Страница:
- На сколько?
- Видимо, надолго.
- Тогда придется п-прикончить их без тебя. Маму уже не увидишь?
- Увижу.
- Передай, что я, как обещал ей, схожу завтра в своем штатском костюмчике в т-театр, посмотрю, сколько успею, до п-поезда. И ск-кажи, что носков хватило. Третью пару надену завтра в т-театр. Будь здоров! Известный тебе ас - Петя П-прокофьев, которому я вставил фитиль, - наступает мне на п-пятки, спешит поведать своему редактору о причинах своей неоп-перативности... Будь зд-доров!
Лопатин вышел на улицу. Ночь была светлая и теплая. Завтра, как и тогда, в начале войны, будет самый длинный день в году.
Перед зданием "Известий", у репродуктора, стояли люди. По радио передавали те самые итоги трех лет войны, которые вычитывал сейчас за своей стойкой редактор: "Война теперь идет к концу. Но оставшаяся часть пути к полной победе будет нелегкой. Война вступила в самую ожесточенную, решающую и наиболее трудную фазу..."
Передача кончалась, и Лопатин не стал се слушать дальше. В кармане у него лежала уже один раз прочитанная во время скитаний по редакции полоса завтрашней газеты.
"Перечту еще раз перед сном", - подумал он.
14
К войне не идет слово "торжество", и все-таки все происходившее за эти пол гора месяца на всех трех Белорусских и Первом Прибалтийском фронтах было торжеством над немцами, над их железным катком, когда-то, в сорок первом, как раз тут быстрее и страшнее всего прокатившимся через нашу прорванную оборону, через наши оказавшиеся бесполезными противотанковые рвы, через наши не успевшие взлететь на воздух мосты и через наши собственные, полуразрушенные в те дни, души, в которых что-то до конца разогнулось и распрямилось только теперь, в это лето.
Оно, это лето, начиная с первого же фронтового дня, проходило для Лопатина под знаком какой-то особенной везучести. Он все время попадал туда, где дела шли всего удачней, и радостно удивлялся этому, хорошо помня, как часто все выходило как раз наоборот.
Но на седьмую неделю нашего еще небывало стремительного наступления, когда, начав в июне под Витебском, к августу махнули так, что казалось, вот-вот будем в Восточной Пруссии, он все-таки угодил на самое дно войны, влип в такую переделку, после которой - ставь свечку, что жив.
И случилось это в том же танковом корпусе, где он в первый раз был в самом начале наступления, когда танкисты вошли в прорыв и поперли, поперли, и первыми доперли до Минска...
Как мы просто объясняем то, что случается на войне с другими, и как трудно объяснить себе - как же это вышло с тобой. Ведь почему-то казалось, что с тобой этого не будет! Хотя до этого много раз слышал от танкистов, что вот так они и погибают - после всех успехов, после того, как уже казалось все разбили, раздавили, разогнали, - и вдруг где-то осечка, засада и какой-то "фердинанд" или пушка, которой не заметили, один за другим жжет те самые танки, которые неуязвимо прогрохотали гусеницами сквозь десятки километров.
И вот она - эта осечка, эта засада! - и все, что осталось после нее: пятно дотлевающего огня там, на дороге, и ты, лежащий здесь и не знающий, что тебе делать...
Но почему все-таки казалось, что с тобой этого уже не может быть? Может, оттого, что на этот раз поехал на фронт, поверив, что все в твоей жизни изменится и будет хорошо? С этим чувство он и поехал, и жил, и ездил, и бывал под огнем, и возвращался в штаб фронта, чтобы послать корреспонденцию, и снова уезжал на передовую. И через месяц получил с оказией конверт, на котором было написано: "Лопатину лично от Гурского", где внутри лежала присланная на редакцию короткая телеграмма из Ташкента: "Приеду к тебе как только смогу".
Эти слова - "приеду к тебе как только смогу" - с тех пор неотступно были с ним на войне, помогая справляться с усталостью, которая постепенно брала свое и в конце концов заставила наперекор ей завинтить себя и швырнуть в эту, как он надеялся последнюю, перед возвращением в Москву, поездку к танкистам.
В свое время, в начало июля, Лопатин, дойдя с танкистами до Минска, остался там писать корреспонденцию, но пообещал командиру корпуса, что еще догонит их.
Генерал сказал тогда с подначкой, что не впервые слышит такие обещания от корреспондентов, и, когда в августе, уже за Неманом, Лопатин вновь появился у него, одобрительно махнул ему рукой - садись! - и продолжал слушать доклад своего командира бригады, которому предстояло через несплошной, по сведениям разведки, фронт пойти в рейд в немецкие тылы, двое суток шуровать там, наводя панику, и встретиться с остальными частями корпуса на рубеже, который они вместе с пехотой займут к тому времени в ходе общего наступления. О сроке и месте встречи говорилось уверенно, как о свидании под часами у телеграфа; командир бригады - еще недавно подполковник, а теперь уже полковник Дудко - был знакомый: с ним Лопатин шел до Минска; все, вместе взятое, оказалось последним толчком.
- Не запрещаю, но не советую, - сказал командир корпуса, когда Лопатин попросился в рейд. - Думаете, если у вас с Дудко один раз все прошло как по маслу, так и в другой будет? У танкистов раз на раз не приходится. Лучше оставайтесь у нас или поезжайте в армию, которой мы приданы. Дел всюду хватает!
Но Лопатин повторил, что хотел бы пойти в рейд с бригадой Дудко.
- А вы думаете, я ему всю бригаду дам? - усмехнулся командир корпуса. Не настолько богат! Он у меня туда один: батальоном пойдет, усиленным, конечно, и самоходками, и всем чем требуется. Ему с вами возиться, а не мне; пусть сам и решает, брать вас или нет.
- Если на мое решение - беру товарища Лопатина, - весело сказал Дудко.
- На что ты его посадишь?
- Можно на бронетранспортер, как в тот раз.
- Ну, а если что...
- А если что - в танк засунем!
- Раз засунешь, засовывай, - сказал командир корпуса. Почему-то разрешил, хотя проще было запретить. То ли верил в легкую руку своего командира бригады, то ли подумал про Лопатина, как нередко думают военные люди про корреспондентов: "Показываешь мне свою храбрость? Ждешь, что не разрешу? А вот возьму и разрешу!"
Было все это поздно вечером, двое суток назад, где-то неправдоподобно далеко от того места, где теперь Лопатин лежал посреди сжатого поля.
Лежал живой и не раненый, все еще не веря, что остался цел. Лежал в темноте один как перст, не слыша ни голоса, ни стона, ничего; а сзади, на дороге, где все это случилось, сгоревших танков в темноте уже не было видно; только что-то смутно белело над дорогой, и он знал, что это были стволы побеленных на полтора метра от земли вековых лип, которыми обсажен с двух сторон этот кусок дороги, обсажен так часто, что танки не смогли ни развернуться, ни своротить эти липы, чтобы сойти с дороги и выскочить из ловушки, когда одновременно загорелись и головной и замыкающий.
