остались ни при чем, обойденные хитрыми дипломатами.
Самуил Коллинз писал в то время в Лондон к друзьям своим: «Русские, взяв Вильну и другие города, взяли в плен и Lues Venerea (позорная болезнь) и, вероятно, провладеют ею долее, чем иными городами. Прежде этой войны, в течение тысячи лет болезнь сия не была известна в России».
Принимая во внимание, что этот Коллинз был врачом при царе Алексее Михайловиче, можно с доверием отнестись к его свидетельству. К тому же он оказался и пророком. Недолго в ту пору мы владели завоеванными городами, память же о том походе в ее залоге живет и по сие время, губя русское население страшной болезнью.
Петр Теряев участвовал во всех походах против поляков и вдруг из юноши обратился в зрелого мужчину. Все удивились, глядя на его военные успехи, и князь Трубецкой не раз говорил:
— Царь наш батюшка прямой прозорливец! Недаром он тебя полковником сделал!
Петр рубился с поляками, не ведая ни сострадания к ним, ни пощады, и сами поляки узнали его с его полком, прозвав кречетом, — с такою силою и стремительностью он налетал на них.
И всегда рядом с ним рубились Тугаев и Кряж со своим тяжелым шестопером.
Петр везде искал Анелю, но нигде не находил ее. Она сгинула без следа.
Когда взяли Вильну, Петр переспросил чуть не всех евреев, но они только трясли пейсами, разводили руками и говорили:
— Не вем, пан мой! Який Мордке з Витебска, яки панна Анеля! Ми туточки ниц не знаем!
Петр приходил в отчаянье.
— Ах, — восклицал он, — если бы не полк этот!
— Что бы было? — спрашивал Тугаев.
— Я бы поехал по всей Литве и Польше, ища Анелю, а теперь что я могу?
— Пожди, — уговаривал его Тугаев, — война окончится, замиримся и пойдем с тобою искать ее. Не могла она сгинуть.
— Искать, — говорил со стоном Петр, — найти ее и узнать, что она уже жена другого, что проклятый ее насильник уже надругался над нею! Найду ее и убью!
— Нешто она виновата?
— Ах, я мучаюсь, Павел! Сил моих нет!
И Петр плакал, как малый ребенок, вспоминая невинную чистую первую любовь, мелькнувшую, как луч в непроглядной тьме.
Атаман Золотаренко, глядя с удивлением на Петра, восклицал:
— От же гарный хлопец! Он не жалует ляхов, як добрый казак! Так их, подлых! Гуляй, казак!
И все дивились удали Петра, не замечая, что в ней и отчаянье, и злоба, и беспощадная месть.
Нет Анели! Нет даже следа ее. Случалось, весь день истратив в поисках, Петр ночью предавался мрачному отчаянью и утром являлся перед своим полком угрюмый, бледный, с ярко горящими глазами.
Солдаты смотрели на него с почтением и говорили:
— Не поздоровится сегодня ляхам, коли дело будет!…
Война окончилась, и еще более убитый, мрачный возвращался Петр в Москву. Последняя надежда была утрачена — надежда хоть случаем найти Анелю. Теперь она уже пропала для него невозвратно. Это сознавал и друг его, Тугаев, стараясь хоть чем-нибудь рассеять грустные думы Петра.
Успокоенный царь снова вернулся на театр военных действий в Смоленск (где была его главная квартира) и двинул войска свои далее, но и без него князь Трубецкой и Шереметев одерживали победы над ляхами.
Триумфальным шествием был весь поход русских на Польшу; неприятель разбегался в страхе, города падали и сжигались. Шереметев взял город Велиж, а царь взял Борисов, перешел Березину и стал под Вильной. Гетманы Радзивилл и Гаевский были разбиты наголову и бежали. Вскоре были взяты Ковно и Гродно, наконец пала Вильна, и 30 июля 1655 года, через два года после начала похода, царь торжественно въехал в столицу всей Литвы. Торжественность въезда превосходила все дотоле виденное, и царь поразил своим великолепием простодушных литовцев.
