— Ну вот и чую я — недоброе против тебя замышляется. Морозов хитер, да и не один Морозов, многие обижены, что тебя царь выбрал. Им нужно извести тебя — понимаешь? Так вот я и пришла сказать тебе это — будь осторожна, не верь никому… Ох! не верь никому! Каждый кусок ешь, каждый глоток пей с опаскою — всяко бывает.
   У Фимы сердце заныло, тоска и ужас охватывали ее все больше и больше. В словах этой страшной женщины, в лице ее было что-то, что говорило теперь Фиме о серьезности, о справедливости этих слов ее. Не пугать она пришла, не злую шутку шутить, а, видно, взаправду уберечь хочет. Но что же делать? Фима почувствовала себя совсем одинокой, окруженной чужими, страшными людьми, и ни одной-то близкой души нет возле! Она горько заплакала.
   — Да ты не плачь, царевна, — сказала шутиха, — а подумаем-ка лучше, как помочь горю. Я-то за всем следить буду и коли что — тотчас же доложу тебе… А пуще всего берегись постельницы своей — Манки… Ох! скверная баба! Я ее уж и допреж того, при покойной еще царице, приметила. Она тебе враг лютый, не допускай ее до себя, прогони прочь скорее.
   — Она? неужто? не ошиблась ли ты?! Она, кажется, такая добрая, так мне угождает.
   — Не верь ей, голубушка. Дьявол, прости Господи, испокон веков ласковые личины принимает да сладкие речи придумывает, когда хочет погубить человека. А вот что скажи ты мне, — чай, была у тебя мамка, что дома-то, у родителей, ходила за тобой. Жива ли та мамка твоя? На Москве ли она?
   — На Москве, — ответила Фима.
   — Так вот и попроси ты через царевен государя, чтобы тебе дали твою мамку. Скажи, что соскучилась по старухе, что она привыкла угождать тебе — царь не откажет. И близкий человек у тебя будет, да и легче тогда уберечься.
   — Ах! спасибо тебе, Катеринушка!
   Фима вся так и встрепенулась при мысли о Пафнутьевне.
   — Спасибо тебе за слово твое разумное! Немедля же буду просить царевен, чтобы доложили государю… С Пафнутьевной мне не так страшно будет!
   — Так как же это ты, голубушка, меня гнать хотела от себя, а вот мы и додумались! — ласково проговорила шутиха и поднялась, чтобы уходить, но Фима ее остановила.
   — Побудь со мною, — сказала она, — я полюбила тебя, поговорим-ка. Скажи мне, Катеринушка, многого я тут не понимаю — чудес много в тереме. Да вот хоть бы ты сама, зачем ты такая? Зачем тебя все шутихой-дуркой называют? Зачем ты кривляешься, на кике бубенчики носишь, слова разные потешные приговариваешь?
   Шутиха горько вздохнула и покачала головой, отчего опять на все лады залились ее бубенчики.
   — Да уж как и сказать тебе, царевна, — не знаю. Годов восемь тому жила я счастливо, припеваючи. Муж был, детки были; только и пришла беда нежданная: болесть лихая забралась к нам в Суздаль, мор пошел. В одну неделю и муж, и детки померли. Обезумела я совсем, весь день и ночь в голос голосила, головой об стену билась. Ну а потом слезы вдруг и пропали, да и жалость будто пропала, тошно только было глядеть на свет Божий. Зло вдруг стало разбирать меня, зло на всех. Бывало, день-деньской сижу на одном месте и все думаю, думаю, перебираю в памяти всю-то жизнь мою, а я-то многого навидалась, всякой неправды людской, всякой дурости. Опротивели мне люди, а зло так и кипит во мне, — и хохочу я сама с собою… Помню, день праздничный выдался, на базар я вышла, вижу, мужики дерутся, муж жену бьет, вор бежит с покражею, подьячие народ пугают воеводою, последнюю шкуру сдирают, народ в кабак валит. Так и покатилась я со смеху! Что уж им всем говорила — не помню, откуда слова явились, присказки… И пошла я с того дня слыть шутихой. Проведал про меня воевода, на Москву отписал. А в ту пору царевна Ирина, еще дитей она почти была, у матушки своей царицы новую дурку запросила — вот и привезли меня. И не первый год, а четыре года живу я в царском тереме. Многому уже и здесь научилась, многого навидалась, о чем прежде и не грезилось. И все пуще разбирает меня хохот. Не раз ночью проснусь в каморке своей, сяду на лавку, да и хохочу себе. Ну да не все же смех, не все шутовство одно, тяжело бывает — тогда плачу. Вот и о тебе поплакала, да и притащилась сюда. Спасибо, что шутиху не выгнала…
   Боязно и внимательно слушала Фима эти странные речи, и долго они беседовали, и много нового и удивительного порассказала царской невесте Катерина. Говорила она ей про царевен и про царицу покойную. Говорила о том, что не больно-то радостна жизнь царевен.