Вот сейчас они и белели там, эти проклятые липы; да еще где-то внизу, на дороге, что-то - не понять что - догорало, то погасая, то вспыхивая. Змеился по земле маленький последний обрывок полыхавшего раньше во всю дорогу пламени. В ночной темноте было непонятно, ни где ты, ни что происходит вокруг тебя. И даже иногда слышавшиеся вдалеке разрывы снарядов не помогали понять, где наши и где немцы. И не было рядом ни командира корпуса, сказавшего "засовывай", ни полковника Дудко, который пересадил Лопатина для безопасности с бронетранспортера в танк, шедший в середине колонны; не было и тех; трех людей, к которым четвертым посадили Лопатина: двух убило сразу, в танке, а третий куда-то исчез позже.
Никого не было. Он был один на этом поле. И были еще сгоревшие танки невидимые; и убитые, и сгоревшие люди - тоже невидимые; и воспоминание о чьей-то обутой в сапог, оторванной по колено ноге, за которую он ухватится, когда переползал по кювету. И еще был этот змеившийся вдалеке, то вспыхивавший, то затухавший маленький огонек. И почему-то хотелось понять, что же все-таки там горит на дороге, что там догорает самым последним из всего? Вот она, война: что бы там ни было - сорок первый или сорок четвертый, - нет ничего страшней, как оставаться с нею один на один: тогда только и понимаешь до конца весь ее ужас.
Сначала, за двое суток этого рейда по немецким тылам, Лопатин почувствовал что настроению танкистов - все шло так, как уже не раз бывало. Были потери, сгорело два танка и одна из приданных бригаде самоходок, разбило прямым попаданием на шоссе противотанковую пушку вместе с тянувшим ее "доджем". Проезжая там через десять минут на бронетранспортере, Лопатин видел все, что осталось от этого "доджа", - куски раскиданного, перекрученного железа и заброшенный на придорожную изгородь капот. Словом, были потери, которые считались в порядке вещей. Судя по всему, танкисты оказались в тылу у немцев неожиданно и поначалу крушили все, что попадалось под руку, - шедшие к фронту и от фронта колонны грузовиков, не успевшие развернуться легковушки, конные обозы, пешие колонны на марше; рвали связь; наскочив на полевые ремонтные мастерские, где немцы латали свои танки, стерли в порошок все, что там было, и, посылай кодом по рации донесения, метались из стороны в сторону, уходя от начавших стягивать силы немцев.
Своими глазами Лопатин видел лишь малую часть происходившего. Но сегодня в конце дня ему все это разом выложил Дудко, залихватски обогнавший на "виллисе" бронетранспортер и забравший Лопатина к себе.
- Сегодня с темнотой будем: выходить к своим, - сказал он. - Моя задача выполнена, а наши уже зацепились за рубеж, где назначено рандеву. - Дудко щегольнул этим французским словом, вошедшим на войне в обиход радистов. Но, кто его знает, при прорыве не все минута в минуту - от греха пересажу вас в танк. Танк бывший мой, когда я еще комбатом был. Механик золотой, командир танка тоже мой, с ним ходил; башнер новый, а радиста нет некомплект. Вас - на его место.
Он обогнал на "виллисе" танки. Сначала, не вылезая, остановил головной, на котором с открытым люком шел командир роты, и перекинулся с ним несколькими словами; о чем говорили - Лопатин за шумом моторов недослышал может быть, о нем.
Командир роты козырнул, танки пошли дальше, Дудко задержал "виллис" на обочине и дождался посреди колонны того танка, на который решил посадить Лопатина. Просигналив, чтоб танк остановился, он на этот раз вылез из "виллиса" и позвал с собой Лопатина. По лицу стоявшего в башне командира танка, молодого и рыжего, с рыжими усами и рыжими бачками, было видно, как он обрадовался, увидев командира бригады.
- Вахтеров, здравствуй, привез тебе майора из "Красной звезды", временно забирай его, пока к своим не выйдет. Вас трое?
- Так точно, трое. - Командир танка нахлобучил сдвинутый на затылок шлем. - Санинструктор вместо радиста был, его на другую машину взяли.
- Теперь майор будет вам и за радиста, и за санинструктора, - весело сказал Дудко. - Отвечаешь за него головой, ясно?
- Есть отвечать головой, - так же весело, в тон ему, крикнул рыжий Вахтеров.
Лопатин подумал, что пора лезть в танк, и приготовился сделать это половчее, но Дудко повел его вперед, к люку водителя, повторяя по дороге:
- Это мой танк, мой. На нем, пока комбатом был, все время шел. С Вахтеровым и с Чижовым! Сейчас вас с Чижовым познакомлю. Золотой механик.
У "золотого" механика было маленькое круглое неулыбчивое лицо, серьезное, с белесыми бровками.
- Здорово, Чижов, - сказал Дудко.
- Здравствуйте, товарищ гвардии полковник, - еле слышным голосом ответил Чижов.
- Вот, Чижов, доверяю вам с Вахтеровым майора из "Красной звезды". Веди аккуратно, шишек ему не набей!
Чижов не улыбнулся в ответ на улыбку командира бригады и с серьезным лицом стал что-то объяснять ему, а Лопатин полез через верхний люк в танк. Рыжий Вахтеров помог ему. Уже стоя рядом с ним, Лопатин увидел, как Дудко, рискованно развернув на откосе дороги "виллис" и махнув на прощанье рукой, поехал здоль танков обратно, видимо решив двигаться не с ними, а с кем-то еще.
Так все это и началось, с известия, что наши наступают и осталось только соединиться с ними; с улыбок командира бригады, сажавшего его в танк к рыжему Вахтерову и маленькому, с удивленно приподнятыми бровями Чижову. А спустя два часа стряслась беда со всеми их семью танками, оказавшимися на этой старой дороге, с двух сторон обсаженной вековыми липами, про которые в последний момент Лопатин еще успел подумать, что их белят здесь выше, чем обычно, почти на человеческий рост. Да, вот она, эта мысль: что как-то слишком уж они высоко побелены, эти, стеной стоящие вдоль старой мощеной дороги, липы; она и была самая последняя.
А в следующую секунду в темноте над головой, над открытым люком свистнуло, и Вахтеров, толкнув Лопатина, захлопнул над головой крышку люка и что-то крикнул: одно башнеру, другое водителю - и начал развертывать башню. А в танк ударило и тряхнуло так, что с Лопатина слетели очки, и он не успел их поймать и даже не понял, чем ударился о броню, - показалось, что всем сразу, и что-то заскрежетало и закрутилось волчком внутри башни, и вместе с болью в теле остался в памяти этот визжащий звук. Дохнуло жаром и гарью, и на него навалилось что-то бессильно мягкое и мокрое и прижало его к броне; он понял, что это убитый, только не понял кто - Вахтеров или башнер. А снизу кто-то тянул его за ногу и кричал, и он стал лезть вниз, чувствуя, как задралась и мешает вылезти гимнастерка и он не может протиснуться. А потом все-таки протиснулся и вылез через нижний люк вслед за Чижовым, который тянул его за собой.