В город друг за другом въехало шестьдесят карет, причем по одной карете в двух десятках были разительно роскошны. Обитые алым, синим и зеленым сукном, запряженные каждая двенадцатью красивыми лошадьми, с кучерами в высоких черных шапках и голубых кафтанах, они заставляли думать, что в них сидит сам царь. Но царь ехал позади этих шестидесяти карет, в драгоценной карете французской работы, обитой коричневым бархатом, с пятью главами наверху, с позолоченными орлами на главах. Кучера были также в высоких шапках, но в коричневых кафтанах.
Царь сидел в боевом облачении, но вместо шлема на нем была шапка Мономахова, вся унизанная жемчугом. Вокруг кареты шло двенадцать брабантов с ярко блестящими секирами, впереди бежали вершники и скороходы, сзади густой толпою шли и ехали полковники, генералы и ближние бояре, и все время беспрерывно грохотали пушки.
Царь занял Радзивиллов замок, до которого по всей дороге было разостлано алое сукно.
Литва стала нашей. А в то время как мы одерживали победы, завоевывая Литву, шведский король Карл X завоевал Польшу. Он занял Варшаву, Краков и шел по всей земле с огнем и мечом. Польше пришел конец.
Историк Дарвилл (FastedelaPologneetdelaRussie, t. 1, p. 163) говорит: «Казалось, что в сие время обратились все бедствия на Польшу. Шведы завладели большею ее частью, россияне разоряли Литву. Казаки тем временем отторгнули Чермную Русь. Несчастный польский король Иоанн Казимир поручил свое отечество Пресвятой Богородице и сам бежал в Силезию, по примеру Людовика XIII, убежавшего из Польши так же в 1638 году».
Это время, между прочим, описано Сенкевичем в его романе «Потоп», в котором, к сожалению, более поэтического вымысла, чем исторической правды.
Польша погибала. Царь вскоре, оставив города на воеводство близким людям, вернулся в Москву, и слава русского оружия заставляла задумываться Европу.
Но испокон веков дело нашего оружия уничтожали интриги и дипломаты. Так было и тут.
Существование Польши было необходимо для равновесия сил европейских держав. Ей надо было помочь тайно или явно, ее надо, было поддержать и восстановить, и за это дело взялся австрийский двор со своим дипломатом Алегрети.
Лучшим средством помочь Польше было поссорить двух ее неприятелей: русских со шведами, — и хитрый дипломат с энергией взялся за это дело.
Он начал с того, что изумился дерзости шведского короля, воевавшего с Польшей самостоятельно, в то время как войну начал русский царь. В этом он видел прямое неуважение к русскому царю и сумел действительно попасть на больное место. Дальше он сумел внушить мысль о возможности войны со всеми католическими державами из-за Польши и советовал защитить ее при заключении мира от посягательств Швеции. И, наконец, на почве вражды к протестантству (не признающему ни святых, ни таинств), он сумел склонить на свою сторону патриарха Никона, который стал говорить царю о войне со Швецией. Со всех сторон оказывали давление на царя, а тут еще русский самозванец, Тимошка Анкундинов, нашел в Швеции приют, и царь объявил ей войну, в которой была наша гибель и возрождение Польши.
Войска из Литвы были двинуты на Швецию. В короткое время мы взяли Орешек, Ниеншанц и подошли к Нарве под руководством боярина Ордын-Нащокина. В то же время Долгорукий двинулся к Дерпту, взял его и соединился с Черкасским, пошел на Ригу, но на этом и кончились успехи нашего оружия. В несчастной осаде мы потеряли до десяти тысяч убитыми, четырнадцать тысяч пропавшими без вести и принуждены были отступить.
В то же время на виленском съезде поляки, обольстив царя польскою короною, получили назад все земли, завоеванные русскими, причем, понятно, русский царь был обманут, и этот договор послужил только причиною к разладу между нами и Малороссией, которая не решалась нам более верить.
А пока шли все переговоры, пока мы несчастливо воевали со Швецией, Ян Казимир вернулся и с успехом отвоевывал назад взятые нами города. Лилась кровь потоками, истощалось государство Московское непосильными налогами для войны, гибли люди, и в конце концов мы остались ни при чем, обойденные хитрыми дипломатами.
Самуил Коллинз писал в то время в Лондон к друзьям своим: «Русские, взяв Вильну и другие города, взяли в плен и Lues Venerea (позорная болезнь) и, вероятно, провладеют ею долее, чем иными городами. Прежде этой войны, в течение тысячи лет болезнь сия не была известна в России».