   — Глупые люди завидуют, — говорила она, — а того не размыслят — чему завидуют? Весь-то век в терему, не ведают света Божьего… родилась царевной и умрет царевной. Не будет у нее семьи, не будет ни мужа, ни деточек. От царского рода — откуда ей мужа добудешь? Вот хоть бы и моя царевна, Ирина — давно уже невеста, да и жених даже был, был да и сплыл, и поминай его, как звали.
   — Ах, Катеринушка! расскажи мне об этом, пожалуйста, слышала ведь я что-то, только спросить царевну все как-то боязно, а сама не говорит.
   — Да вот как дело-то было, — ответила шутиха. — Царь-то покойный крепко любил свою доченьку старшую, и не хотелось ему, чтобы оставалась она в девках. Задумал найти он ей мужа, из чужого государства королевича. Прослышал это он, что в немецкой земле, Дания она прозывается, есть у царя тамошнего сынок молодой — и послал он туда послов. Так-де и так! чтобы прислали того королевича. Ну, королевича не прислали — послы ни с чем вернулись. Погодя, государь Михаил Федорович посылает опять туда, только уж не послов, а немца Марселиса. Немец тот по сю пору у нас на Москве живет. Вернулся немец, говорит: прибудет королевич. И точно — прибыл, да и не один, а со многими людьми ратными. Принимали его, чествовали. Вольмаром тот королевич прозывался, собою красавец писаный, говорят, да разумный такой, уветливый. Государь и говорит ему: «Возьми за себя дочку нашу, царевну Ирину, и живи с нами; много городов и вотчин мы тебе пожалуем, только так как ты, значит, в басурманскую веру крещен, то должен от той веры отказаться и креститься в нашу веру истинную, православную». Королевич на слова эти государевы такую речь держал: «Царевну я возьму за себя, и города, и вот чины тоже, жить буду у вас в послушании, а веры своей басурманской менять не стану». И тут же попрекнул государя: «Ты, говорит, моему отцу обещал не нудить меня в вере, с тем я только и поехал, как же теперь-то? — неладно оно выходит!» Осерчал наш царь: «Беспременно должен ты переменить веру!» Тот твердит свое: «Не могу я того сделать, и коли так — отпусти меня в мою землю!» А царь все не отпускает. Приставил стражу к королевичу, патриарху приказал его уговаривать, да ничего из того не вышло — стал басурман на своем. Под конец освирепел совсем, бежать хотел, а как его остановили, так он со своими людьми басурманскими наших стрельцов видимо-невидимо побил. Пуще прежнего караулить его стали — бежать ему уж и нельзя было; закручинился немец, сна лишился, пищу перестал принимать. Говорят царю: «того и жди помрет». А царь все одно твердит: «Пусть крестится на веру православную, тогда мы ему всякие почитания окажем, а не хочет, так взаперти держать будем и домой не отпустим». А у самого-то у царя кошки скребут на сердце… видала я его тогда… как приходил он к царице… хмурый такой, пасмурный… на себя непохож стал — как-то ему было обидно… И что же бы ты думала? — чем все это кончилось?! Хворал царь, хворал, да и помер, а за ним скончалась и царица. Так вот месяца с два тому времени, что ли, отпустил государь Алексей Михаилович того королевича Вольмара подобру-поздорову, а царевна Ирина ни с чем и осталась… жениха своего ни разу и не видала… Вот какие дела у нас делаются!…
   Между тем в тереме началось движение — все проснулись. Шутиха первая заслышала это движение своим чутким ухом и, еще раз уверив Фиму в том, что будет наблюдать за всем и за всеми, поспешно вышла из опочивальни.
