Гурский вышел, а Лопатин взялся за письма. Одно из них, с круглыми каракулями на конверте, было от жены, а два, надписанные недетским, твердым почерком, - от дочери.
   Письма его жены обычно состояли из подробных объяснений поступков, совершенных ею в его отсутствие. Поступки эти, по ее мнению, всегда были правильными, а объяснения их правильности - длинными. В прошлом письме, которое она оставила ему в Москве, объяснялось, почему она уехала вместе с театром в Казань, не дождавшись его возвращения, почему это было правильно и почему, наоборот, было неправильно, что он не написал ей заранее, что так долго задержится на Западном фронте. В нынешнем письме из Казани объяснялось, почему ключи от их квартиры надо было отдать именно этой ее подруге, Геле, которую Лопатин совершенно напрасно не любит.
   Письмо жены оставило его равнодушным: кто знает, что бы он почувствовал, если б вместо объяснений про ключи и Гелю от жены пришла повинная в том, что она уехала тогда, в августе, из Москвы, не дождавшись его с фронта, хотя вполне могла бы дождаться. Но ничего похожего на повинную в письме не было, если не считать приписку в три строчки, в которой жена молила его по переживать, что она сама в Казани, а Нина - их дочь - вместе со своей школой в деревне под Горьким; что оттуда от Нины уже пришло несколько открыток и ей там гораздо лучше, чем было бы в Казани.
   "Может, и лучше", - думал он, читая сейчас письма дочери из совхоза под Горьким, где она жила с другими школьниками. Судя по письмам, она была довольна, что они лето работали в деревне, помогали взрослым, а теперь, копая картошку, начали учиться. Может, и с едой у них там лучше, чем в Казани. А все-таки ребенок, даже сытый, не может не чувствовать свою брошенность. Особенно когда в сознании гнездится, что мать, наверно, могла бы взять ее к себе, а уж приехать повидать - во всяком случае.
   - Ст-тупай к нему, - сказал вернувшийся Гурский.
   - Сдал передовую?
   - Пока нет. Вернулся вп-писывать абзац. Говорит, что название "Ребята, не Москва ль за нами?" неп-плохо, что надо поп-подробнее объяснить, что хотя это и Лермонтов, по тем не менее тогда Москву сд-дали, а сейчас не соб-бираемся.
   - А может, он прав?
   - А я не говорю, что он не и-прав. Ст-тупай, он ждет.
   Кабинет редактора помещался в большой и странной подвальной комнате: окон в ней не было, а стены образовывали неправильную трапецию; но все остальное в этой странной комнате было привычное: и редакторский стол, и стулья, и конторка у стены, и взятая из старой редакции лампа с зеленым стеклянным абажуром. И редактор стоял за своей конторкой, как всегда уткнув нос в полосы и держа толстый красно-синий карандаш на весу у правого уха, словно прицеливаясь им, в какое место полосы выстрелить.
   Как только Лопатин вошел, редактор быстро повернулся, пошел навстречу и, тряся ему руку, с радостным любопытством одновременно оглядывал с ног до головы.
   - Хорошо выглядишь, - наконец отпуская руку Лопатина, весело сказал он. - Каким убыл, таким и прибыл. Хоть завтра обратно посылай!
   - А может, сегодня? Чего ж - до завтра! - Шутить на такие темы с их редактором было опасно, но Лопатин все же рискнул.
   - Нет, правда, хорошо выглядишь, не ожидал! - сказал редактор. - Как прошла эвакуация Одессы? Донесения в Генштаб читал. А по личным впечатлениям?
   - Веселого, конечно, мало, - сказал Лопатин. - Но, помня, как в начале войны оставляли некоторые города здесь, на Западном, могу оцепить то, что видел в Одессе. Есть за что снять шапку и перед армией, и перед флотом.
   - Вот и напиши это - про последние дни боев.
   - А напечатаешь?
   - Напечатаем. В связи с обстановкой под Москвой нужны как раз такие материалы. Когда получил мою телеграмму?
   - Смотря какую? Задержаться в Одессе - седьмого.
   - Нет, вызов!
