Во всяком случае, так ему до поры до времени казалось.
   Была еще одна причина. Уже зная, что его жена живет вдали от него с другим человеком, он все еще продолжал высылать ей аттестат. С кем бы она там ни жила, деньги, наверное, были ей нужны, и самому писать, что им надо развестись, значило бы напоминать, что он может лишить ее этих денег. Ему претила эта мысль, связанная с другой: а вдруг она из-за этих денег пойдет на какую-нибудь совсем уж унизительную ложь.
   Но весной она сама свалилась ему как снег на голову. Может быть, у нее были и какие-то еще дела в Москве, но сказала, что приехала, только чтобы объясниться с ним, прежде чем выйти замуж за другого.
   Он только накануне вернулся из Крыма, злой, мрачный, натерпевшийся горя и страха на Керченском полуострове. И, уже вернувшись, не то чтобы понял понимал и раньше, а шкурой чувствовал, что смертен и мог пропасть ни за понюшку табаку. Все заготовки для корреспонденции, все, ради чего мотался там, в Крыму, с места на место, пошло коту под хвост. Писать в газету было нечего и не о чем. Редактор при всей своей жадности к материалам даже не спросил, что привез. Только при встрече крепче обычного пожал руку, молчаливо поздравляя, что остался жив.
   Он-то остался. Но из головы не выходили другие...
   И это состояние его духа, наверное, повлияло на их встречу с женой, приехавшей в Москву для объяснений в каком-то слепом ко всему окружающему, самодовольном ощущении собственного благородства.
   Она приехала прямо в редакцию рано утром, сразу с поезда. Он ночевал в редакции, но ключ от их квартиры был у него.
   Вахтер позвонил снизу, разбудил еще спавшего Лопатина и сказал, что к нему просит разрешения пройти женщина, Ксения Сергеевна.
   Лопатин наспех оделся и спустился в вахтерскую.
   Она демонстративно покорно стояла, прислонясь к стене с чемоданом в руках. Он взял чемодан.
   - Ключ от квартиры у тебя? - спросила она. Он кивнул.
   - Может быть, поедем домой?
   - Сначала поднимемся, - покосившись на вахтера и не говоря ни "да", ни "нет", ответил он. И, поискав глазами, сунул чемодан под канцелярский стол, за которым сидел вахтер. - Пусть пока постоит.
   Они поднялись на третий этаж, в комнату, где он в ту весну жил, когда приезжал с фронта. Она огляделась и села на край стула.
   - Теперь, когда мы вдвоем, может, ты все-таки поцелуешь мне руку? спросила она.
   Это было из какой-то пьесы. Он не помнил из какой, но помнил, что из пьесы, и это раздражило его, напомнило, что она завлит театра и живет с директором, которого зовут Евгением: Алексеевичем.
   - Почему не дала телеграммы, я бы тебя встретил. Было бы все же умнее, - сказал он.
   Она замялась, и он подумал, что, если она приехала в Москву не одна, а он бы ее встретил, все вышло бы не умнее, а еще глупее.
   - Может быть, все-таки поговорим дома, а не здесь - в канцелярии?
   -  Я здесь живу, - сказал он.
   -  Ты догадываешься, зачем я приехала? - спросила она, подняв на него глаза. Она была все так же красива, и этого по-прежнему нельзя было не заметить.
   - Нет, не догадываюсь, - сказал он.
   Это была правда. Всю свою жизнь с нею он почти никогда не мог догадаться, что ей придет в голову в следующую минуту.
   - Я пришла просить, чтобы ты снял с меня грех и отпустил меня, - не дождавшись ответа, сказала она. - Я должна выйти замуж за Евгения Алексеевича.
   Сказала "пришла", а не "приехала", - наверное, заранее обдумала. Грешницы не приезжают, а приходят. Он еще раз посмотрел на нее, на ее изящно и грустно изогнувшееся на стуле знакомое тело, и удержался от грубости, не сказал: "Ну что ж, раз должна - так и выходи!" Промолчал. В конце концов, при чем тут она? Во всем виновата не она, а вот это ее тело, которое он целых пятнадцать лет любил рассудку вопреки. "И не мог оторваться от него, не мог отлипнуть", - презрением к собственной слабости подумал он о себе.