Принимая во внимание, что этот Коллинз был врачом при царе Алексее Михайловиче, можно с доверием отнестись к его свидетельству. К тому же он оказался и пророком. Недолго в ту пору мы владели завоеванными городами, память же о том походе в ее залоге живет и по сие время, губя русское население страшной болезнью.
Петр Теряев участвовал во всех походах против поляков и вдруг из юноши обратился в зрелого мужчину. Все удивились, глядя на его военные успехи, и князь Трубецкой не раз говорил:
— Царь наш батюшка прямой прозорливец! Недаром он тебя полковником сделал!
Петр рубился с поляками, не ведая ни сострадания к ним, ни пощады, и сами поляки узнали его с его полком, прозвав кречетом, — с такою силою и стремительностью он налетал на них.
И всегда рядом с ним рубились Тугаев и Кряж со своим тяжелым шестопером.
Петр везде искал Анелю, но нигде не находил ее. Она сгинула без следа.
Когда взяли Вильну, Петр переспросил чуть не всех евреев, но они только трясли пейсами, разводили руками и говорили:
— Не вем, пан мой! Який Мордке з Витебска, яки панна Анеля! Ми туточки ниц не знаем!
Петр приходил в отчаянье.
— Ах, — восклицал он, — если бы не полк этот!
— Что бы было? — спрашивал Тугаев.
— Я бы поехал по всей Литве и Польше, ища Анелю, а теперь что я могу?
— Пожди, — уговаривал его Тугаев, — война окончится, замиримся и пойдем с тобою искать ее. Не могла она сгинуть.
— Искать, — говорил со стоном Петр, — найти ее и узнать, что она уже жена другого, что проклятый ее насильник уже надругался над нею! Найду ее и убью!
— Нешто она виновата?
— Ах, я мучаюсь, Павел! Сил моих нет!
И Петр плакал, как малый ребенок, вспоминая невинную чистую первую любовь, мелькнувшую, как луч в непроглядной тьме.
Атаман Золотаренко, глядя с удивлением на Петра, восклицал:
— От же гарный хлопец! Он не жалует ляхов, як добрый казак! Так их, подлых! Гуляй, казак!
И все дивились удали Петра, не замечая, что в ней и отчаянье, и злоба, и беспощадная месть.
Нет Анели! Нет даже следа ее. Случалось, весь день истратив в поисках, Петр ночью предавался мрачному отчаянью и утром являлся перед своим полком угрюмый, бледный, с ярко горящими глазами.
Солдаты смотрели на него с почтением и говорили:
— Не поздоровится сегодня ляхам, коли дело будет!…
Война окончилась, и еще более убитый, мрачный возвращался Петр в Москву. Последняя надежда была утрачена — надежда хоть случаем найти Анелю. Теперь она уже пропала для него невозвратно. Это сознавал и друг его, Тугаев, стараясь хоть чем-нибудь рассеять грустные думы Петра.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА
I ВОРЫ
Вepcтax в восьми от Москвы по Можайской дороге, если свернуть немного влево, можно было видеть просторную избу с широким двором и зеленою елкою у высокого крыльца. Это был заезжий двор, хозяином которого был здоровенный мужик с черною окладистою бородой и быстрыми глазами, по имени Никита Владимиров, прозвищем Свищ.
Поздно вечером в январе 1659 года он запер крепко-накрепко двери в избу, заслонил окна ставнями изнутри и со своим прислужником спустился в просторный погреб, где они быстро принялись за странную работу.
Егорка, рыжий парень лет двадцати шести, разжег-стоявший в углу погреба горн, а когда разгорелись в нем уголья, Никита вытащил медную полосу и стал накаливать ее.
Красный свет горна бросал на этих двоих людей свой отблеск, и они, сильные, высокие, казались заплечными мастерами, испачканными кровью.
— Раздувай, раздувай, Егорка, — говорил Никита, поворачивая на угольях полосу меди. — Будя теперь! Тащи молот да клеймо. Скоро, бесов сын, чертово отродье!
Егорка бросился в угол подвала и тотчас появился вновь с тяжелым кузнецким молотом и двумя железными стойками.
— Укладывай! — приказал Никита.
Егорка поставил одну стойку на наковальню, Никита тотчас наложил на нее полосу, а Егорка прикрыл ее другою стойкою аккурат одна против другой.
