- А как они... - Лопатин хотел спросить, как выглядели убитые, как их убило. Но Василий Иванович, не дав ему договорить, сам сказал, что сержанту снесло череп, капитану попало в живот таким осколком, что кишки наружу, а солдату и Гурскому, наверное, в спину, - лежали лицами кверху, и по ним не видать было, куда их убило.
   - И чего ему было там, в этой Пруссии, - но знаю. Версты за три шпиль торчит - наверное, от ихней церкви, а на самом берегу почти ничего - только буквой "и" сараи или, скорей всего, хлева. Правда, каменные, толстой кладки, и окна узкие, как дыры. Это и отсюда, без переправы, видать. А больше ничего и нет. Кругом поскотина.
   И в этих словах его про поскотину, как показалось Лопатину, была досада, что люди погибли все равно что из-за ничего.
   - А где их убило? Я верно понял, что уже на этом берегу? - спросил Лопатин.
   - На этом. Пока на том были, немец не стрелял, солдаты говорят - он больше бросает с утра и под вечер. А они задержались там, уже на свету возвращались и как раз под это попали. Так мне сказали, - устав от непривычно долгого для него рассказа, вздохнул Василий Иванович и на целый час замолчал. Только уже когда подъезжали к штабу армии, сказал: - Сейчас приедем. Редактор велел сразу, как приедем - днем ли, ночью, - прямо к нему, где он стоит.
   "Виллис" остановился у обшарпанного особнячка, не въезжал в небольшой городишко, известный Лопатину только по названию, промелькнувшему в сообщении Информбюро. Одна стена дома была поковыряна мелкими осколками должно быть, от ручной гранаты, а другая, за которую завернули, невредим... даже все стекла целы. В подъезде стоял автоматчик. Лопатин, предъявив документы, спросил, здесь ли генерал. Автоматчик, к удивлению Лопатина, спросил - какой? Оказывается, здесь квартировали сразу два генерала. Начальника штаба армии не было, а начальник Политотдела, по словам автоматчика, недавно вернулся.
   Лопатин поднялся на второй этаж и вошел в большую, наполовину сохранявшую остатки уюта, а наполовину пустую, с вынесенной мебелью, комнату, оглядел ее и увидел в углу большой зеленый плюшевый диван, на котором, как ребенок, спал в своей генеральской форме его бывший редактор, уткнувшись носом в спинку дивана и поджав ноги в пыльных сапогах.
   Лопатин успел уже дойти до середины комнаты, когда тот вскочил, быстро обеими руками потер лицо и уставился на Лопатина шальными, еще не вернувшимися из сна глазами.
   - Здравствуй, - сказал он Лопатину; сказал так же и то же самое, что всегда: - Интересно, сколько я спал?
   - Не знаю. Вряд ли долго. Автоматчик внизу сказал, что ты недавно приехал.
   Редактор взглянул на часы, быстро шагнул навстречу Лопатину, быстро обнял его, ткнувшись губами в щеку, и так же быстро отпустил - все одним махом - и, отступив на шаг и застегивая китель, отрывисто спросил:
   - Ну, что скажешь?
   - Что же мне говорить? Жду, что ты скажешь.
   Редактор, не глядя на Лопатина, прошелся взад и вперед по комнате, еще раз посмотрел на часы, потом на Лопатина и сказал:
   - Садись.
   - Ну, сел, - сказал Лопатин, садясь на диван. - А ты?
   - А я должен ехать в Политуправление фронта. Только приехал сюда звонят, чтоб ехал туда. Утром вернусь, даже ночью. Собирают срочно в связи с тем, что временно переходим к обороне. От тебя секретов нет, да это уже несколько дней как предрешено.
   - Сядь, не мелькай перед глазами - и без тебя голова кругом.
   - Вот именно, - сказал редактор. И сел на самый краешек дивана так, словно собирался сразу же вскочить обратно.
   - Откуда ты только что приехал?
   - С похорон. Ждал тебя вчера, ждал сегодня утром и поехал хоронить. До сегодня оттянул, а дальше было бы непонятно, тем более со стороны начальника Политотдела. По сути, я его живым почти и не видел, - сказал редактор о Гурском, - даже время, помню, тогда засек - тридцать пять минут по часам, а больше - как бы ни хотел - не мог. Нагрянул как снег на голову - отправляй его сразу на Шешупу! А мне через тридцать пять минут с членом Военного совета - в другой корпус, на другое направление. Я ему: "Оставайся до завтра, жди тут, завтра вместе поедем", а он мне: "Вы меня, очевидно, за кого-то другого принимаете, а у меня ваша школа. Сегодня же ночью должен ступить ногой на землю Восточной Пруссии, а завтра днем быть на узле связи и передать корреспонденцию. Этим купил. Мало того! При нем же сам позвонил в дивизию, чтобы не препятствовали. Что разрешаю! Вот и разрешил. Своими руками послал на смерть.