Потом он лежал внизу между гусеницами, а Чижов полез обратно наверх, в танк, и что-то долго делал там внутри, и снова вылез вниз и сказал: "Всё!" И когда он сказал "всё!", Лопатин понял, что Чижов хотел проверить, живы ли другие и можно ли их вытащить оттуда.
Потом они с Чижовым вылезли из-под танка, и Лопатин приподнялся, ему хотелось разогнуться, попять, что случилось, но рядом по танку ударила пулеметная очередь, и Чижов, дернув его вниз, упал сам и пополз к кювету, приволакивая за собой автомат, - оказывается, он взял оттуда, из танка, автомат.
Когда они сползли с дороги в кювет, то увидели, что передний и задний танки горят, освещая дорогу, и откуда-то слева, совсем близко, бьют по танкам невидимые немецкие пушки и пулеметы. Два танка, развернув орудия, стреляли с дороги в сторону немцев, еще один бил куда-то в другую сторону, а танк, из которого они вылезли, чернел неподвижно и не горел, хотя Лопатин помнил, как там внутри дохнуло гарью. Еще один танк пытался своротить липу, чтобы вырваться с дороги на поле, но своротить ее не мог, потому что липа была вековая, а сзади стояли такие же липы, и некуда было попятиться. Потом еще одно немецкое орудие начало бить справа, с другой стороны дороги, и этот танк тоже загорелся. А вслед за ним вспыхнули и те два, которые до этого стреляли, и на дороге стало совсем светло. Видно было, как двое метнулись из танков на этом свету и упали, срезанные пулеметом, и еще один вывалился через край башни и так и висел там, руками вниз, сначала видный на фоне огня, а потом слившись с ним. Потом еще раз ударило в тот танк, из которого вылезли Лопатин с Чижовым, ударило так, что над их головами полетела сорванная башня, и, словно только этого и ждавшее, из танка столбом вырвалось пламя.
Чижов, потянув Лопатина за руку, пополз по кювету от танков, все дальше и дальше; раньше лежал на одном месте, словно сторожил свой танк, пока он не загорелся, а теперь пополз.
Немецкие орудия все еще били в уже горевшие танки, а они вдвоем ползли по кювету, наверное, метров триста и выползли из него там, где кончились липы и началось поле с мелким кустарником вдоль дороги. Когда они выползли в этот кустарник, Чижов что-то сказал, но Лопатин не расслышал и мотнул головой, что не слышит, и Чижов тоже мотнул головой, но через минуту, когда Лопатин оглянулся, его уже не было. Лопатин окликнул его, страшась остаться одни, но не услышал собственного голоса.
Потом он почувствовал, что лежит на колком жнивье голым телом, потому что задрались и гимнастерка и рубаха. Заправляя рубаху, он нащупал пистолет, про который забыл. Еще не веря, что остался один, он ждал, что сейчас Чижов или кто-то другой, живой, окажется рядом, но никого не было, и немцы больше не стреляли, и ничего не было слышно, только на дороге догорали танки, семь танков, в одном из которых он ехал.
Перевернувшись, он стал ощупывать себя, удивляясь, что не ранен. Гимнастерка - и левое плечо, и рукав - были пропитаны чужой кровью, и он стер пальцами что-то скользкое - наверное, мозг - и, расстегнув мокрый карман, вытащил оттуда набухшее кровью удостоверение "Красной звезды" и переложил его в правый, сухой. В этом правом кармане, в крепкой жестяной немецкой коробочке, лежали запасные очки. Он на ощупь открыл коробочку и проверил: того, чего он больше всего боялся, не случилось - очки были целы. Надев очки и вглядываясь в темноту, он подумал, что немцы могут прийти туда, где догорают наши танки, и решил отползти еще подальше. Приподнявшись, он пополз в сторону от дороги, по полю. Так он полз, наверное, минут десять, пока не увидел, как впереди что-то зачернело. Ему сначала показалось, что это лежит человек, но черневшее впереди не шевелилось, и когда он дополз, то увидел, что это остатки разметанного взрывом стожка.
Он обессилено привалился к полузакиданному землей стожку, глядя на все еще догоравший на дороге последний язычок пламени и пытаясь попять, что же произошло.
Ведь только что перед тем, как все случилось, командир батальона вместе с разведкой прошел по этой же дороге и радировал, чтоб следовали за ним, он выходит на рандеву. Это было последнее, что услышал по радио рыжий Вахтеров и о чем сказал Лопатину. Почему немцы пропустили тех, кто шел первыми, и не пропустили шедших вторыми? Может, сначала не успели, а потом успели? И где все другие, ходившие в рейд? Вышли к своим по другим дорогам? Если бы не вышли, наверное, шел бы близкий бой, а его не слышно. Только артиллерия бьет, но далеко и в стороне. Если наши наступают, наверно, к утру они дойдут и сюда, и лучше всего лежать и ждать здесь, все равно ничего другого по придумаешь.
На душе было муторно: масштабы всего, чему он полтора месяца подряд был свидетелем, не сходились с бессилием и жалкостью собственной сегодняшней судьбы.
Были, шли, перекрикивали шум, стоявший в танке, шутили, считали, что все позади, и вдруг все сгорели! Все семь танков один за другим сгорели, ничего не успев сделать. И сгорели все, кто был в них. Может быть, не все. Может быть, кто-то еще вот так же, как он, лежит где-то и ждет утра, распластанный на поле.
Он знал, понимал, что так бывает, слышал от танкистов, видел сгоревшие танки и тогда, когда прорывались к Минску, и в эти дни - но это горел кто-то, это было про других, а не про него.
И сквозь тревогу за себя - что же будет, когда рассветет, - ему стало чего-то неопределенно стыдно в корреспонденциях об этом наступлении, посланных им за последние шесть педель в Москву. Все в них было правильно, а чего-то не хватало. Нет, не на всю ту глубину войны они были написаны, которую он только что испытал на своей шкуре.
А в поле было безветренно и тихо, так, словно война вокруг этого поля заснула до утра. Но с рассветом она проснется - и неизвестно, кого увидишь отсюда ты, и кто увидит тебя.
Он попробовал трезво представить собственное положене. Вечером они сначала шли к северу, а потом повернули строго на восток. И рандеву, о котором говорилось, должно было состояться где-то недалеко, за шесть или семь километров отсюда. Так, во всяком случае, он понял, когда рыжий Вахтеров радостно крича ему про это на ухо.