— Бей! — сказал Никита.
Егорка взмахнул молотом и ударил что было силы. В медной полосе образовалось круглое отверстие величиною с нынешний пятак.
— Важно! — со смехом сказал Никита. — Валяй дальше!
И они снова накаливали полосу, укладывали ее и били молотом. Работа подвигалась медленно, но с каждым ударом из полосы меди выбивалась медная полтина, которую в ту пору, по приказу государеву, велено было считать за серебряную.
Никита взялся уже за вторую полосу, когда со двора раздался оглушительный лай цепных собак, и почти тотчас в люк заглянула жена Никиты Лукерья и сказала:
— Никита, кто-то ломится! Ругается страсть как и дюже в дверь лупит!
Никита отбросил полосу, Егорка опустил молот, и в тишине до них отчетливо донеслись могучие удары в дверь.
— Ишь дьявол! — выругался Никита. — Ну, я ему! Заливай уголья, Егорка, да пойдем!
Егор быстро плеснул в горн водою, и уголья, зашипев, погасли. В погребе стало темно.
— Захвати молот, — сказал Никита и полез из погреба, а следом за ним и Егорка.
Когда они вошли в избу, стук в двери принял такой угрожающий характер, что казалось — вот-вот дверь разлетится щепками. Собаки надрывались от лая, но не могли вырваться за забор и помешать буянам.
Никита стал о бок двери и осторожно открыл волоковое окно. В темноте зимней ночи он увидал три фигуры, из которых одна усердно молотила в дверь.
— Стой, Панфил, — раздался голос, — поищем обрубочка какого, да им и саданем!
«Ишь, дьяволы!» — испуганно подумал Никита и закричал:
— Кто там? Чего ночью надобно?
Бой в дверь прекратился тотчас.
— Откликнулся, леший! — послышался один голос.
— Отворяй, что ли! — раздался другой. — Али православных заморозить хочешь!
— Да кто вы?
— Поговори еще! Государево слово знаешь? — со смехом ответил третий голос.
Никита в ужасе отшатнулся, но тот же голос произнес успокоительным тоном:
— Да брось кочевряжиться, Никитка! Отвори, а то петуха сейчас тебе пустим!
— Мирон! Кистень! — вскрикнул Никита.
— Он и есть. Отворяй, что ли!
Никита тотчас захлопнул окно и стал отдавать приказанья.
— Егорка, разжигай печь, живо, слышь! Лукерья, засвети огонька да волоки на стол что есть у тебя. Сейчас, соколы! — и с этими словами Никита быстро выбил клин и снял тяжелый засов с двери.
— Входите, гостями будете! — сказал он, впуская ночных посетителей. В двери белыми клубами пара пахнул морозный воздух, и, внося с собою холод декабрьской ночи, в избу вошли трое мужчин один другого здоровее и стали околачивать нога об ногу и дуть себе в кулаки. Один из них припадал на правую ногу и забавно привскакивал, стараясь согреться.
Никита поспешно запирал засовом дверь.
— Ну, волк тебя заешь, — заговорил мужчина с короткой ногой, — счастье, что у Панфилушки ничего, окромя кулаков, не было. Полетела бы твоя дверь!
— И то едва не вышибли! — сказал Никита, с уважением оглядывая Панфила, детику громадного роста, в коротком тулупе и треухе.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Мирон. — Ты еще не знаком с ним-то. Ничего! парень добрый!
— Ну, угощай, хозяин! — закричал Федька Неустрой, увидев входившую Лукерью. — Сухая-то ложка рот дерет! На пустое брюхо не разговоришься! Мы, почитай, со вчера ничего не жевали!
— Милости просим! — поклонилась гостям Лукерья в пояс-Что Бог послал!
— Так-то лучше будет! Распоясывайся, что ли, братцы! — сказал весело Неустрой и первым, наскоро покрестившись, уселся за стол. — Ну, хозяюшка, — закричал он, — для дорогих гостей что есть в печи — все на стол мечи!
— Ишь ты! — широко усмехнулась Лукерья.
Тем временем за стол уселись и остальные, и скоро в горнице наступило молчание, нарушаемое жадным чавканьем трех ртов. Сильно были голодны Никитины гости, потому слопали они и щи с бараниной, и здоровый горшок каши, и курник, что изготовила Лукерья на случай заезда купца или боярина.