   Его голос дрогнул. Но он помог себе тем, что вскочил и снова заходил по комнате.
   - А все остальные тридцать минут ушли, конечно, на обычные его шуточки: и как продолжатель моего дела осваивает мой опыт - красным карандашом полосы марает, и как он его учит из длинного короткое делать, и как ему про твою невесту объяснил, чтоб поскорее тебя вызвать. Что, у тебя в самом деле невеста?
   - Ну какая у меня в моем возрасте невеста? Просто уговорил женщину приехать ко мне - женюсь на ней.
   - Так и представлял себе. Знал, что она сейчас у тебя, в Москве, но по-другому не мог написать, считал, что после моей телеграммы ты все равно сам вызовешься, даже если б не назвал тебя.
   - Правильно считал.
   - Она ругалась, наверно?
   - Нет, поняла меня.
   - А я вот до сих пор понять не могу. Как так - своими руками взял и послал. Как он меня на это за пять минут уговорил? По правде говоря, ждал не его, а тебя. Думал, как только узнаешь, что я здесь, сразу ко мне приедешь.
   - А мне только в ночь перед отлетом в Москву сказали, что ты здесь.
   - Ты меня знаешь, я не щадил вас, пока был в газете. И когда от нас требовал - понимал, чего требую. Но это я сам требовал. А тут мое дело было не требовать, а разрешить или нет. Разрешил - и угробил. А не разрешил бы, поехал бы сам с ним на другой день - ничего бы не было.
   - Может, не было бы, а может, и было бы. Совершенно так же мог и сам с ним угробиться. Что тут хорошего?
   - А что хорошего жить и знать, что мог сохранить человека, а угробил.
   - Знаешь что, Матвей, - с неожиданной для него самого жесткостью сказал Лопатин. - Не устраивай для себя особого счета. Его на войне ни для кого не было, нет и не будет. Что значит - ты угробил? Он поехал делать свое дело, а ты разрешил - и правильно сделал. Что ты себя за это казнишь? Что же, все кругом: на фронте, кроме тебя, такие бесчувственные, что никто не переживает свой потери? Что б это было, если б каждый из вас стал рвать на себе волосы: этого он угробил, послав вперед, того угробил, не позволив отойти. Скольким людям: при мне отдавали от приказания, да еще в такой форме, что - ого-го! попробуй не выполни! Подумай, что ты говорить? Да еще при сноси новой должности. Что ты сам, что ли, не знаешь, как это каждый день бывает, - не тут, так там?
   Даже не осознавая этого до конца, он заговорит со своим бывшим редактором, как старший с младшим, как знающий больше - со знающим меньше, потому что, несмотря на всю личную храбрость и все рывки Матвея из газеты на фронт, войну он, Лопатин, знал все-таки лучше.
   "Может быть, став начальником Политотдела армии, ты будешь знать войну лучше меня, но пока - нет, - подумал Лопатин. - И я понимаю, а ты еще не понимаешь, что тебе почему-то нельзя вот так, как сейчас, говорить "угробил" и объявлять себя виноватым. При мне еще так-сяк, а при других нельзя, неправильно. А те, кто там: вместо с Гурским погибли, - кто их угробил? Что ж ты думал - они там в полку одного Гурского, что ли, туда, в Восточную Пруссию, переправят, а с ним никого?"
   - Ты нрав, - после короткого молчания сказал Матвей. Судя по его лицу, слова Лопатина не задели, а опечалили его. - К тому, что стал начальником Политотдела, я еще не привык. Привык за вас волноваться - оттуда, из Москвы, привык, если сам на фронт приезжал, чтобы за меня волновались, - не пускают, а я лезу. Но это все не то, с чем имею дело теперь. Внизу раздался гудок "виллиса".
   - На всякий случаи будит меня!
   Он опять взглянул на часы, и так, словно спешил не он, а Лопатин, сказав: "Погоди минуту", - вышел в другую комнату и вернулся с хорошо знакомым Лопатину чемоданом Гурского и черной клеенчатой тетрадкой. Чемодан поставил у дивана, а тетрадку протянул Лопатину.
   - Я прочел. Почерк у него как всегда, но разобрать можно. Для очерка уже почти все есть, но коротковато. Больше пяти страниц на машинке не будет. Поправишь, потом звездочки дашь или отточие и от себя еще странички три все вместе как раз на высокий подвал, на вторую или третью полосу. А можно на три колонки - одно под другим.
   Он еще не отвык быть редактором и мысленно верстал газетную полосу.