   Она смотрела на него, а он молчал. Ей казалось, что он злится или, как она мысленно привыкла выражаться, "закусывает удила", а он, наоборот, смягчился, удивленный мыслью о собственной вине. Раньше раздраженно привык считать ее виноватой в том, что в нужном ему теле жила ненужная ему душа, равнодушная к тому, чем он жил и что делал, занятая только собой, да и собой-то - по-глупому.
   Да, все так, но он-то умный, а не глупый, он-то что сделал, чтобы все это не длилось пятнадцать лет?
   "Теперь уже шестнадцать", - поправил он себя, потому что, несмотря на разрыв в прошлую зиму, их все еще что-то связывало. И не он, умный, а она, глупая, клала сейчас всему этому конец.
   - Ты должен быть спокоен за меня, - не выдержав молчания, сказала она. - Я выхожу замуж за хорошего человека. - И зачем-то расстегнула планшетку. У нее была теперь не сумка, а планшетка, разозлившая его дамская дань военному времени. Может быть, хотела показать ему фотографию хорошего человека, за которого выходила замуж?
   Он подумал об этом с иронией, но остановил себя: а почему непременно за плохого? Ведь и ты считал себя хорошим. И жил с ней.
   Но фотографию хорошего человека ему видеть не хотелось, и, наверное, это выразилось на его лице. Она со вздохом застегнула планшетку.
   - Неужели так и будем разговаривать с тобой здесь?
   - А где же еще? - сказал он без вызова, с удивившей ее мягкостью. И добавил, что сделает все, как она хочет. Если хочет, чтобы прямо сейчас пошел с нею в загс, пойдет туда. Если хочет, чтобы написал заявление о разводе, напишет и отдаст ей.
   У нее выступили слезы; простота, с которой он согласился сделать то, зачем она ехала, расстроила ее. Она хотела именно этого, но хотела, чтобы это было как-то по-другому.
   "Вот такая она и всегда - без царя в голове", - подумал он с глухим отзвуком давно умершего и, значит, все еще не до конца умершего чувства к ней.
   - Лучше напиши, - вытерев слезы, сказала она.
   Он сел за стол, написал и, оставив ее одну, сходил к помощнику редактора заверить подпись и поставить печать. Он не бы т уверен, необходимо ли это, но не хотел, чтобы потом оказалось, что ему надо делать что-то еще.
   Когда он положил перед Левой Степановым бумагу и сказал: "Заверь", тот, макнув ручку в чернила, поднял глаза и долго смотрел на него. Возвращаясь, он еще чувствовал на себе этот сочувственный взгляд. Всего-навсего первый из многих. Наверное, и другие будут считать, что такие немолодые и некрасивые не оставляют женщин. Что женщины уходят от них сами.
   Он вошел в комнату и отдал своей бывшей жене удостоверенную редакционной печатью и вложенную в редакционный конверт бумагу.
   Она взяла эту бумагу с печатью, расстегнула планшет и, положив ее туда, снова застегнула.
   "Вот так все и кончается", - подумал он о прожитых с нею годах. Те, какими они были с нею, они кончились, а тех, какими они могли быть без нее, уже не будет. Он с чувством потери чего-то невозместимого вспомнил себя тогдашнего, тридцатилетнего. Его, тогдашнего, уже не будет - ни для какой другой женщины. Теперь будет только он теперешний, немолодой и не по адресу истративший свои душевные силы. И поэтому не верящий в ту часть себя, которая не война и не работа.
   - Сядь, поговорим, ты ведь хотела, - сказал он, садясь на койку и накидывая на плечи полушубок. Его знобило. Он только умел казаться, но не умел быть каменным.