   И долго неподвижно сидела Фима — новый мир, страшный и чудовищный, встал перед нею и заслонил собою ее молодое счастье.

XI

   Царь, конечно, немедленно и с радостью согласился на просьбу Фимы относительно переселения в терем Пафнутьевны, и за старой мамкою тотчас же было послано.
   Не прошло и часу, как ее уже ввели в покои царской невесты. Пафнутьевну нисколько это не удивляло — она была заранее уверена, что Фимочка вспомнит о ней и потребует ее к себе беспременно. Кто же так может услужить ей, как старая мамка, ведь со дня рождения она ходила за нею! Каждую ночку, в течение почти семнадцати лет, спать ее укладывала, сказки ей на сон грядущий говаривала…
   Войдя в царский терем, Пафнутьевна не испытывала никакого смущения. Ее чувства были совершенно иные, чем у стариков Всеволодских. Она была слишком стара и равнодушна к внешней обстановке жизни, чтобы поразиться не виданной ею до сих пор роскошью. А насчет того, что ее Фимочка так внезапно сделалась хозяйкой всей этой роскоши — ведь она уж давно порешила, что так оно и должно, и будет непременно. Не смущали ее также встречи с разными важными боярынями, а глядя на попугаев в золоченых клетках, на обезьян да на карл с арапками, она только отплевывалась и про себя шептала: «Тьфу ты, мерзость какая, прости Господи!»
   Войдя в опочивальню царской невесты и поджидая Фиму, которой пошли о ней докладывать, она внимательно осмотрела все убранство, тотчас же подошла к кровати, перещупала перины и подушки, одеяло, перестлала живо постель, как ей показалось удобнее, и, окончив эту работу, одобрительно кивнула головою. Особенно понравился ей киот с драгоценными образами. Положила она набожно три земных поклона за здравие Фимы и поправила лампадку.
   — Здравствуй, Пафнутьевна! — звонко крикнула, вбегая и бросаясь к старухе, Фима.
   — Здравствуй, дитятко! — радостно и в то же время спокойно ответила старуха.
   Фима плакала, обнимаясь с мамкой, но та не проронила слезинки.
   — Что ты это, зачем плакать? — шептала она. — Грешно плакать на такой радости. Покажись-ка, дитятко!…
   — Так, так, — повторяла она, разглядывая наряд Фимы, — все как следует… Хорошо! Царевна!… слава-те Господи! — закончила она, перекрестившись. — Дождалась-таки я радости.
   —  Ах, Пафнутьевна, садись, садись скорей! Чем мне угостить тебя? Чего хочешь, скажи только, тут все есть, всего вдоволь.
   — И что ты, родная, до еды ли мне! Да я уж и отобедала.
   — Ну так рассказывай скорее, что там у нас делается? Все ли здоровы? Что батюшка, матушка?… Андрюша?… Ведь Андрюшу-то я совсем не видала.
   — Все расскажу, дай время.
   И еще раз оглядевшись, погладив Фиму по голове и поправив на ее шее нитку крупного жемчуга, Пафнутьевна своим мерным голосом стала рассказывать:
   — Все у нас, слава-те Господи, благополучно, только шуму много — наезжают бояре, кланяются твоему батюшке, твоей матушке — почет ведь им теперь такой, что на поди! А Андрюши весь день дома нет, у невесты своей, чай слышала? Вчерась у родителей спросился, завтра сватов засылать будет. Да только мне не совсем по сердцу это дело.
   — Отчего так, матушка? — перебила Фима. — Кажись, Машенька девушка хорошая.