   - Вызов - семнадцатого в Севастополе. Приморскую армию едва высадили и сразу, без передышки, - к Перекопу. Пришел к Ефимову спросить, в какую из его дивизий посоветует ехать, а у него - комиссар штаба с твоей телеграммой об отзыве в Москву. Доложил и покосился на меня. Обстановка на Перекопе как раз в то утро ухудшилась, - вышло, что бегу от нее.
   - А это уж моя забота, - сердито сказал редактор, - газету надо делать, а кто и на что будет коситься - тебе быть плевать.
   - Не получилось. Помнишь, как я писал про комиссара полка, который после четырех ранении в полку остался? Правда, вы в наборе две буквы переврали - напечатали: из Левашов, а Белашов...
   - Ну помню. А при чем тут он?
   - При том, что Ефимов забрал его к себе комиссаром штаба. На него я и нарвался. Голова и рука забинтованы, а в руке телеграмма о моем отзыве.
   - А ты о таких вещах поменьше думай. Это, если хочешь знать, твоя слабость - думать, когда не надо, над тем, о чем не надо.
   Лопатин вспомнил, как Левашов говорил ему про мысли, которые мешают жить, и улыбнулся неожиданности совпадения.
   - Давно засек это в тебе! - не заметив улыбки Лопатина, нравоучительно сказал редактор и прошелся взад и вперед по своей подвальной комнате. - Ну что тут у нас, пока тебя не было? Пятнадцатого всех жен эвакуировали в Казань. Стал проверять список - где же твоя - нету! Оказывается, она у тебя еще с августа в Казани. А я не знал.
   Лопатин хотел было сказать, что, пока не вернулся с Западного фронта, он и сам не знал, что жена его уже в Казани, но промолчал. Редактору не понравилось это молчание. Перестав ходить по кабинету, он остановился напротив Лопатина.
   - За два с лишним года так и не познакомил меня с него. Давно хотел спросить - почему?
   За этим вопросом была догадка о неблагополучии.
   - Не познакомил потому, что не было охоты или времени - на выбор, как тебе больше нравится.
   Лопатин сказал это усмехнувшись, но прозвучало все равно горько. Одно из двух - либо бессмыслица прятать жену от людей, либо бессмыслица продолжать жить с нею.
   - Вижу, ты не в настроении, - сказал редактор.
   - Все наоборот, Матвей, - сказал Лопатин. - Я как раз в настроении. Сегодня, если позволишь, передохну, потом напишу про Одессу и буду в твоем распоряжении на любом из упомянутых сегодня в сводке направлений: хочешь на Можайском, хочешь - на Малоярославецком, хочешь - на Калининском.
   - Долго ты добирался от Севастополя, пять суток, - сказал редактор.
   - Быстрей не вышло. До Новороссийска добирался на госпитальном судне. В Краснодаре самолетов не было. В Воронеже ночевали.
   - С самолетами сейчас туго. И погода все больше портится, тем более на Севере, - странно, невпопад сказал редактор, хотя Лопатин прилетел не с Севера, а, наоборот, с юга.
   Оборвав их разговор, вошел Гурский с передовой в руках.
   - В самом деле, иди отдыхай, до завтра. Чего я тебя держу на ногах? сказал редактор, быстро переведя взгляд с Лопатина на Гурского и обратно. Иди! Выберем время, поговорим...
   20
   На второй день вечером, когда Лопатин принес свою, продиктованную на машинку корреспонденцию, редактор, прочтя ее, поправил всего две строки, сказал, что это как раз то, что надо, и заслал в набор. Через два часа вызвал Лопатина, чтобы он вычитал текст в полосе, и отправил спать: "Ты свое дело сделал!"
   Лопатин, накануне почти до утра проговоривший с Гурским, спать пошел с наслаждением и продрых до полудня. А когда проснулся, Гурского уже не было. Спустив босые ноги на бетонный пол подвала, Лопатин увидел лежавшую у изголовья койки сегодняшнюю газету.
   "Вернусь к семнадцати, в знак соболезнования добуду выпить!" - через всю газету наискось синим карандашом написал Гурский.