   - Нет, я буду ходить, мне так легче, - сказала она и со скорбным лицом и сплетенными за спиной руками стала говорить разные глупости, выношенные заранее, в дороге.
   В сущности, это было длинное предисловие к просьбе отпустить ее с богом. И оно имело какой-то смысл раньше, перед этим, а не теперь, когда он уже отпустил ее. Но ей было жаль оставлять при себе все эти заранее приготовленные и теперь уже бессмысленные слова.
   А он слушал и думал: "Нет, она ехала сюда в поезде все-таки не вдвоем, а одна - чтоб прорепетировать все это, нужно было время и одиночество".
   Она говорила о себе, всегда понимавшей его. И о нем, никогда ее не понимавшем. О своих жертвах, принесенных ради него. О том, как она рядом с ним постепенно перестала быть самою собой и как только теперь, без него, снова чувствует себя человеком.
   Все это было не ново. Новым было только одно: у нее в планшете лежал кусок бумаги с печатью, за которым она приехала, и она выясняла отношения, которых уже не существовало, забыв о том единственном, что еще продолжало существовать между ними, - об их дочери, которую ни она, ни он не видели уже десять месяцев, после эвакуации школы. Он так и не смог выбраться туда, под Горький, а она так и не удосужилась съездить.
   Он не спорил. Того, чем все это в прежние времена кончалось, всегда одинаково - в постели, сейчас уже не могло быть. Он молчал и ждал, когда она все-таки заговорит о дочери, но она думала и говорила только о себе.
   Он снял трубку и попросил по телефону, чтобы ему дали на час редакционную машину.
   - Куда ты собрался? - спросила она, остановившись посреди комнаты.
   - Хочу отвезти тебя домой. Скоро начнется работа, будут приходить люди.
   При слове "домой" она вдруг посмотрела на него старым, тем взглядом. Может быть, подумала, что он хочет, чтобы и этот разговор кончился тем же, чем кончались прежние. И кто знает, как бы она поступила, если бы он захотел этого сейчас? Какую форму торжества над ним выбрала: сказав "нет" или в последний раз сказав "да"?
   - Может быть, достать тебе бронь на билет у нас в редакции? - спросил он, встретив ее взгляд.
   - Мне ничего не надо, у меня все есть.
   - Тогда я тебя отвезу. - Он вынул из кармана и отдал ей ключ от квартиры.
   В машине оба молчали. Молчали и поднимаясь по знакомой лестнице. У дверей в квартиру остановились, и он поставил чемодан.
   - Как мы поступим с Ниной? - спросил он о дочери. Спросил, хотя всю дорогу в машине думал об этом и уже решил, как поступить.
   - Я думаю, что пока ничего не надо писать, - неуверенно ответила она, и у нее снова легко навернулись слезы.
   - Пока - что? - спросил Лопатин. - Пока ты не решишь или пока я не решу? Пока - что? - повторил он.
   Он знал, что есть еще и другие "пока". Пока идет война, пока его не убьют или пока он не останется жив на этой войне. Пока она сама не поймет, насколько ей будет мешать в ее новой жизни пятнадцатилетняя дочь, если взять ее к себе. Наверно, будет мешать, но насколько?
   - Я еще ничего не решила, - сказала Ксения, не вытирая глаз и просительно глядя на Лопатина, словно ему ничего не стоило отложить этот разговор.
   - А я решил. Я напишу ей, что мы разошлись с тобой. Ей пятнадцать лет, и она должна все знать. Не думаю, что это особенно удивит ее.
   - Все равно для девочки это будет ужасное горе.
   - Ничего, - сказал он. - Кругом нее сейчас гораздо больше всякого другого, более ужасного горя, чем это.
   - Тогда я тоже напишу ей.
   - Это твое дело. Я напишу ей и постараюсь с ней повидаться. А потом отправлю в Омск к сестре, если сестра согласится взять ее до конца войны.
   - Не знаю, я должна подумать. Я могу захотеть взять ее потом к себе. Ты должен учитывать эту возможность, когда будешь писать ей или говорить с нею.