Сначала они отползли вдвоем с Чижовым подальше от дороги, влево, а потом, оставшись один, он старался двигаться том же направлении, куда они шли на танках.
Небо затянуло тучами, и даже эти проклятые липы уже не белели там, на дороге. Но он помнил, где догорал погасший теперь огонек на дороге. И наверное, имело смысл и дальше двигаться так же, как он полз сюда, ни в коем случае не забирая вправо, чтобы не попасть обратно на дорогу; мало ли что там на дороге, может оказаться к рассвету!
Еще днем он заметил и сейчас вспомнил, что тут в стороны от дорог уходят поперечные полоски - не то мелких посадок, как на юге под Одессой, не то заросших кустарником межей. И пока небо затянуто тучами и ничего не видно за десять шагов, лучше всего подняться и идти вперед вдоль дороги до каких-нибудь кустов или полосы посадок, чтобы не оказаться утром на голом месте.
Он вспомнил, как в начале войны под Минском лежал в солнечное, ясное, без одного облачка утро посреди голой поляны и над ней один за другим, строча из пулеметов, проскакивали "мессершмитты". "Лежал, как червяк!" - с ожесточением вспомнил он, и в этом вдруг вспыхнувшем ожесточении была решимость выбраться. Глупо было бы, выбравшись тогда, не выбраться сейчас! После внезапной гибели танков он испытал непривычную для себя потерю воли, но сейчас эта потерянность прошла. Он поднялся с земли - сначала на колени, потом встал, ощупал себя, переступил с ноги на ногу, перенося то на одну, то на другую всю тяжесть тела, и почувствовал, что может идти.
15
Пройдя несколько сот шагов, Лопатин сел на землю передохнуть и, услышав, как в темноте, недалеко от него, идет по полю человек, сделал то, чему его еще в сорок первом научила война: из сидячего положения перевалился на бок, дернул ушко кобуры, вытащил пистолет и, перенеся тяжесть тела на левый, занывший от боли локоть, стал всматриваться в темноту, готовый выстрелить.
Плохо было только, что он не дослал патрон в ствол заранее, и теперь, чтобы взвести курок, пришлось оттянуть назад затвор, громко щелкнув им в стоявшей над полем ночной тишине.
Но как раз это и уберегло от несчастной случайности; впереди шевельнулось что-то невидимое, и не сверху, а снизу, с земли, - значит, тот человек, услышав, как клацнул металл, тоже лег - донесся хриплый голос:
- Не стреляй, свой!
- Кто? - негромко спросил Лопатин.
- Я Чижов, - ответил голос. - А ты?
- Я с вами был, - сказал Лопатин и услышал, как человек поднялся с земли и пошел; но только в трех шагах от себя ясно увидел маленькую фигуру Чижова, странно широкую в плечах от висевшего на шее автомата.
- Куда ж вы ушли? - Чижов сел рядом с ним, не снимая автомата. - Я же вам сказал - обождите.
- Я не понял. Плохо слышал.
- А теперь?
- Теперь слышу.
- Я тоже, - сказал Чижов. - Не контузило. Только с ноги, когда второй раз вылезал, кожу содрал, но пойму об чего. Печет. Услышал, как вы в ТТ патрон дослали, сразу понял - свой. Когда парабеллум - другой щелчок. Да и неоткуда тут в ноле немцам быть. Они свое дело сделали и смотались. Чего вы дальше решили, товарищ майор?
- Думаю, немного отдохнем и пойдем вдоль дороги. Или до кустарника, или до посадок, чтобы там залечь и, когда рассветет, оглядеться. - Начав полушепотом, Лопатин, преодолевая все еще не прошедший страх, кончил громко, почти не понижая голоса.
- А еще лучше - хоть какую воду найти, пить охота, - скачал Чижов. Кушать не хотите? У меня сухари есть. Я всегда в карманах сухари имею - мало чего!
- Давайте лучше пойдем, - сказал Лопатин. - Дойдем до места, пожуем, а вдруг и вода будет.
Они встали и пошли и, пока шли, не сказали больше друг другу ни слова. Шли и молчали.
Сначала добрались до полоски кустарника, по кустарник был мелким, и они пошли дальше. Никакой воды так и не встретили, но еще через полчаса вышли к маленькой густой рощице. Сначала не поняли, что это за рощица. Шедший впереди Чижов крякнул от боли, ударившись обо что-то, и они оба разом прилегли. И когда прилегли и пощупали вокруг себя, поняли, что это одно из тех, с купами деревьев над могилами, маленьких хуторских кладбищ, каких много в этих местам, на границе Белоруссии и Литвы.
- Вы тут лежите, товарищ майор, - шепотом в ухо Лопатина сказал Чижов, - а я кругом обползу, нет ли кого. Место хорошее не для одних нас. Автомат мой пока возьмите, а пистолет дайте, я с ним сползаю.
Лопатин взял автомат, а Чижов, сунув за пазуху пистолет - бесшумно пополз между могилами. Молоденький, маленький казавшийся тихим, на самом деле он, наверное, был повелительным человеком.
- Нет никого, одни мы с вами, - сказал он, вернувшись. - На целую версту одни. Как теперь решаете? Здесь ждать будем? Укрытие хорошее.
- Хорошее, - сказал Лопатин, без колебаний присоединяли к уже принятому Чижовым решению.
- Кушать не захотели?
- Нет.
- И я нет.
- Интересно бы знать, где сейчас наши.
- Кабы знать, - сказал Чижов. - Можно бы рискнуть пойти. Слыхали, как наша артиллерия била? И танки тоже.
- Слыхал. Где-то в стороне, левей нас, но далеко, по-моему.
- Не так далеко. Считайте, ветер не оттуда, а туда, потому на слух и кажется, что далеко. И не только левей бьет, а уже и сзади нас, строго на запад. От того и немцы сияли засаду. Сделали свое дело и смотались, - с горькой простотой сказа Чижов.
- Хорошо, что мы встретились, одному страшней, - сказал Лопатин.
- Конечно, - согласился Чижов. - Это только говорится, что и один в поле воин, а одному на войне - как? Я думал, вы услышали, как я сказал, чтоб лежали, пока не вернусь.
- А чего вы задержались?
- Хотел посмотреть, может, кто еще живой в том, в другом, кювете лежит. И туда и сюда прополз, на поле даже выполз - никого! Бывает же, что и танк сгорит, а все выскочить успеют, а бывает, что даже и не сгорел, а внутри все мертвые. На Курской дуге мы уже из боя обратно выходили - смотрим, почти на исходной с нашей же роты танк в кювет завалился и стоит, верхний люк открытый - и никого нет. Мы даже остановились, думаем, что такое - что же они, в бой не пошли? Заглянули - а там все убитые. Два снаряда сразу попало. Один в лобовую броню - водителя убил, а другая болванка в башню - броню пробила и внутри, как волчок, всех поубивала.