   — Ну, как кому! Первое — что-то еще скажет приданое, второе — все как-то не по-божески делается. Где это видано, чтобы парень еще до сватовства торчал так в доме?!
   — А у нас-то, — невольно бледнея, прошептала Фима, — разве не то же с Митей было?
   Старуха строго поглядела на свою питомицу.
   — Ты бы, матушка, теперича о Мите и не говорила — совсем некстати! Забудь и думать о нем. Вот и Настасья Филипповна мне наказывала, как отпускала сюда: скажи, мол, Фиме: ни гу-гу! как раз еще беда выйдет.
   — Сама знаю, — ответила Фима, — да я о нем и не думаю, о другом теперь все мои мысли, а все же мне его жаль, мамушка! не слышала ли чего о нем, не видала ли?
   — Как не видать! Сходила, проведала… Хмурый он, молчаливый, только ничего, обойдется. Он парень разумный, понять должен, что ничего тут не поделаешь. Все перемелется, не тужи ты об этом, совсем из головы выкинь! А вот что я скажу тебе: старик-то, Пров, шепнул мне, вишь ты, Осина проклятый отыскался… Они его выследили. Говорил Пров: «Не уйдет он от меня— не ныне, завтра словлю его и куда след предоставлю».
   — Ну, слава Богу, — сказала Фима и перекрестилась, — а то я не раз уж об этом помышляла. Я-то здесь, батюшки не вижу день-другой, не слышу о нем — вот все и думается; ну как тот разбойник где-нибудь повстречался!… Ох, страшно! Сама ты, мамушка, знаешь, от него всего ждать можно. Так это ты хорошую весть принесла мне. Только бы узнать скорей, когда Пров его словит, вздохну я тогда спокойно.
   Долго они толковали о делах своих домашних. Фима поверила старой мамке все душевное состояние, рассказала о страхах своих, о свидании с шутихой Катеринкой.
   Пафнутьевна задумалась и долго сидела молча, поджимая губы и как-то особенно жуя беззубым ртом.
   — Так вот оно что! — наконец тихо и печально проговорила она. — Ах они, злодеи! Вот этого-то в мыслях моих и не было. Как же это они на невесту-то царскую злоумышлять смеют? Нет, тут неладно что-то, может, еще наврала тебе эта шутиха-то, кто ее ведь знает, какая она! Да вот теперь не отойду от тебя, ну что они тут сделают!… Скоро ли обрученье-то?
   — Через два дня, Пафнутьевна.
   — Дай-то Господи поскорей! Нагляжусь я на тебя, дитятко, в венце-то царском, золотая моя пташечка! Ну а потом как же, у себя навсегда оставишь, что ли?
   — Еще бы! Неужто прогоню тебя?
   — То-то, родимая, то-то? А теперича ты, дитятко, ступай себе с Богом, говорила ведь: царевны ждут тебя, — так ступай к ним, а я тут останусь. Стара, стара, а все же не совсем разума меня Господь лишил, поразгляжу всех, все выведаю, в обиду не дам тебя, будь покойна!
   Фима отправилась к царевнам, а Пафнутьевна стала мало-помалу знакомиться с новой обстановкой, и тут для нее был труд немалый: слишком велика, слишком запутана для ее старой, непривычной головы оказалась теремная машина, да к тому же какими-то хитрыми, двуличными показались ей Фимины прислужницы. Из-за их ласкового обращения и внимания, которое ей оказывали как царевниной мамке, она замечала что-то неладное. И, действительно, неладного было много. Слух, пущенный постельницей Харитоновой, не затих, но напротив, с каждым часов разрастался.
   — Видно, и взаправду болесть какая с царевною, — шептались между собою теремные женщины младшего чина, — вон, вишь ты, и мамку свою она сюда перетащила. Это отвод один, известное дело, мамка ее не выдаст и, коли взаправду с ней по ночам родимчик приключается, так старуха все скроет. Ну да ведь мы уж выследим, такого дела не оставим. Как можно молчать, на такое дело глядючи!…
   А когда пришел вечер и Фима объявила, что она будет спать вместе с Пафнутьевной, и когда Пафнутьевна крепко заперла дверь опочивальни, недобрый слух пошел еще пуще по терему. Шептались и толковали не только младшие постельницы, но и верховые боярыни.