   - Я не напишу и не скажу ей о тебе ничего плохого. - Он хотел добавить, что дочь не дура и достаточно насмотрелась на их отношения. Но удержался. Уже решил, что не отдаст ей дочь и сумеет сделать это, потому что его желание не отдать ей дочь сильнее ее желания взять дочь к себе. И, чувствуя свою силу, не захотел быть грубым.
   - Не знаю, - беспомощно махнула она рукой. - Поступай как хочешь. Ты и так сделал все, чтобы отдалить ее от меня.
   Он промолчал, хотя это была неправда. Он никогда и ничего не делал для того, чтобы отдалить от нее дочь. Он просто был ей ближе, чем мать, и это началось давно, с тех пор, как девочка пошла в школу и начала делиться с ним, а не с ней главным из того, что происходило в ее маленькой, отгороженной от них жизни.
   - Хотя я чувствую себя сейчас виноватой перед тобой, но виноват все равно ты, - сказала она с полными слез глазами.
   Ну что ж, в этом была доля правды!
   - Будем считать, что так, - сказал он и, поцеловав ей руку, пошел вниз по лестнице.
   - Вася! - окликнула она его, когда он уже спустился на два марша.
   - Что? - остановившись, спросил он.
   Она смотрела на него, свесившись через перила.
   - Спасибо, что ты на меня не сердишься. И больше не высылай мне аттестата, не нужно.
   - Хорошо, не буду. - Он, не оборачиваясь, пошел вниз.
   2
   Так он расстался со своей женой, которая с тех пор прислала ему три письма и в первом из них заверенную у нотариуса копию свидетельства о разводе.
   Третье, осеннее письмо было уже не из Казани, а из Ташкента. Оказывается, ее мужа перевели туда, тоже директором, но в другой театр. Она писала, что рада этому переводу. Новое место, новые люди, и ничто не напоминает ей о прежнем.
   "Ну и радуйся, пожалуйста. Я-то тут при чем?" - сердито подумал он тогда, осенью, прочитав это письмо. Но все равно ответил на него, как и на два первых, что жив, здоров, все нормально. У него не было причин обижать ее, не отвечая на ее письма. Пускай они не особенно умные, но ведь это при тебе, казалось бы, умном человеке, она так и не поумнела за пятнадцать лет совместной жизни...
   С дочерью он сделал все, как решил. Вызвал по редакционному телефону на переговорную в Омске свою старшую, замужнюю, но бездетную сестру. Докричался до нее, объяснил в нескольких словах, что произошло, и получил разрешение прислать дочь.
   - Только если она сама захочет, слышишь? - кричала на него по телефону сестра. - И чтоб Ксения носа к нам не совала - выставлю! И сам не качайся, снова крикнула она. - Слышишь?
   - Слышу, слышу, - сказал он. - Уже по качаюсь, хватит.
   Сестра знала, что он два раза, еще до войны, собирался расстаться с Ксенией, да так и не расстался. Дождался войны.
   Сестра была учительницей математики, и была замужем тоже за учителем математики, и там, в Омске, работала в одной с ним школе тридцать пять лет, с девятьсот седьмого года. Ксению она знала, но не любила и, наезжая в Москву, останавливалась не у брата, а у своих знакомых.
   Видела несколько раз и девочку. В последний раз - когда ей было двенадцать лет. И, уезжая к себе в Омск, на вокзале бесцеремонно сказала на прощание Лопатину:
   - На тебя наплевать, нисколько тебя не жалею, - что посеял, то и пожал. А за девочку страшно. Жаль, что нет закона: отнимать детей у тех, кому они не нужны.
   Когда Лопатин сказал по телефону, что вышлет на дочь аттестат, а кроме того, постарается отправлять посылки, сестра ответила:
   - Разумеется! Кормить-то ее надо! А как у нас - сам догадываешься. Присылай все, что сможешь. Не бойся, кроме нее, ни на кого не истрачу.