   Увидев это, Лопатин понял, что корреспонденция не пошла, но все-таки развернул газету. Корреспонденции не было, а там, где она стояла, когда он уходил спать, заверстали разную мелочь, без которой можно было и обойтись. Стало быть, не пошла не из-за того, что не хватило места...
   Лопатин оделся, побрился, попил в буфете чаю, к которому дали два бутерброда с кильками - на каждом куске по кильке - и леденцы вместо сахара. Ничего больше в буфете не было, спасибо и на том, главное, несмотря на поздний час, титан кипел, и чай был горячий.
   Выходя из буфета, Лопатин встретил шедшего ему навстречу Леву Степанова. По должности старший политрук Степанов числился литературным секретарем, а на деле ходил в помощниках редактора. Ухитрившись остаться на этой каверзной должности всеобщим доброхотом и зная изгибы редакторского пера, он в меру сил остерегал забегавших к нему в предбанничек от неверных шагов и опрометчивых предложений.
   - А я за вами, - сказал Лева.
   - Проснулся? - спросил Лопатин о редакторе.
   - Давно. Послал вас будить, а то собирается куда-то уезжать. Не злитесь, что вашу корреспонденцию снял. Он сам переживает.
   Лопатин пожал плечами. Он не злился. Просто глупо вышло. Глупо потел над ней, глупо устал, глупо радовался, что она будет в газете и ее прочтут те, о ком она написана, - все глупо.
   - Очень хорошая она у вас была, - идя рядом с Лопатиным, как об умершей родственнице, сказал Лева Степанов.
   Лопатин рассмеялся" и вошел к редактору, продолжая улыбаться. Редактор стоял, нахохлившись, над своей конторкой, одной рукой перелистывая что-то лежавшее там, а другой чесал в затылке - поза, означавшая, что его одолевают сомнения.
   - Чему радуешься? - повернувшись и успев поймать на лице Лопатина след улыбки, спросил редактор.
   - Радуюсь, что сиял мою пробу пера - чему ж еще.
   - Ничего смешного, - сказал редактор. - Не от меня зависело.
   Лопатин удивленно посмотрел на него: такое из его уст можно было услышать не часто.
   - На, возьми на память. Хорошая, одна из лучших, что ты написал за все время. - Редактор вынул из ящика под конторкой и протянул Лопатину полосу с недошедшей корреспонденцией.
   Привыкнув, что редактор моложе его на семь лет и при своей худобе и молодцеватости выглядит еще моложе, Лопатин удивленно подумал, что, оказывается, люди могут вдруг стариться, не дожив до сорока. Лицо редактора выглядело таким изнуренным, словно он за два месяца, что они не виделись, постарел по крайней мере на пять лет. Вчера и позавчера Лопатину это не бросилось в глаза, а теперь бросилось.
   Он сложил полосу и сунул ее в карман бриджей, давая понять, что с его стороны продолжения разговора об этом не будет.
   - Готов ехать. Гурский рассказал, как вы были с ним на Волоколамском. Если хочешь - могу туда.
   - Туда уже поехали с утра. - Редактор назвал фамилии поехавших на Волоколамское направление. - А насчет тебя - другие планы, но сначала - про твой материал: одно с другим связано. Поставить в номер не дали в связи с положением под Москвой: как бы хорошо ни воевали там, в Одессе, но эвакуация есть эвакуация, само слово теперь не ко двору. Упомянули о ней один раз в сообщении Информбюро, и все. Сказали, что возвращаться к этому не будем. А. вот Мурманское направление, где мы как были, так, в основном, и остались на государственной границе, представляет сейчас, по контрасту, особый интерес для газеты. Тем более есть сведения, что наши разведгруппы и ходят, и высаживаются там на финской и норвежской территориях. Сведения есть, а газета без материала. А он - на фоне боев под Москвой - к месту. Как ты находишь?
   - Нахожу, что правильно, но, откровенно говоря, - неохота! - сказал Лопатин. - Предпочел бы остаться здесь. Что, у нас никого другого нет, что ли, кроме меня?