- Видимо, надолго.
- Тогда придется п-прикончить их без тебя. Маму уже не увидишь?
- Увижу.
- Передай, что я, как обещал ей, схожу завтра в своем штатском костюмчике в т-театр, посмотрю, сколько успею, до п-поезда. И ск-кажи, что носков хватило. Третью пару надену завтра в т-театр. Будь здоров! Известный тебе ас - Петя П-прокофьев, которому я вставил фитиль, - наступает мне на п-пятки, спешит поведать своему редактору о причинах своей неоп-перативности... Будь зд-доров!
Лопатин вышел на улицу. Ночь была светлая и теплая. Завтра, как и тогда, в начале войны, будет самый длинный день в году.
Перед зданием "Известий", у репродуктора, стояли люди. По радио передавали те самые итоги трех лет войны, которые вычитывал сейчас за своей стойкой редактор: "Война теперь идет к концу. Но оставшаяся часть пути к полной победе будет нелегкой. Война вступила в самую ожесточенную, решающую и наиболее трудную фазу..."
Передача кончалась, и Лопатин не стал се слушать дальше. В кармане у него лежала уже один раз прочитанная во время скитаний по редакции полоса завтрашней газеты.
"Перечту еще раз перед сном", - подумал он.
14
К войне не идет слово "торжество", и все-таки все происходившее за эти пол гора месяца на всех трех Белорусских и Первом Прибалтийском фронтах было торжеством над немцами, над их железным катком, когда-то, в сорок первом, как раз тут быстрее и страшнее всего прокатившимся через нашу прорванную оборону, через наши оказавшиеся бесполезными противотанковые рвы, через наши не успевшие взлететь на воздух мосты и через наши собственные, полуразрушенные в те дни, души, в которых что-то до конца разогнулось и распрямилось только теперь, в это лето.
Оно, это лето, начиная с первого же фронтового дня, проходило для Лопатина под знаком какой-то особенной везучести. Он все время попадал туда, где дела шли всего удачней, и радостно удивлялся этому, хорошо помня, как часто все выходило как раз наоборот.
Но на седьмую неделю нашего еще небывало стремительного наступления, когда, начав в июне под Витебском, к августу махнули так, что казалось, вот-вот будем в Восточной Пруссии, он все-таки угодил на самое дно войны, влип в такую переделку, после которой - ставь свечку, что жив.
И случилось это в том же танковом корпусе, где он в первый раз был в самом начале наступления, когда танкисты вошли в прорыв и поперли, поперли, и первыми доперли до Минска...
Как мы просто объясняем то, что случается на войне с другими, и как трудно объяснить себе - как же это вышло с тобой. Ведь почему-то казалось, что с тобой этого не будет! Хотя до этого много раз слышал от танкистов, что вот так они и погибают - после всех успехов, после того, как уже казалось все разбили, раздавили, разогнали, - и вдруг где-то осечка, засада и какой-то "фердинанд" или пушка, которой не заметили, один за другим жжет те самые танки, которые неуязвимо прогрохотали гусеницами сквозь десятки километров.
И вот она - эта осечка, эта засада! - и все, что осталось после нее: пятно дотлевающего огня там, на дороге, и ты, лежащий здесь и не знающий, что тебе делать...
Но почему все-таки казалось, что с тобой этого уже не может быть? Может, оттого, что на этот раз поехал на фронт, поверив, что все в твоей жизни изменится и будет хорошо? С этим чувство он и поехал, и жил, и ездил, и бывал под огнем, и возвращался в штаб фронта, чтобы послать корреспонденцию, и снова уезжал на передовую. И через месяц получил с оказией конверт, на котором было написано: "Лопатину лично от Гурского", где внутри лежала присланная на редакцию короткая телеграмма из Ташкента: "Приеду к тебе как только смогу".
Эти слова - "приеду к тебе как только смогу" - с тех пор неотступно были с ним на войне, помогая справляться с усталостью, которая постепенно брала свое и в конце концов заставила наперекор ей завинтить себя и швырнуть в эту, как он надеялся последнюю, перед возвращением в Москву, поездку к танкистам.
В свое время, в начало июля, Лопатин, дойдя с танкистами до Минска, остался там писать корреспонденцию, но пообещал командиру корпуса, что еще догонит их.
Генерал сказал тогда с подначкой, что не впервые слышит такие обещания от корреспондентов, и, когда в августе, уже за Неманом, Лопатин вновь появился у него, одобрительно махнул ему рукой - садись! - и продолжал слушать доклад своего командира бригады, которому предстояло через несплошной, по сведениям разведки, фронт пойти в рейд в немецкие тылы, двое суток шуровать там, наводя панику, и встретиться с остальными частями корпуса на рубеже, который они вместе с пехотой займут к тому времени в ходе общего наступления. О сроке и месте встречи говорилось уверенно, как о свидании под часами у телеграфа; командир бригады - еще недавно подполковник, а теперь уже полковник Дудко - был знакомый: с ним Лопатин шел до Минска; все, вместе взятое, оказалось последним толчком.
- Не запрещаю, но не советую, - сказал командир корпуса, когда Лопатин попросился в рейд. - Думаете, если у вас с Дудко один раз все прошло как по маслу, так и в другой будет? У танкистов раз на раз не приходится. Лучше оставайтесь у нас или поезжайте в армию, которой мы приданы. Дел всюду хватает!
Но Лопатин повторил, что хотел бы пойти в рейд с бригадой Дудко.
- А вы думаете, я ему всю бригаду дам? - усмехнулся командир корпуса. Не настолько богат! Он у меня туда один: батальоном пойдет, усиленным, конечно, и самоходками, и всем чем требуется. Ему с вами возиться, а не мне; пусть сам и решает, брать вас или нет.
- Если на мое решение - беру товарища Лопатина, - весело сказал Дудко.
- На что ты его посадишь?
- Можно на бронетранспортер, как в тот раз.
- Ну, а если что...
- А если что - в танк засунем!
- Раз засунешь, засовывай, - сказал командир корпуса. Почему-то разрешил, хотя проще было запретить. То ли верил в легкую руку своего командира бригады, то ли подумал про Лопатина, как нередко думают военные люди про корреспондентов: "Показываешь мне свою храбрость? Ждешь, что не разрешу? А вот возьму и разрешу!"
Было все это поздно вечером, двое суток назад, где-то неправдоподобно далеко от того места, где теперь Лопатин лежал посреди сжатого поля.
Лежал живой и не раненый, все еще не веря, что остался цел. Лежал в темноте один как перст, не слыша ни голоса, ни стона, ничего; а сзади, на дороге, где все это случилось, сгоревших танков в темноте уже не было видно; только что-то смутно белело над дорогой, и он знал, что это были стволы побеленных на полтора метра от земли вековых лип, которыми обсажен с двух сторон этот кусок дороги, обсажен так часто, что танки не смогли ни развернуться, ни своротить эти липы, чтобы сойти с дороги и выскочить из ловушки, когда одновременно загорелись и головной и замыкающий.