Наконец, насытившись, они откинулись, вытирая вспотевшие лица, и Никита тотчас налил им по чарке пенного.
— Вот это любо! — сказал Мирон, а Неустрой умильно посмотрел на свою стопку и заговорил с нею.
— Винушко! — Ась, мое милушко? — Лейся мне в горлышко! — Изволь, красно солнышко! — с этими словами он опрокинул чарку в рот и тотчас подвинул ее к Никите.
— Подсыпь, сокол!
Никита налил и приступил к беседе.
— Чего ради сюда попали? Али с Сычом повздорили?
— Сыч-то ау! — сказал Неустрой, — с того и к тебе пришли. Осиротели без него!
— Побывчился[66]?
Мирон замотал головою.
— Стрельцы забрали! Слышь, этот черт Матюшкин давно на нас зубы точил, да увертливы мы, а тут подьячие, вишь, доглядели, что Сыч рубли готовит, и зацапали! Мы в те поры ходили царя в Коломенское провожать, пояса снимать. Его и забрали, и животишки все, и Акульку мою! — голос Мирона дрогнул.
— Сычу-то оловом глотку залил, — продолжал за своего атамана Неустрой, — Акульку насмерть засек. Слышь, не сдалась ему, черту старому, а мы в бега. Схорони нас неделю-другую. Отслужим!
Никита недовольно поморщился, но, зная, что за люди его гости, не решился перечить.
— Что ж, поживите! — сказал он. — Тут в погребе места хватит! — И прибавил: — От нечего делать рублевиков поработайте!
— Ну нет! — тряхнув головою, ответил Мирон. — У нас делов во сколько! — И он поднял руку выше головы.
— Буду Москву мутить! — пояснил он с усмешкою. — Ладно! Узнает меня боярин Егор Саввич за Акульку мою. Раз вывернулся. Ништо. Теперь не уйдет от меня!
— И я ему ногу помянуть охоч, — прибавил Неустрой, показывая свою скорченную ногу.
— А я ему за все свое житье холопское! — сказал до сих пор молчавший Панфил.
Никита покачал головой.
— Что и говорить, разбойник! Вор как есть! Для чего только Москву поднимать? Да и как сделаешь это?
— Москву-то? — усмехнулся Мирон. — Да только кликни! Нешто впервой? Вон годов семь назад как можно было. Любо два! А теперь?! — И он махнул рукою, а потом заговорил:
— Теперь всякий за рожон возьмется. Гляди! Купцы за пятую деньгу волком воют, посадские вопят, мужик за все платит: и за прорубь, и за мост, и за воз, и за скотину! Это что же? И опять медная деньга. Теперь рупь-то восемь стоит, а?
Никита слушал и кивал головою.
— Хуже, чем при Морозове было! Тогда народ-то как озверел, а теперь этот Милославский да Матюшкин, что они делают? Я ужо покажу им! Сам царь их с перепугу отдаст, как тогда Плещеева. Небось!
Глаза Мирона загорелись.
— Я покажу ему! Попомнит он Акулину мою! — повторял он снова, и если бы увидал его в ту пору боярин Матюшкин, не знал бы он с того времени покоя ни днем ни ночью.
— Что и говорить. Вор известный, — сказал Никита, — только такое нам не на руку!
— Это что ты медные полтины делаешь? — сказал Мирон. Никита вздрогнул.
— Так ты их и делай! Нешто кто тебе помеха, а он пусть свое делает честью. Теперь с Сычом. Я те, говорит, отпущу, отдай свои животы. Тот отдал и кубышку свою, и все, что от чумы мы набрали, а он ему олово в глотку! Ась? Это по чести? Опять с Акулькой! Нет! — И Мирон даже заскрипел зубами.
Поздно вечером в январе 1659 года он запер крепко-накрепко двери в избу, заслонил окна ставнями изнутри и со своим прислужником спустился в просторный погреб, где они быстро принялись за странную работу.
Егорка, рыжий парень лет двадцати шести, разжег-стоявший в углу погреба горн, а когда разгорелись в нем уголья, Никита вытащил медную полосу и стал накаливать ее.
Красный свет горна бросал на этих двоих людей свой отблеск, и они, сильные, высокие, казались заплечными мастерами, испачканными кровью.