   - Фигуровского полмесяца назад контузило в Мурманске при бомбежке. Вывезли в Архангельск, состояние, сообщают, неплохое. Недели через три выйдет - вернется в Мурманск, а пока никого нет! - Редактор выжидающе смотрел на молчавшего Лопатина. - Ты и в Мурманске бывал, оттуда же вы ходили снимать папанинцев, из Мурманска! - ткнул редактор пальцем в "Знак Почета", привинченный к гимнастерке Лопатина. - И на финской ты был, так что театр тебе знакомый.
   На финской войне, положим, Лопатин, как и редактор, был не в Мурманске, а за полтыщи километров от него, на трижды проклятом, самом неудачном Ухтинском направлении, и слова про знакомый "театр" были ни при чем. Редактор и сам это знал, а заговаривал зубы, чувствуя себя виноватым перед Лопатиным: понимал его желание остаться здесь, на Западном фронте.
   - Сделаешь несколько хороших материалов - отзову в Москву.
   - Или наоборот - дашь телеграмму, чтобы сидел и писал дальше, усмехнулся Лопатин, вспомнив, как это было в Одессе.
   - Отзову не позже чем через месяц. - В голосе редактора уже не было прежней виноватости.
   - И то хлеб, - сказал Лопатин, ожидая, что будет дальше.
   - Самолет пойдет завтра до Архангельска. Летят какие-то моряки, везут из Москвы обратно в Архангельск англичан, по место для тебя обещали. В Архангельске сориентируешься. Моряки сказали, что у них бывают оттуда самолеты на Мурманск. В Архангельске зайди навести Фигуровского, кое-что соберем - Пошлем ему с тобой. Если сам не успеешь - сразу пересядешь с самолета на самолет, - найди способ передать.
   - Значит, до завтра, как понимаю, свободен и могу заняться личной жизнью? - сказал Лопатин.
   - Какая у тебя может быть личная жизнь, раз жена уехала?
   - А она квартиру беречь подругу оставила. После обеда пойду к ней. Лопатин мельком усмехнулся, вспомнив эту подругу жены. - Пойду к ее подруге, - продолжал он, забавляясь выражением лица редактора, - заберу у нее свои валенки, если она их еще не пропила или не обменяла на картошку. Мурманск все же за Полярным кругом, валенки хорошие, а ты человек ты надежный, еще продержишь там до весны.
   - Обещал - отзову, значит, отзову, - сказал редактор неожиданным для Лопатина раздражением - так, словно на ней не оставалось живого места, словно он перестал понимать шутки.
   - Что, здорово досталось за этот мой материал об эвакуации Одессы? спросил Лопатин, поглядев ему в глаза.
   - Допустим, досталось. Что дальше?
   - Ничего, - сказал Лопатин. - После того как схожу за валенками, явлюсь к тебе за предписанием.
   К себе домой Лопатин позвонил сразу же, как вышел от редактора. Ему нужны были там не только валенки, и было б глупо наткнуться на запертую квартиру.
   Телефон работал. По нему после первого же гудка ответ слишком хорошо знакомый Лопатину за последние пять лет жизни с женой низкий, хриплый голос Гели, а если по-христиански - Ангелины Георгиевны.
   - Здравствуйте. Я приехал в Москву, - не называя ее ни так, ни эдак ни Гелей, ни Ангелиной Георгиевной, сказал Лопатин. - Я зайду сегодня вечером, так что посидите дома, отложите свою светскую жизнь до другого раза.
   - Так и быть, отложу. В подъезде темно, возьмите с собой спички, впрочем, вы курите.
   Она первой положила трубку.
   Домой Лопатин пошел позже, чем думал, потому что Гурский выполнил утреннее обещание и принес в редакцию начатую, заткнутую бумажной пробкой, бутылку с водкой тархун. Она скверно пахла и была на десять градусов слабее обычной. Закусывая густо посоленными черными сухарями, они распил ее до конца и, если бы Гурского не вызвали к редактору, засиделись бы еще дольше, обсуждая предстоящую командировку. Гурский осуждал Лопатина за то, что не уперся, сейчас, когда немцы в ста километрах от Москвы, имел полное моральное право упереться.