Вот сейчас они и белели там, эти проклятые липы; да еще где-то внизу, на дороге, что-то - не понять что - догорало, то погасая, то вспыхивая. Змеился по земле маленький последний обрывок полыхавшего раньше во всю дорогу пламени. В ночной темноте было непонятно, ни где ты, ни что происходит вокруг тебя. И даже иногда слышавшиеся вдалеке разрывы снарядов не помогали понять, где наши и где немцы. И не было рядом ни командира корпуса, сказавшего "засовывай", ни полковника Дудко, который пересадил Лопатина для безопасности с бронетранспортера в танк, шедший в середине колонны; не было и тех; трех людей, к которым четвертым посадили Лопатина: двух убило сразу, в танке, а третий куда-то исчез позже.
Никого не было. Он был один на этом поле. И были еще сгоревшие танки невидимые; и убитые, и сгоревшие люди - тоже невидимые; и воспоминание о чьей-то обутой в сапог, оторванной по колено ноге, за которую он ухватится, когда переползал по кювету. И еще был этот змеившийся вдалеке, то вспыхивавший, то затухавший маленький огонек. И почему-то хотелось понять, что же все-таки там горит на дороге, что там догорает самым последним из всего? Вот она, война: что бы там ни было - сорок первый или сорок четвертый, - нет ничего страшней, как оставаться с нею один на один: тогда только и понимаешь до конца весь ее ужас.
Сначала, за двое суток этого рейда по немецким тылам, Лопатин почувствовал что настроению танкистов - все шло так, как уже не раз бывало. Были потери, сгорело два танка и одна из приданных бригаде самоходок, разбило прямым попаданием на шоссе противотанковую пушку вместе с тянувшим ее "доджем". Проезжая там через десять минут на бронетранспортере, Лопатин видел все, что осталось от этого "доджа", - куски раскиданного, перекрученного железа и заброшенный на придорожную изгородь капот. Словом, были потери, которые считались в порядке вещей. Судя по всему, танкисты оказались в тылу у немцев неожиданно и поначалу крушили все, что попадалось под руку, - шедшие к фронту и от фронта колонны грузовиков, не успевшие развернуться легковушки, конные обозы, пешие колонны на марше; рвали связь; наскочив на полевые ремонтные мастерские, где немцы латали свои танки, стерли в порошок все, что там было, и, посылай кодом по рации донесения, метались из стороны в сторону, уходя от начавших стягивать силы немцев.
Своими глазами Лопатин видел лишь малую часть происходившего. Но сегодня в конце дня ему все это разом выложил Дудко, залихватски обогнавший на "виллисе" бронетранспортер и забравший Лопатина к себе.
- Сегодня с темнотой будем: выходить к своим, - сказал он. - Моя задача выполнена, а наши уже зацепились за рубеж, где назначено рандеву. - Дудко щегольнул этим французским словом, вошедшим на войне в обиход радистов. Но, кто его знает, при прорыве не все минута в минуту - от греха пересажу вас в танк. Танк бывший мой, когда я еще комбатом был. Механик золотой, командир танка тоже мой, с ним ходил; башнер новый, а радиста нет некомплект. Вас - на его место.
Он обогнал на "виллисе" танки. Сначала, не вылезая, остановил головной, на котором с открытым люком шел командир роты, и перекинулся с ним несколькими словами; о чем говорили - Лопатин за шумом моторов недослышал может быть, о нем.
Командир роты козырнул, танки пошли дальше, Дудко задержал "виллис" на обочине и дождался посреди колонны того танка, на который решил посадить Лопатина. Просигналив, чтоб танк остановился, он на этот раз вылез из "виллиса" и позвал с собой Лопатина. По лицу стоявшего в башне командира танка, молодого и рыжего, с рыжими усами и рыжими бачками, было видно, как он обрадовался, увидев командира бригады.
- Вахтеров, здравствуй, привез тебе майора из "Красной звезды", временно забирай его, пока к своим не выйдет. Вас трое?
- Так точно, трое. - Командир танка нахлобучил сдвинутый на затылок шлем. - Санинструктор вместо радиста был, его на другую машину взяли.
- Теперь майор будет вам и за радиста, и за санинструктора, - весело сказал Дудко. - Отвечаешь за него головой, ясно?
- Есть отвечать головой, - так же весело, в тон ему, крикнул рыжий Вахтеров.
Лопатин подумал, что пора лезть в танк, и приготовился сделать это половчее, но Дудко повел его вперед, к люку водителя, повторяя по дороге:
- Это мой танк, мой. На нем, пока комбатом был, все время шел. С Вахтеровым и с Чижовым! Сейчас вас с Чижовым познакомлю. Золотой механик.
У "золотого" механика было маленькое круглое неулыбчивое лицо, серьезное, с белесыми бровками.
- Здорово, Чижов, - сказал Дудко.
- Здравствуйте, товарищ гвардии полковник, - еле слышным голосом ответил Чижов.
- Вот, Чижов, доверяю вам с Вахтеровым майора из "Красной звезды". Веди аккуратно, шишек ему не набей!
Чижов не улыбнулся в ответ на улыбку командира бригады и с серьезным лицом стал что-то объяснять ему, а Лопатин полез через верхний люк в танк. Рыжий Вахтеров помог ему. Уже стоя рядом с ним, Лопатин увидел, как Дудко, рискованно развернув на откосе дороги "виллис" и махнув на прощанье рукой, поехал здоль танков обратно, видимо решив двигаться не с ними, а с кем-то еще.
Так все это и началось, с известия, что наши наступают и осталось только соединиться с ними; с улыбок командира бригады, сажавшего его в танк к рыжему Вахтерову и маленькому, с удивленно приподнятыми бровями Чижову. А спустя два часа стряслась беда со всеми их семью танками, оказавшимися на этой старой дороге, с двух сторон обсаженной вековыми липами, про которые в последний момент Лопатин еще успел подумать, что их белят здесь выше, чем обычно, почти на человеческий рост. Да, вот она, эта мысль: что как-то слишком уж они высоко побелены, эти, стеной стоящие вдоль старой мощеной дороги, липы; она и была самая последняя.
А в следующую секунду в темноте над головой, над открытым люком свистнуло, и Вахтеров, толкнув Лопатина, захлопнул над головой крышку люка и что-то крикнул: одно башнеру, другое водителю - и начал развертывать башню. А в танк ударило и тряхнуло так, что с Лопатина слетели очки, и он не успел их поймать и даже не понял, чем ударился о броню, - показалось, что всем сразу, и что-то заскрежетало и закрутилось волчком внутри башни, и вместе с болью в теле остался в памяти этот визжащий звук. Дохнуло жаром и гарью, и на него навалилось что-то бессильно мягкое и мокрое и прижало его к броне; он понял, что это убитый, только не понял кто - Вахтеров или башнер. А снизу кто-то тянул его за ногу и кричал, и он стал лезть вниз, чувствуя, как задралась и мешает вылезти гимнастерка и он не может протиснуться. А потом все-таки протиснулся и вылез через нижний люк вслед за Чижовым, который тянул его за собой.