   Можно было этого и не говорить, но по своему самоедскому характеру все-таки сказала! Еще потом, после войны, заставит читать целый гроссбух сколько бы то получено и на что истрачено!
   Ничего не поделаешь, такая уж была она - не подходи, ушибешься, - его старшая сестра Лина Николаевна, которую с детства любил и с детства боялся, а теперь собирался отправить к ней свою дочь.
   Писать дочери о том, что произошло, он не стал. Попросил ехавшего в эти дни через Горький в Балахну в командировку по бумажным делам начальника издательства захватить на обратном пути дочь. Написал ей короткую записку, чтобы приехала повидаться, пока он здесь, в Москве, и послал ей вызов. Оформить его было сложно, но редактор, в свое время обещавший, но так и не отпустивший Лопатина съездить к дочери, теперь, как ни трудно, устроил этот вызов.
   Девочка приехала растерянная и счастливая. Первое, что спросила, пока ехали с вокзала в редакцию:
   - А где мама?
   По когда отец объяснил, что матери нет в Москве, понимающе кивнула:
   - Я так и подумала, а то бы ты вместе с ней написал.
   Ехала и смотрела по сторонам на московские улицы, на закамуфлированные, перекрашенные дома, на ежи, на сохранившиеся, еще не разобранные по сторонам от проезжей части Садового кольца баррикады... Сказала:
   - Всем у нас так хочется в Москву...
   Он привез ее не домой, а в редакцию, в ту комнату, где неделю назад объяснялся с ее матерью.
   Утром с помощью товарищей он перетащил сюда из других комнат диван и два пустых канцелярских шкафа - отгородил ей закуток.
   - Поживешь тут два-три дня со мной на казарменном положении.
   Дочь счастливо кивнула, и по глазам ее было видно, что она готова не два-три дня, а хоть до конца войны жить тут с ним рядом на казарменном положении. И он почувствовал себя таким виноватым перед нею, хоть плачь.
   - А подольше нельзя? - не удержалась и спросила она.
   - Нельзя, - ответил он. Потому что и в самом деле было нельзя. Шли бои на Харьковском направлении, и, если б не дочь, он улетел бы туда сегодня же, а не через два дня, как договорились теперь с редактором.
   Он начал напрямик, с самого трудного, с рассказа о том, что произошло между ним и ее матерью. Но разговор этот оказался проще, чем он думал. Хотя что значит "проще"? Для него, может, и проще, а как для нее - неизвестно. Проще оттого, что она не плакала? Но она вообще никогда не плакала.
   Она выслушала и спросила:
   - Мама не оставила для меня письма?
   - Не оставила. Сказала, что напишет тебе.
   - А как ты думаешь, она не вернется?
   Можно было ответить просто: думаю, что не вернется. Но надо было договаривать все до конца, и он сказал, что сам не хочет, чтобы ее мать возвращалась к нему.
   - Совсем не хочешь?
   - Совсем не хочу.
   Она поняла, что он говорит правду. Сидела молча, потом спросила:
   - Ты совсем не знаешь ее мужа?
   - Совсем не знаю, - сказал он и добавил: - Хочу надеяться, что он хороший человек.
   Она пожала плечами, как старшая, с которой: заговорили, как с маленькой.
   Он ожидал, что самым трудным будет уговорить ее ехать в Сибирь к тете Ане, но она отнеслась к этому со взрослым пониманием безвыходности своего положения.
   - Хорошо, я поеду. - И спросила, долго ли идут туда письма.
   Он не мог толком ответить. Сестре за время войны писал всего два раза, а ее письма получал, возвращаясь с фронта, не зная, сколько они пролежали в редакции.
   - Я буду оттуда писать маме, хорошо? Ты не возражаешь? - спросила она.