XII

   Царь не в силах был дольше откладывать торжественного обрученья, да и не было к тому никакой помехи.
   На следующее утро во дворец снова были созваны все высшие сановники. С вечера уже был приготовлен пышный наряд для невесты. Царевны сами снесли его к ней в опочивальню. Принесли туда и тяжелый венец царский, в котором она должна была выйти к царю.
   Пафнутьевна весь этот вечер не отходила от Фимы. Она сама теперь чего-то боялась, чуяла что-то недоброе. Она решилась никого не впускать к Фиме, всю ночь не спать, сторожить ее, чтобы чего не случилось.
   «Ох, жутко! — думалось ей. — Похвалилась это я Фимушке, что уберегу ее, а как тут убережешь, в этаком-то содоме!… Ну уж и теремок! и куда это столько покойчиков понастроено… а стены-то все обвешаны сукнами да атласом — и не видно под тем сукном и атласом — может, где и дверка потаенная прячется, может, где и глаз человеческий в щелку глядит на тебя, все видит, а ты его и не заметишь… Везде половики толстые да мягкие разложены — подкрадется к тебе человек — что хошь с тобою сделает — и глазом не моргнешь… А уж люди-то здесь, люди! упаси Господи — ровно на разбойников в темном лесу на всех озираешься… Мало ли что могут придумать злые люди, мало ли какое колдовство пустить могут!…»
   Она тщательно перестлала, пересмотрела постель и не нашла ничего подозрительного. Сама сходила на колодец за водою для умыванья. Несколько раз Манка Харитонова, все эти дни очень к ней подбивавшаяся и никак не могшая достигнуть своей цели, просила у нее позволения помочь ей в чем-нибудь. Пафнутьевна решительно отстраняла все ее услуги, а также услуги других постельниц.
   Наконец Харитонова из сил выбилась и с озабоченным видом бродила по теремным коридорчикам и переходам, очевидно, что-то важное обдумывая.
   Когда все в тереме стали засыпать, она незаметным образом оделась и вышла на один из дворов кремлевских. В укромном, заранее условленном месте дожидался ее Мишка.
   — Ну что? — спросил он. — Как дело идет? Дала ли ты ей того зелья?
   — Вот оно, вот, бери! — злобным голосом сказала Харитонова, подавая какой-то маленький сверточек Мишке. — Не пригодилось твое зелье — никакого нет доступа! Старуха проклятая, как собака, от нее не отходит, ничего не поделаешь. Другое придумать надо.
   — Эх, что ж это ты, Марья, опростоволосилась, — смущенным голосом выговорил Мишка, — а мы на тебя в крепкой надеже были… Что ж теперь-то? Другого ничего не придумаешь!
   — Тебе не придумать, а я, может, и придумаю, — огрызнулась Манка. — Поди теперь доложи боярину, что с зельем ничего нельзя было поделать, да, может, оно еще и лучше. Утро вечера мудренее, придумала я кое-что — и без зелья справимся.
   — Ну, что такое? Говори, передам боярину.
   — Ан нет, не скажу. Коли взялась я за дело, так одна его и сделаю. Останетесь довольны. Только смотри, чтоб уговор в точности соблюден был, сто рублев от боярина, да соболью шапку, да у новой царицы место казначеи. И скажи ты ему, чтобы он никак не отступался, ты меня знаешь, — коли обманете, себя не пожалею — на пытку, на казнь пойду, а уж выведу наружу все дело.
   Манка поспешно простилась со знахарем и вернулась в терем. Ночь прошла благополучно.
   Фима долго не могла заснуть от волнения, от разнообразных мыслей, но потом все же заснула.