— Раздувай, раздувай, Егорка, — говорил Никита, поворачивая на угольях полосу меди. — Будя теперь! Тащи молот да клеймо. Скоро, бесов сын, чертово отродье!
Егорка бросился в угол подвала и тотчас появился вновь с тяжелым кузнецким молотом и двумя железными стойками.
— Укладывай! — приказал Никита.
Егорка поставил одну стойку на наковальню, Никита тотчас наложил на нее полосу, а Егорка прикрыл ее другою стойкою аккурат одна против другой.
— Бей! — сказал Никита.
Егорка взмахнул молотом и ударил что было силы. В медной полосе образовалось круглое отверстие величиною с нынешний пятак.
— Важно! — со смехом сказал Никита. — Валяй дальше!
И они снова накаливали полосу, укладывали ее и били молотом. Работа подвигалась медленно, но с каждым ударом из полосы меди выбивалась медная полтина, которую в ту пору, по приказу государеву, велено было считать за серебряную.
Никита взялся уже за вторую полосу, когда со двора раздался оглушительный лай цепных собак, и почти тотчас в люк заглянула жена Никиты Лукерья и сказала:
— Никита, кто-то ломится! Ругается страсть как и дюже в дверь лупит!
Никита отбросил полосу, Егорка опустил молот, и в тишине до них отчетливо донеслись могучие удары в дверь.
— Ишь дьявол! — выругался Никита. — Ну, я ему! Заливай уголья, Егорка, да пойдем!
Егор быстро плеснул в горн водою, и уголья, зашипев, погасли. В погребе стало темно.
— Захвати молот, — сказал Никита и полез из погреба, а следом за ним и Егорка.
Когда они вошли в избу, стук в двери принял такой угрожающий характер, что казалось — вот-вот дверь разлетится щепками. Собаки надрывались от лая, но не могли вырваться за забор и помешать буянам.
Никита стал о бок двери и осторожно открыл волоковое окно. В темноте зимней ночи он увидал три фигуры, из которых одна усердно молотила в дверь.
— Стой, Панфил, — раздался голос, — поищем обрубочка какого, да им и саданем!
«Ишь, дьяволы!» — испуганно подумал Никита и закричал:
— Кто там? Чего ночью надобно?
Бой в дверь прекратился тотчас.
— Откликнулся, леший! — послышался один голос.
— Отворяй, что ли! — раздался другой. — Али православных заморозить хочешь!
— Да кто вы?
— Поговори еще! Государево слово знаешь? — со смехом ответил третий голос.
Никита в ужасе отшатнулся, но тот же голос произнес успокоительным тоном:
— Да брось кочевряжиться, Никитка! Отвори, а то петуха сейчас тебе пустим!
— Мирон! Кистень! — вскрикнул Никита.
— Он и есть. Отворяй, что ли!
Никита тотчас захлопнул окно и стал отдавать приказанья.
— Егорка, разжигай печь, живо, слышь! Лукерья, засвети огонька да волоки на стол что есть у тебя. Сейчас, соколы! — и с этими словами Никита быстро выбил клин и снял тяжелый засов с двери.
— Входите, гостями будете! — сказал он, впуская ночных посетителей. В двери белыми клубами пара пахнул морозный воздух, и, внося с собою холод декабрьской ночи, в избу вошли трое мужчин один другого здоровее и стали околачивать нога об ногу и дуть себе в кулаки. Один из них припадал на правую ногу и забавно привскакивал, стараясь согреться.
Никита поспешно запирал засовом дверь.
— Ну, волк тебя заешь, — заговорил мужчина с короткой ногой, — счастье, что у Панфилушки ничего, окромя кулаков, не было. Полетела бы твоя дверь!
— И то едва не вышибли! — сказал Никита, с уважением оглядывая Панфила, детику громадного роста, в коротком тулупе и треухе.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Мирон. — Ты еще не знаком с ним-то. Ничего! парень добрый!
— Ну, угощай, хозяин! — закричал Федька Неустрой, увидев входившую Лукерью. — Сухая-то ложка рот дерет! На пустое брюхо не разговоришься! Мы, почитай, со вчера ничего не жевали!
— Милости просим! — поклонилась гостям Лукерья в пояс-Что Бог послал!