   Лопатин не спорил, слушал. Раз не уперся, значит, не уперся. Запоздало сожалеть и о сделанном, и о несделанном было ни в его натуре.
   - Все-таки опять загнал тебя к черту на к-кулички, - сказал Гурский, поднимаясь, чтобы идти к редактору. - Что любит тебя - не сп-порю, но, как сказал поэт, ст-транной любовью.
   От Театра Красной Армии до своего дома на улице Горького Лопатин шел почти час. Было и темно, и восемь раз счетом - всех поворотах и перекрестках - останавливали и проверяли документы патрули.
   По лестнице он поднимался на ощупь: папиросы взял, а спячки, как назло, забыл, переложил в полученный для поездки в Мурманск полушубок, а пошел домой в шинели.
   - Кто это? - спросил за дверью голос Гели.
   - Я.
   - Кто - вы?
   - Ну я, Лопатин! Кто - я? Кто еще может быть? Что, вас тут уже грабили, что ли? - спросил он, когда она впустила его в квартиру.
   - Меня пока нет, а других грабили, - сказала Геля.
   В передней было полутемно. Слабый свет падал из приоткрытой двери в комнату.
   - Лимит! Перерасходуем - выключат, - сказала Геля. - Пойдемте сядем. Не раздевайтесь: не топят и неизвестно, будут ли.
   Лопатин, не снимая шинели, прошел вслед за ней в маленькую комнату, где раньше жила дочь.
   Они с Гелей сели друг против друга за стол под слабенькой шестнадцатисвечовой лампой. Абажур был не снят, а подтянут по проводу под потолок и подвязан там бечевкой. Оба сидели за столом одетые - Лопатин в шинели, а Геля - в старом зимнем суконном, на ватине, пальто его жены - не то не взятом с собой в Казань, не то подаренном Геле. Жена любила покупать себе новое, а старое, пока оно еще не выглядело старым, дарить тем из своих подруг, кто, по ее мнению, этого заслуживал; последние пять лет - Геле.
   С минуту сидели молча, потом Геля сказала, что она прочла в газете несколько его очерков с юга и, когда читала про подводную лодку, подумала, что это, наверное, было страшней всего. Он не считал, что это было страшней всего, но не хотел говорить с ней о себе и своих очерках и, вынув папиросы, молча протянул ей.
   Пока они курили, она докладывала ему о Ксении, все время называя ее Сюней - вошедшим у них между собой в обиход кошачьим именем, которого он терпеть не мог. Рассказывала, как Сюня срочно уезжала вместе с театром и как огорчалась, что не увидит его, Лопатина, и как еще тогда, в августе, просила, если Лопатин долго не будет, постеречь их квартиру, а потом написала, чтобы она взяла ключи и жила у них. И она согласилась потому что своей комнаты, где ей нечего стеречь, она не любит и не все ли равно, где жить человеку, который все равно никому не нужен.
   Лопатин, слушая все это, смотрел на нее и после всего, что успел пережить на войне, впервые стыдился своего мелочного раздражения против этой немолодой, крашеной женщины, вся вина которой - в том, что она присосалась к его жене, а точней, в том, что его жена присосала ее к себе и она, пять лет торча у них в доме и наблюдая их неурядицы, поддакивала его жене. Такое почти всегда не от хорошей жизни, и в начале ее, наверное, закопано какое-то собственное несчастье. И, не околачивайся эта женщина в их доме, наверное, он бы просто-напросто жалел ее, не испытывая к ней того недоброго чувства, которое с трудом подавлял в себе и сейчас. Мысленно старался настроить себя на миролюбивый лад, но раздражение от ее присутствия все равно оставалось при нем, может быть, еще и потому, что они сидели в комнате, которая была комнатой его дочери, а эта, сидевшая напротив него, женщина, по долгу своей приживалочьей службы у его жены, рассказывала ему, как они провожали его дочь, и как все это было правильно, и как, наоборот, все было бы неправильно и трудно для Сюни, если бы она не решилась тогда отправить дочь вместе со школой...