   Пафнутьевна на войлоке, в ногах ее постели, не спала, сидела и не сводила глаз с нее, только временами вставала она, чтобы поправить лампадку, и опять садилась на войлок, и опять глядела на свою Фиму.
   Тихо было в тереме.
   Сон начинал клонить Пафнутьевну, но она ему не поддавалась.
   Между тем сон Фимы сделался тревожен; очевидно, ей грезилось что-то страшное. Она вся раскинулась на постели, произносила слова непонятные, вздрагивала. Пафнутьевна достала у киота святой водицы, окропила ее Фиму, и та стихла. Светлый сон наплывал на нее; ей снился лес зеленый, весь залитый солнечным блеском, весь усыпанный яркими цветами и сочными, спелыми ягодами земляники. И вот идет она по этому лесу, как в прежние детские годы, но не одна — с нею он, государь молодой, такой, каким был в ту минуту, как впервые глянул на нее своими чудными очами из-за двери царевниной палаты. Нет на нем златотканой царской одежи, простой кафтан суконный да черная смушковая шапочка. Но так он милее еще, в этом простом наряде, — таким она его полюбила. И бредут они по лесу зеленому, сбирая цветы да ягоды. Крепко прижимает он ее к сердцу, шепчет на ухо речи любовные, а солнце так ласково, так приветно светит, и птицы над головами их поют, заливаются. Но кто это идет им навстречу? Кто идет, понурив голову? Это он… Митя… Вот он подошел к ним, вот глянули на нее его очи знакомые, глянули с несказанной укоризной, — и сжалось ее сердце тоскою. И то же… глядит она, ан у него на шее полоса кровавая… Не своим голосом крикнула Фима и опять заметалась на постели, и опять кропит ее святой водою Пафнутьевна. Но, меняясь, одна за другою исчезают страшные и светлые грезы; глубокий сон обуял Фиму. Дыхание ее ровно. Успокоилась было и Пафнутьевна, да вдруг слышит — подбирается кто-то к дверям опочивальни; вот скрипнула дверь, выглянуло лицо чье-то да сейчас же и пропало. Вскочила Пафнутьевна, в коридорчик выглянула. Никого нету, тьма кромешная…
   — Изверги! изверги! — шепчет старуха и садится опять сторожить свое ненаглядное дитятко.

XIII

   Утром рано проснулась Фима — бодрая и веселая. Все ночные страхи пронеслись бесследно. Она думала теперь только об одном, что вот скоро увидит жениха своего, а потом пройдет еще несколько дней, и настанет жизнь райская, блаженная.
   Царевны, боярыни и служанки Фимы собрались в ее опочивальню, чтобы присутствовать при ее наряде.
   Прежде всего нужно было убрать голову.
   Сама боярыня Годунова взялась причесать Фиму, но дело это как-то не спорилось в ее старых дрожавших руках. Она должна была отказаться.
   — Кто тут из всех из вас искусница косу заплетать да перевивать жемчугом? — спросила она, обращаясь к постельницам.
   Из среды их, скромно опуская глаза, вышла Манка Харитонова.
   — Не раз я покойную государыню причесывала, да и царевен тоже…— проговорила Манка. — И за искусство мое государыня к руке меня жаловала… Прошу дозволить мне причесать красавицу-царевну; так уж сделаю — любо-дорого посмотреть будет.
   Все припомнили, что действительно постельница Харитонова мастерица этого дела, только Фима, предупрежденная шутихой относительно Манки, вопросительно взглянула на Пафнутьевну.
   — Да уж позвольте мне, боярыни, причесать мое дитятко. С детства ее кажинное утро причесывала, авось справлюсь, — проговорила старая мамка.
   Она уже взялась за гребень, но Годунова отстранила.
   — Не суйся, старуха, — сказала она, — где же тебе знать, как с жемчугом управляться, ты его небось никогда и не видывала.
   Годунова взяла из ее рук гребень и передала его Манке.
   Та, вся вспыхнув и блеснув глазами, принялась за дело. Живо расплела она длинные и густые волосы Фимы, взяла несколько ниток жемчуга и начала плести косу, искусно вплетая в нее жемчуг. Волосы Фимы так и извивались, будто живые, под ловкими пальцами постельницы. Вдруг царская невеста слабо вскрикнула:
   — Ой! как ты мне стянула волосы, отпусти немного!