   И, поспешив ответить: конечно, нет, не возражает, он даже не понял сразу, каким важным был этот вопрос, оставлявший ее с ним и отделявший их обоих от матери. Нет, разговор об отъезде в Сибирь оказался не самым трудным. Самое трудное наступило на третий день утром. Ему надо было улетать; внизу у подъезда дожидался в машине летевший вместе с ним фотокорреспондент, а у дочери был билет на уходивший в Сибирь вечерний поезд. И уже ничего нельзя было поделать ни с его командировкой, ни с ее отъездом. Гурский обещал посадить ее в поезд и договориться с проводниками. И не приходилось сомневаться, что он сделает все это не хуже, чем сам Лопатин. А все-таки в последние минуты, когда наспех пили чай с бутербродами втроем - он, она и Гурский, - на лице дочери, таком взрослом до этого, вдруг с детской откровенностью выразилось страстное желание, чтобы не уезжали ли он, ни она, чтобы все продолжалось так, как было в эти два с половиной дня может быть, самые интересные во всей ее жизни. Она прожила их вместе с ним, со своим отцом, здесь, в редакции, окруженная добрым любопытством, всех этих военных людей, с которыми он знакомил ее в длинных редакционных коридорах и которые сами заходили в его комнату, чтобы взглянуть на жившую у него на казарменном положении дочь, а потом начинали при ней говорить с ним о своих делах: где кто был, что написал и кому и на какой фронт снова надо лететь или ехать...
   "А вдруг все-таки можно остаться здесь и хотя бы дождаться тебя? говорили устремленные на Лопатина глаза дочери. - Может быть, все-таки можно? Ну, как-нибудь".
   Он даже пожалел, что, наверно, поступил как-то не так, дав ей прожить эти два с половиной дня здесь, в редакции. Но что было делать? Он допил стакан чая и поднялся. Она тоже встала, жалко опустив плечи.
   - И-послушай меня, Н-нина! - сказал наблюдавший за ними обоими Гурский. - Я ч-чувствую, что ты хотела остаться у нас здесь работать, ск-кажем, курьером.
   - Да! - Она вздрогнула от неожиданности и подняла на Гурского недоверчивые глаза.
   - И-понимаю твое желание, - сказал Гурский. - Тем более что я сам начал эту бод-дягу в редакции чет-тырнадцати лет от роду. По сейчас время военное, немцы до сих пор не так уж д-да-леко от Москвы, и ни твой отец, ни я, ни даже наш редактор, хоть ои и д-дивизионный к-комиссар, не дюжем оставить у себя на раб-боте несоввершеннолетнего ребенка, тем более д-девочку. Ты в какой класс переходишь, в д-девятый?
   - В девятый. Я уже сдала по двум предметам.
   - Вот и поезжай в Сибирь к т-тетке, сд-дай там по всем оставшимся п-предметам и и-переходи в свой д-девятый класс. А мы пока отгоним фрицев п-подальше от Москвы и б-будущим летом, когда тебе будет шестнадцать лет, вернемся к этому воп-рросу. Ясно?
   Она улыбнулась сквозь слезы. Она все-таки плакала. Никогда не плакала, а сейчас плакала.
   - И не реви, п-пожалунста, раз тебе ясно. Твой отец уезжает не на к-курорт, а на в-войну, и не по собственной п-прихоти, а по п-предписанию начальства. Он должен быть спокоен за тебя. А чтобы он был спокоен, ты должна жить у тетки в Сибири и кончать свой девятый класс. Твой отец гораздо лучше п-пишет, чем г-говорит, а я, наоборот, гораздо лучше говорю, чем п-пишу, хотя и заик-каюсь при этом. Поэтому говорю тебе коротко и ясно то, что он сказал бы д-длинно и н-неясно. Ты мне дашь адрес, и, как только он вернется с фронта, я тебе дам т-телеграмму и подпишусь: "Д-дядя Б-боря". Ты мне нравишься, и я хочу быть твоим д-дядей. А к-кроме того, советую тебе слушать по вечерам радио. Как только твой отец из-под Харькова пришлет нам свою п-первую корреспонденцию, мы ее напечатаем, и ее сразу же п-передадут по радио. И ты б-будешь знать, что он жив и зд-доров.