   - Вот что, - Лопатин прервал Гелю посредине фразы. - Вы не знаете, где мои валенки? Мне нужны валенки.
   - В чемодане. Сюня попросила меня сложить зимние вещи, я сложила и пересыпала их нафталином, там и ваши валенки.
   - Пожалуйста, достаньте их, если вам нетрудно.
   - Сейчас достану.
   - А я пока пройду к себе в комнату. Там есть свет?
   - Вывинтите лампочку отсюда и ввинтите туда: есть только две лампочки одна тут, а другая на кухне.
   - Ну, вывинчу, а вы? - спросил Лопатин.
   - А я зажгу лампочку на кухне, чемодан стоит там.
   Она ушла на кухню, а Лопатин, вывинтив лампочку и на ощупь пройдя к себе в кабинет, ввинтил ее в стоявшую на столе черную пластмассовую настольную лампу, которые только что появились в магазинах в тридцать восьмом году, когда они вдруг получили эту квартиру. Его жена подарила ему эту лампу на новоселье. Теперь при свете он увидел, что в кабинете, оказывается, была застелена его тахта.
   Он сел за стол и выдвинул в нем два левых нижних ящика. В них лежало то, о чем он думал и в редакции, и по дороге сюда, с чем теперь, когда немцы так близко от Москвы, наверно, надо что-то сделать сегодня же. Если вообще надо.
   В этих двух ящиках было сложено все, что было начато и кончено или записано впрок, на будущее, - начало романа, который на пятой главе прервала война, сделанные на Халхин-Голе заметки, про которые раньше считалось, что они непременно пригодятся для этого романа, и разное другое, про что он привык считать, что оно еще понадобится.
   Несколько минут просидев за столом, в сомнении глядя на эти два ящика, набитые исписанной им в разное время бумагой, он со злостью задвинул их обратно. "Нашел о чем думать - понадобятся не понадобятся, допишу не допишу!" Все это было нелепо и неважно рядом с той мыслью, которая заставила его выдвигать эти ящики и разглядывать их содержимое: "А вдруг, пока ты будешь там, в Мурманске, немцы окажутся здесь, в Москве?" Мысль эта была настолько простая и настолько страшная, что, раз она против воли все равно сидела в затылке, было нелепо заботиться об этих ящиках. Какое все это могло иметь значение, если допустить, что простая и страшная, сидящая в затылке мысль может превратиться в действительность?
   Выдвинув еще один ящик, он достал из него то, что ему в самом деле было нужно, - взял из довоенного запаса черных клеенчатых общих тетрадей две, которых должно было хватить на поездку в Мурманск, потом, поколебавшись, прихватил еще шесть - пусть лучше полежат в редакции. А когда встал, в дверях за его спиной уже стояла Геля с валенками под мышкой.
   - Сюня написала мне, - она кивнула на тахту, - чтоб я о вас заботилась, если вы, приехав, захотите здесь жить.
   - Спасибо, у нас казарменное положение. - Он взял у все из рук валенки и, скрутив тетради, сунул их внутрь - по четыре в каждый.
   - Если не секрет, вы куда-то опять едете? Он сначала не хотел говорить ей про свой отъезд в Мурманск, но все-таки сказал.
   - Я напишу об этом Сюне, - сказала Геля. - А может быть, вы сами напишете?
   - Может, и сам напишу, - сказал он, не уверенный в том, что это сделает. Увидеть свою жену сейчас здесь, в этой, его, или в той, ее, комнате, он бы хотел и знал, что хочет этого. А захочет ли ей писать туда, в Казань, был не уверен. - Может, и напишу, - повторил он и, взяв валенки под мышку и надев фуражку, простился с Гелей и вышел, слыша, как там, сзади, за дверью, она щелкает ключом и громко задвигает какую-то щеколду, которой, раньше у них не было.
   Поставив на пол валенки, чтоб застегнуть шинель, он услышал шаги спускавшегося сверху по лестнице человека и увил пламя зажженной спички.