   — Что ж это, государыня царевна, никак нельзя иначе. Гляньте-ка, боярыни, разве плохо я делаю косу?
   И она продолжала свою работу.
   Фима молчала. От прикосновения гребня и горячих рук Манки на нее находило какое-то полузабытье. Она отдалась не то мыслям, не то грезам — и уже не замечала, как сильно стянуты ее волосы, как кровь начинает приливать к голове и на висках бьются жилы.
   Вот коса готова, ниже колен она падает, отливаясь золотом и сверкая жемчугом. На лоб красавицы надета тяжелая повязка, вся шитая золотом, с падающими вниз большими бляхами и с сетчатыми длинными золотыми подвесками, унизанными жемчугом.
   Затем с большою торжественностью стали одевать Фиму. Надели на нее длинную, тонкую белую сорочку, а потом другую из алой шелковой материи, шитой золотом и унизанной опять жемчугом и дорогими каменьями. Затем принесли телогрею распашную с широкими рукавами. Но наряд невесты был еще далеко не кончен. Принесли несколько ларцов с тяжелыми ожерельями, серьги, запоны, перстни…
   Мало— помалу Фима начала чувствовать, что и стоять ей тяжело в этом торжественном, дорогом наряде. Массивная повязка сжимала ей лоб, огромное ожерелье давило горло и оттягивало плечи, а между тем царевнам и боярыням все казалось еще мало, они не знали, чем уж и украсить Фиму.
   Никогда еще не испытанная головная боль усиливалась с каждой минутой; как свинцом была голова налита, а тут еще принесли венец тяжелый и, чтоб как-нибудь не упал он, плотно надели.
   — Я головы повернуть не могу, у меня в глазах рябит! — сказала Фима.
   — Ну что это ты, государыня царевна, — наперерыв друг за другом вскричали боярыни, — уж и тяжело!… А хотя бы и так, потерпи немного, зато и наряд же! одних камней да жемчуга целых два ларца опростали!
   Манка Харитонова стояла неподвижно, будто любуясь Фимой. Глаза ее блестели, на губах время от времени мелькала торжествующая усмешка.
   Пафнутьевна ходила кругом своей царевны, любовалась ею, и в то же время на сердце у нее было как-то тоскливо, будто она чего боялась, а чего — и сама не знала…
   Фиму повели в палату, где уж дожидались ее и царь, и бояре. Она глянула назад, на Пафнутьевну, которая стояла и крестила ее вслед дрожащей рукою. Ей захотелось сбросить с себя всю эту мучительную роскошь, растоптать эти камни, этот жемчуг, это пудовое золото… ей захотелось броситься на шею мамке и умолять ее, чтобы она унесла ее куда-нибудь, дальше, дальше…
   Что это? отчего так страшно? Отчего такое мученье? Перед глазами ходят зеленые круги… Она шатается.
   Две боярыни ведут ее под руки. Вот и палата. Народу видимо-невидимо, но она никого и ничего уж не видит, в голову стучит точно молотком, совсем отяжелела голова, так сама и клонится; а между тем держать ее нужно прямо, не то упадет венец, что тогда будет!… Голова горит, а руки, ноги, все тело — леденеют, что-то сосет под сердцем, что-то подступает к горлу, и на шее жилы надуваются.
   «Где же он, где?» — думает Фима и ищет глазами царя. Вот он… он направляется к ней. Вот пришла торжественная минута… Она различает ризы собравшегося духовенства. Он здесь… Он возле нее. Он протягивает ей руку, а за ним опять это ненавистное бледное лицо с черной бородою. О, с какой страшной злобой глядят на нее пронзительные глаза боярина Морозова!… Вдруг свет меркнет перед нею, все сливается… Зеленые круги делаются красными, потом желтыми — и ничего не видно… Фима пошатнулась и с громким криком упала на пол.