   - Я знаю, - сказала она. - Мы в школе всегда слушали по радио.
   - Тем более. Может быть, ты не усп-пела этого заметить, но я люблю твоего отца и не хочу, чтобы ты п-провожала его слезами. В-возьми себя в руки и пошли - проводим его. И-потом я буду сидеть и работать, а ты будешь сидеть и ч-читать, п-потом мы с тобой пооб-бедаем, а вечером я п-провожу тебя и только п-после этого займусь своими личными д-делами.
   Когда спускались с лестницы, Гурский шел впереди, а Нина сзади него, рядом с Лопатиным. Одной рукой она крепко держала отца за руку, а в другой несла его шинель.
   Так вдвоем, ее с шинелью в руках и Лопатина, которого она держала за руку, и щелкнул у подъезда редакции Гриша Кулаковский, вмести с которым Лопатин, уже в шестой раз подряд, ехал на фронт.
   - Когда вернемся и проявлю пленку, пришлю тебе, - обещал он Нине. - И повернулся к Лопатину: - Вася, в какой раз мы с тобой едем вместе? В шестой или в седьмой?
   - В шестой, - сказал Лопатин. - Не крутись, поехали!
   Ему хотелось скорей уехать. Он боялся, что девочка может не справиться с собой. Так оно и вышло.
   Когда Кулаковский уже залез в глубь машины и пришел черед садиться Лопатину, дочь отчаянно повисла у него на шее. Он ждал, что она сама оторвется, но она не отрывалась, и ему пришлось, взяв ее за плечи, оторвать от себя. Несколько раз поцеловав ее мокрое, несчастное лицо, он быстро сел в машину и захлопнул дверцу. Машина вильнула по узкому редакционному двору, и он, повернувшись, уже не увидел дочери.
   - Любит тебя! - сказал Кулаковский.
   - Что? - не расслышав, занятый своими мыслями, переспросил Лопатин.
   - Говорю, любит тебя!
   Лопатин ничего не ответил, хотя, вспомнив прожитую жизнь и сравнив то, что он успел сделать для дочери, с тем, чего не успел или не сумел, надо было бы ответить: "Не за что!"
   Они с Кулаковским прилетели на Юго-Западный фронт, когда в воздухе уже запахло бедой, и в последнюю ночь перед тем, как замкнулось кольцо харьковского окружения, добрались в две разные армии, действовавшие одна южней, другая северней Харькова. Препирались перед этим - гак или наоборот, - кому - в какую.
   В результате ты жив-здоров до сих пор, а его нет! Погиб вместе с двумя своими аппаратами - стареньким ФЭДом и новенькой трофейной "лейкой", которой щелкнул перед отъездом во дворе редакции тебя с дочерью.
   "Так и не вернулся, не проявил той пленки", - подумал Лопатин, лежа сейчас, через полгода после всего этого, под одеялом и полушубком в отапливаемом, но все равно холодном номере гостиницы "Москва" и читая пришедшее от дочери письмо.
   Дочь писала, что у нее все отметки четыре или пять, что она кончила медкружок и через двое суток на третьи ходит дежурить в госпиталь ночной санитаркой.
   "Наверное, клюет после этого носом на уроках", - улыбнулся, читая письмо, Лопатин.
   Письмо было бы совсем хорошее, если б не приписка, что "тетя Аня не пишет, потому что приболела, лежит, передает тебе привет. Только что ставила ей банки". Значит, и банки научилась там ставить! А сестра больна. Раз лежит - дело серьезное: такие, как она, пока с ног не свалятся, не лягут.
   Уже засыпая, он с раздражением подумал о Ксении: есть у девочки мать, здоровая, еще молодая баба, а ребенка пришлось навязать на шею старой больной женщине. И хотя до конца войны ничего другого, чем то, что он сделал, сделать было нельзя, у него все равно оставалось чувство какой-то пеленой вины, словно у девочки могла быть не эта, а другая мать, словно он когда-то давно мог выбрать ей в матери кого-то другого...