Потом он лежал внизу между гусеницами, а Чижов полез обратно наверх, в танк, и что-то долго делал там внутри, и снова вылез вниз и сказал: "Всё!" И когда он сказал "всё!", Лопатин понял, что Чижов хотел проверить, живы ли другие и можно ли их вытащить оттуда.
Потом они с Чижовым вылезли из-под танка, и Лопатин приподнялся, ему хотелось разогнуться, попять, что случилось, но рядом по танку ударила пулеметная очередь, и Чижов, дернув его вниз, упал сам и пополз к кювету, приволакивая за собой автомат, - оказывается, он взял оттуда, из танка, автомат.
Когда они сползли с дороги в кювет, то увидели, что передний и задний танки горят, освещая дорогу, и откуда-то слева, совсем близко, бьют по танкам невидимые немецкие пушки и пулеметы. Два танка, развернув орудия, стреляли с дороги в сторону немцев, еще один бил куда-то в другую сторону, а танк, из которого они вылезли, чернел неподвижно и не горел, хотя Лопатин помнил, как там внутри дохнуло гарью. Еще один танк пытался своротить липу, чтобы вырваться с дороги на поле, но своротить ее не мог, потому что липа была вековая, а сзади стояли такие же липы, и некуда было попятиться. Потом еще одно немецкое орудие начало бить справа, с другой стороны дороги, и этот танк тоже загорелся. А вслед за ним вспыхнули и те два, которые до этого стреляли, и на дороге стало совсем светло. Видно было, как двое метнулись из танков на этом свету и упали, срезанные пулеметом, и еще один вывалился через край башни и так и висел там, руками вниз, сначала видный на фоне огня, а потом слившись с ним. Потом еще раз ударило в тот танк, из которого вылезли Лопатин с Чижовым, ударило так, что над их головами полетела сорванная башня, и, словно только этого и ждавшее, из танка столбом вырвалось пламя.
Чижов, потянув Лопатина за руку, пополз по кювету от танков, все дальше и дальше; раньше лежал на одном месте, словно сторожил свой танк, пока он не загорелся, а теперь пополз.
Немецкие орудия все еще били в уже горевшие танки, а они вдвоем ползли по кювету, наверное, метров триста и выползли из него там, где кончились липы и началось поле с мелким кустарником вдоль дороги. Когда они выползли в этот кустарник, Чижов что-то сказал, но Лопатин не расслышал и мотнул головой, что не слышит, и Чижов тоже мотнул головой, но через минуту, когда Лопатин оглянулся, его уже не было. Лопатин окликнул его, страшась остаться одни, но не услышал собственного голоса.
Потом он почувствовал, что лежит на колком жнивье голым телом, потому что задрались и гимнастерка и рубаха. Заправляя рубаху, он нащупал пистолет, про который забыл. Еще не веря, что остался один, он ждал, что сейчас Чижов или кто-то другой, живой, окажется рядом, но никого не было, и немцы больше не стреляли, и ничего не было слышно, только на дороге догорали танки, семь танков, в одном из которых он ехал.
Перевернувшись, он стал ощупывать себя, удивляясь, что не ранен. Гимнастерка - и левое плечо, и рукав - были пропитаны чужой кровью, и он стер пальцами что-то скользкое - наверное, мозг - и, расстегнув мокрый карман, вытащил оттуда набухшее кровью удостоверение "Красной звезды" и переложил его в правый, сухой. В этом правом кармане, в крепкой жестяной немецкой коробочке, лежали запасные очки. Он на ощупь открыл коробочку и проверил: того, чего он больше всего боялся, не случилось - очки были целы. Надев очки и вглядываясь в темноту, он подумал, что немцы могут прийти туда, где догорают наши танки, и решил отползти еще подальше. Приподнявшись, он пополз в сторону от дороги, по полю. Так он полз, наверное, минут десять, пока не увидел, как впереди что-то зачернело. Ему сначала показалось, что это лежит человек, но черневшее впереди не шевелилось, и когда он дополз, то увидел, что это остатки разметанного взрывом стожка.
Он обессилено привалился к полузакиданному землей стожку, глядя на все еще догоравший на дороге последний язычок пламени и пытаясь попять, что же произошло.
Ведь только что перед тем, как все случилось, командир батальона вместе с разведкой прошел по этой же дороге и радировал, чтоб следовали за ним, он выходит на рандеву. Это было последнее, что услышал по радио рыжий Вахтеров и о чем сказал Лопатину. Почему немцы пропустили тех, кто шел первыми, и не пропустили шедших вторыми? Может, сначала не успели, а потом успели? И где все другие, ходившие в рейд? Вышли к своим по другим дорогам? Если бы не вышли, наверное, шел бы близкий бой, а его не слышно. Только артиллерия бьет, но далеко и в стороне. Если наши наступают, наверно, к утру они дойдут и сюда, и лучше всего лежать и ждать здесь, все равно ничего другого по придумаешь.
На душе было муторно: масштабы всего, чему он полтора месяца подряд был свидетелем, не сходились с бессилием и жалкостью собственной сегодняшней судьбы.
Были, шли, перекрикивали шум, стоявший в танке, шутили, считали, что все позади, и вдруг все сгорели! Все семь танков один за другим сгорели, ничего не успев сделать. И сгорели все, кто был в них. Может быть, не все. Может быть, кто-то еще вот так же, как он, лежит где-то и ждет утра, распластанный на поле.
Он знал, понимал, что так бывает, слышал от танкистов, видел сгоревшие танки и тогда, когда прорывались к Минску, и в эти дни - но это горел кто-то, это было про других, а не про него.
И сквозь тревогу за себя - что же будет, когда рассветет, - ему стало чего-то неопределенно стыдно в корреспонденциях об этом наступлении, посланных им за последние шесть педель в Москву. Все в них было правильно, а чего-то не хватало. Нет, не на всю ту глубину войны они были написаны, которую он только что испытал на своей шкуре.
А в поле было безветренно и тихо, так, словно война вокруг этого поля заснула до утра. Но с рассветом она проснется - и неизвестно, кого увидишь отсюда ты, и кто увидит тебя.
Он попробовал трезво представить собственное положене. Вечером они сначала шли к северу, а потом повернули строго на восток. И рандеву, о котором говорилось, должно было состояться где-то недалеко, за шесть или семь километров отсюда. Так, во всяком случае, он понял, когда рыжий Вахтеров радостно крича ему про это на ухо.