— Так-то лучше будет! Распоясывайся, что ли, братцы! — сказал весело Неустрой и первым, наскоро покрестившись, уселся за стол. — Ну, хозяюшка, — закричал он, — для дорогих гостей что есть в печи — все на стол мечи!
— Ишь ты! — широко усмехнулась Лукерья.
Тем временем за стол уселись и остальные, и скоро в горнице наступило молчание, нарушаемое жадным чавканьем трех ртов. Сильно были голодны Никитины гости, потому слопали они и щи с бараниной, и здоровый горшок каши, и курник, что изготовила Лукерья на случай заезда купца или боярина.
Наконец, насытившись, они откинулись, вытирая вспотевшие лица, и Никита тотчас налил им по чарке пенного.
— Вот это любо! — сказал Мирон, а Неустрой умильно посмотрел на свою стопку и заговорил с нею.
— Винушко! — Ась, мое милушко? — Лейся мне в горлышко! — Изволь, красно солнышко! — с этими словами он опрокинул чарку в рот и тотчас подвинул ее к Никите.
— Подсыпь, сокол!
Никита налил и приступил к беседе.
— Чего ради сюда попали? Али с Сычом повздорили?
— Сыч-то ау! — сказал Неустрой, — с того и к тебе пришли. Осиротели без него!
— Побывчился[66]?
Мирон замотал головою.
— Стрельцы забрали! Слышь, этот черт Матюшкин давно на нас зубы точил, да увертливы мы, а тут подьячие, вишь, доглядели, что Сыч рубли готовит, и зацапали! Мы в те поры ходили царя в Коломенское провожать, пояса снимать. Его и забрали, и животишки все, и Акульку мою! — голос Мирона дрогнул.
— Сычу-то оловом глотку залил, — продолжал за своего атамана Неустрой, — Акульку насмерть засек. Слышь, не сдалась ему, черту старому, а мы в бега. Схорони нас неделю-другую. Отслужим!
Никита недовольно поморщился, но, зная, что за люди его гости, не решился перечить.
— Что ж, поживите! — сказал он. — Тут в погребе места хватит! — И прибавил: — От нечего делать рублевиков поработайте!
— Ну нет! — тряхнув головою, ответил Мирон. — У нас делов во сколько! — И он поднял руку выше головы.
— Буду Москву мутить! — пояснил он с усмешкою. — Ладно! Узнает меня боярин Егор Саввич за Акульку мою. Раз вывернулся. Ништо. Теперь не уйдет от меня!
— И я ему ногу помянуть охоч, — прибавил Неустрой, показывая свою скорченную ногу.
— А я ему за все свое житье холопское! — сказал до сих пор молчавший Панфил.
Никита покачал головой.
— Что и говорить, разбойник! Вор как есть! Для чего только Москву поднимать? Да и как сделаешь это?
— Москву-то? — усмехнулся Мирон. — Да только кликни! Нешто впервой? Вон годов семь назад как можно было. Любо два! А теперь?! — И он махнул рукою, а потом заговорил:
— Теперь всякий за рожон возьмется. Гляди! Купцы за пятую деньгу волком воют, посадские вопят, мужик за все платит: и за прорубь, и за мост, и за воз, и за скотину! Это что же? И опять медная деньга. Теперь рупь-то восемь стоит, а?
Никита слушал и кивал головою.
— Хуже, чем при Морозове было! Тогда народ-то как озверел, а теперь этот Милославский да Матюшкин, что они делают? Я ужо покажу им! Сам царь их с перепугу отдаст, как тогда Плещеева. Небось!
Глаза Мирона загорелись.
— Я покажу ему! Попомнит он Акулину мою! — повторял он снова, и если бы увидал его в ту пору боярин Матюшкин, не знал бы он с того времени покоя ни днем ни ночью.
— Что и говорить. Вор известный, — сказал Никита, — только такое нам не на руку!
— Это что ты медные полтины делаешь? — сказал Мирон. Никита вздрогнул.
— Так ты их и делай! Нешто кто тебе помеха, а он пусть свое делает честью. Теперь с Сычом. Я те, говорит, отпущу, отдай свои животы. Тот отдал и кубышку свою, и все, что от чумы мы набрали, а он ему олово в глотку! Ась? Это по чести? Опять с Акулькой! Нет! — И Мирон даже заскрипел зубами.