   - Простите, вы из этой квартиры вышли? - спросил мужской голос.
   - Из этой. А что? - Лопатин при свете спички вглядывался в говорившего. Фуражка, шинель, но что на петлицах, успел разобрать - спичка догорела.
   - Извините, сейчас зажгу. - Говоривший зажег еще он спичку, и Лопатин увидел теперь он лицо - очень молодое очень внимательное, даже напряженное, - и кубики младших лейтенанта на петлицах шинели. - Извините, товарищ майор, это ваша табличка на двери, это вы Лопатин?
   - Да, моя табличка, я Лопатин.
   Младший лейтенант зашуршал спичками, кажется, хотел достать и зажечь еще одну, но Лопатин остановил его:
   - Не чиркайте. Если вас что-то интересует, спустимся улицу.
   - Товарищ майор, лучше здесь, - попросил лейтенант, когда они спустились на следующую площадку, - меня внизу ждут, я там не хочу.
   - А что вы хотите? - останавливаясь, спросил Лопатин.
   - Да ничего я не хочу, - неожиданно сказал лейтенант. Просто едем через Москву на фронт и удалось с вокзала - сюда. Я раньше, до тридцать седьмого года, жил в этой квартире, где вы. Посмотрел дощечку, кто здесь теперь? Оказывается, вы.
   - К несчастью, я. Живу в ней по ордеру с мая тридцать восьмого года, сказал Лопатин и, вспомнив, как все это бы тогда, добавил: - На всякий случай, хочу, чтоб знали: две распечатали при мне, и было там, внутри, хоть шаром покати.
   - Я так и думал, - сказал лейтенант. - А меня в то лето в тридцать седьмом, послали на школьные каникулы гостить к маминой сестре, во Фрунзе. Я не хотел, но отец велел ехать. Так и остался там, с седьмого класса. В этом году, когда подал заявление - на фронт, - сначала не взяли. А потом зачислили курсы младших лейтенантов: республиканский военный комиссар служил в гражданскую у отца командиром роты.
   - А чего вы сейчас выше этажом ходили? - спросил Лопатин. - Вы ведь сверху спустились.
   - Хотел узнать, - там над нами еще жили... Стучал, стучал - не достучался. Что они, тоже?..
   - Нет, - сказал Лопатин. - Семья в эвакуации, он - на фронте. В данном случае - лучше, чем вы думали. Кто вас ждет
   - Тоже москвич, младший лейтенант. Нас вместе до двадцати трех часов уволили.
   - И ночной пропуск дали?
   - Дали. Командир полка у коменданта вокзала добился.
   "Да, видимо, хороший у тебя командир полка", - молча пожимая на прощанье руку лейтенанта, подумал Лопатин.
   Перед подъездом топталась долговязая фигура в шинели.
   Младшие лейтенанты уже ушли, спеша на метро, а Лопатин все еще не мог сдвинуться с места, и в ушах у него мучительно стояло: "Это ваша табличка на двери? Это вы Лопатин?.."
   21
   Телеграмма от редактора - возвращаться из Мурманска в Москву - и правда пришла ровно через месяц, на другой день после сообщения Информбюро, где кроме Волоколамского и Тульского направлении впервые появилось еще и Клинское. Это значило, что немцы обходят Москву уже и с севера.
   На смену Лопатину так никто и не прибыл. Как видно, после тех пяти очерков, которые он передал по военному проводу из Мурманска, он стал нужнее в Москве, чем тут. Был соблазн сразу же, глядя на ночь, выехать в Беломорск, в штаб Карельского фронта, и оттуда добираться до Москвы как получится самолетом или поездом, по выстроенной перед самой войной ветке через Обозерскую на Вологду. Но оставалось мешавшее этому, но доведенное до конца дело. Лопатин попросился у морских разведчиков сходить с ними в одну из их операций. Попросился сразу, как приехал, считая, что раз уж его загнали сюда во время боев под Москвой - то как раз для этого. Но морское начальство три недели не давало добро, потом что-то заело с погодой, операцию переносили со дня на день и лишь сегодня утром твердо сказали, что вечером пойдут.