Сначала они отползли вдвоем с Чижовым подальше от дороги, влево, а потом, оставшись один, он старался двигаться том же направлении, куда они шли на танках.
Небо затянуло тучами, и даже эти проклятые липы уже не белели там, на дороге. Но он помнил, где догорал погасший теперь огонек на дороге. И наверное, имело смысл и дальше двигаться так же, как он полз сюда, ни в коем случае не забирая вправо, чтобы не попасть обратно на дорогу; мало ли что там на дороге, может оказаться к рассвету!
Еще днем он заметил и сейчас вспомнил, что тут в стороны от дорог уходят поперечные полоски - не то мелких посадок, как на юге под Одессой, не то заросших кустарником межей. И пока небо затянуто тучами и ничего не видно за десять шагов, лучше всего подняться и идти вперед вдоль дороги до каких-нибудь кустов или полосы посадок, чтобы не оказаться утром на голом месте.
Он вспомнил, как в начале войны под Минском лежал в солнечное, ясное, без одного облачка утро посреди голой поляны и над ней один за другим, строча из пулеметов, проскакивали "мессершмитты". "Лежал, как червяк!" - с ожесточением вспомнил он, и в этом вдруг вспыхнувшем ожесточении была решимость выбраться. Глупо было бы, выбравшись тогда, не выбраться сейчас! После внезапной гибели танков он испытал непривычную для себя потерю воли, но сейчас эта потерянность прошла. Он поднялся с земли - сначала на колени, потом встал, ощупал себя, переступил с ноги на ногу, перенося то на одну, то на другую всю тяжесть тела, и почувствовал, что может идти.
15
Пройдя несколько сот шагов, Лопатин сел на землю передохнуть и, услышав, как в темноте, недалеко от него, идет по полю человек, сделал то, чему его еще в сорок первом научила война: из сидячего положения перевалился на бок, дернул ушко кобуры, вытащил пистолет и, перенеся тяжесть тела на левый, занывший от боли локоть, стал всматриваться в темноту, готовый выстрелить.
Плохо было только, что он не дослал патрон в ствол заранее, и теперь, чтобы взвести курок, пришлось оттянуть назад затвор, громко щелкнув им в стоявшей над полем ночной тишине.
Но как раз это и уберегло от несчастной случайности; впереди шевельнулось что-то невидимое, и не сверху, а снизу, с земли, - значит, тот человек, услышав, как клацнул металл, тоже лег - донесся хриплый голос:
- Не стреляй, свой!
- Кто? - негромко спросил Лопатин.
- Я Чижов, - ответил голос. - А ты?
- Я с вами был, - сказал Лопатин и услышал, как человек поднялся с земли и пошел; но только в трех шагах от себя ясно увидел маленькую фигуру Чижова, странно широкую в плечах от висевшего на шее автомата.
- Куда ж вы ушли? - Чижов сел рядом с ним, не снимая автомата. - Я же вам сказал - обождите.
- Я не понял. Плохо слышал.
- А теперь?
- Теперь слышу.
- Я тоже, - сказал Чижов. - Не контузило. Только с ноги, когда второй раз вылезал, кожу содрал, но пойму об чего. Печет. Услышал, как вы в ТТ патрон дослали, сразу понял - свой. Когда парабеллум - другой щелчок. Да и неоткуда тут в ноле немцам быть. Они свое дело сделали и смотались. Чего вы дальше решили, товарищ майор?
- Думаю, немного отдохнем и пойдем вдоль дороги. Или до кустарника, или до посадок, чтобы там залечь и, когда рассветет, оглядеться. - Начав полушепотом, Лопатин, преодолевая все еще не прошедший страх, кончил громко, почти не понижая голоса.
- А еще лучше - хоть какую воду найти, пить охота, - скачал Чижов. Кушать не хотите? У меня сухари есть. Я всегда в карманах сухари имею - мало чего!
- Давайте лучше пойдем, - сказал Лопатин. - Дойдем до места, пожуем, а вдруг и вода будет.
Они встали и пошли и, пока шли, не сказали больше друг другу ни слова. Шли и молчали.
Сначала добрались до полоски кустарника, по кустарник был мелким, и они пошли дальше. Никакой воды так и не встретили, но еще через полчаса вышли к маленькой густой рощице. Сначала не поняли, что это за рощица. Шедший впереди Чижов крякнул от боли, ударившись обо что-то, и они оба разом прилегли. И когда прилегли и пощупали вокруг себя, поняли, что это одно из тех, с купами деревьев над могилами, маленьких хуторских кладбищ, каких много в этих местам, на границе Белоруссии и Литвы.
- Вы тут лежите, товарищ майор, - шепотом в ухо Лопатина сказал Чижов, - а я кругом обползу, нет ли кого. Место хорошее не для одних нас. Автомат мой пока возьмите, а пистолет дайте, я с ним сползаю.
Лопатин взял автомат, а Чижов, сунув за пазуху пистолет - бесшумно пополз между могилами. Молоденький, маленький казавшийся тихим, на самом деле он, наверное, был повелительным человеком.
- Нет никого, одни мы с вами, - сказал он, вернувшись. - На целую версту одни. Как теперь решаете? Здесь ждать будем? Укрытие хорошее.
- Хорошее, - сказал Лопатин, без колебаний присоединяли к уже принятому Чижовым решению.
- Кушать не захотели?
- Нет.
- И я нет.
- Интересно бы знать, где сейчас наши.
- Кабы знать, - сказал Чижов. - Можно бы рискнуть пойти. Слыхали, как наша артиллерия била? И танки тоже.
- Слыхал. Где-то в стороне, левей нас, но далеко, по-моему.
- Не так далеко. Считайте, ветер не оттуда, а туда, потому на слух и кажется, что далеко. И не только левей бьет, а уже и сзади нас, строго на запад. От того и немцы сияли засаду. Сделали свое дело и смотались, - с горькой простотой сказа Чижов.
- Хорошо, что мы встретились, одному страшней, - сказал Лопатин.
- Конечно, - согласился Чижов. - Это только говорится, что и один в поле воин, а одному на войне - как? Я думал, вы услышали, как я сказал, чтоб лежали, пока не вернусь.
- А чего вы задержались?
- Хотел посмотреть, может, кто еще живой в том, в другом, кювете лежит. И туда и сюда прополз, на поле даже выполз - никого! Бывает же, что и танк сгорит, а все выскочить успеют, а бывает, что даже и не сгорел, а внутри все мертвые. На Курской дуге мы уже из боя обратно выходили - смотрим, почти на исходной с нашей же роты танк в кювет завалился и стоит, верхний люк открытый - и никого нет. Мы даже остановились, думаем, что такое - что же они, в бой не пошли? Заглянули - а там все убитые. Два снаряда сразу попало. Один в лобовую броню - водителя убил, а другая болванка в башню - броню пробила и внутри, как волчок, всех поубивала.