   - В чемодане, - он показал на чемодан, - ничего особенного, я посмотрел. Но ты посмотри еще. По-моему, больше ни одной бумажки, кроме тетради. Не знаю почему, полевая сумка у него пустая в чемодане осталась, а эту тетрадь он свернул в трубку и в бриджи сунул вместе с картон и карандашом. Остальное - партийный билет, удостоверение, предписание - все уже взяли в сейф. И орден Отечественной войны второй степени, который с гимнастерки свинтили. По статуту надо родным передать - значит, матери, а как и с кем - не знаю. Может, с тобой, а может, пакетом через редакцию. Я его посмертно представил еще к одной Отечественной - первой степени, но командующий, подписывая, исправил на вторую. Еще поговорим: обо всем этом, когда вернусь. Спи здесь. Ординарец ужин принесет для меня, съешь его и ложись на диване. Или в той комнате, на моей койке, - как хочешь. А мне пора. И завтра с утра, при всем желании, навряд ли с тобой поеду. Сам съездить туда в полк. Расспросишь, как все было. Мне теперь докладывают коротко. А тебе могут и подробней. До завтра. Я поехал.
   - А чего я буду, как дурак, сидеть тут до завтра один? - сказал Лопатин. - Лучше я сегодня, пока тебя нет, съезжу. А утром вернусь, напишу, и ты дашь команду, чтобы быстрей передали. Если, бы завтра вместе - другое дело, а раз ты не сможешь, кого мне ждать? Чего я тут не видел?
   На лице редактора выразилось короткое колебание. Должно быть, хотел сказать что-нибудь принятое в таких случаях: "Только поосторожнее!" или: "Не делай глупостей!" - но пресек себя.
   - В самом деле, зачем время терять, поезжай. Начни с того, что могилу посмотри, пока светло. Она там же рядом, на высотке, где у них командный пункт полка.
   - С этого и начну.
   Лопатин, не заглядывая в тетрадь Гурского, сунул ее в полевую сумку и вышел из комнаты вслед за редактором.
   У входа в дом теперь стоял уже не один, а два "виллиса". Заметив Василия Ивановича, редактор кивнул ему и, быстро пожав руку Лопатину, хотел идти к своему "виллису". Но Лопатин задержал его и все-таки спросил:
   - Матвей, всего два слова. С газетой сильно расстраиваешься?
   - Расстраиваются барышни, - зло ответил редактор, - Умней ничего не нашел спросить?
   - Пока не нашел.
   - Напрасно! - все так же зло сказал редактор. - Был лучшего о тебе мнения. Если чем и расстроен - тем, что еще не понял, каким буду начальником Политотдела. Быть хуже других не привык. А буду ли лучше других - не знаю. Издали считал, что не так трудно. А попробовал на своей шкуре - пока зашиваюсь.
   - Понял. Поговорим в другой раз, - сказал Лопатин.
   - Смотря о чем. Если о том, как зашиваюсь, найду время - объясню. А если о прошлом - к нему возвращаться не будем. Командир полка, к которому едешь, знает тебя по госпиталю, в шахматы с тобой там играл. И Гурского у тебя один раз видел, сказал мне об этом.
   - А что еще до этого меня знал, не сказал?
   - Где и когда?
   - В сорок первом, в Крыму. Он у Пантелеева адъютантом был.
   - У Пантелеева? Это школа хорошая. Не знал про него этого. - Матвей пошел к своему "виллису" и, уже сев, высунулся и крикнул: - За мной не пристраивайтесь, сразу развернись - и до конца улицы, до указателя.
   "Виллис" рванул с места и, подпрыгивая, понесся по мощенной булыжником улице.
   - А мы куда? Туда, на Шешупу, что ли? - спросил Василий Иванович, когда Лопатин сел рядом с ним.
   - Туда, куда ж еще. - Лопатин вспомнил то, что давно бы уже следовало сказать Василию Ивановичу. - Вашу записку жене я передал через завгара, сам не попал к ней. Так что ответа не привез.
   - Чего об этом говорить. - Василии Иванович разворачивал машину на узкой улице, поглядывая назад, чтобы не зацепить за тумбу. - Какие записки, когда - был человек, и нету!
   24
   Разное занимает и душу и внимание, пока подъезжаешь все ближе к передовой.
   Иногда прислушиваешься к звукам боя, особенно если в них что-то вдруг меряется. А если они долго не слышны, думаешь о том, когда же прервется тишина. Хочешь не хочешь, а все равно помылить, что и ты смертен, и как раз в тишине трудней от этого отвязаться.
   А бывает, что ждешь этой новой предстоящей тебе встречи с передовой больше не слухом, а зрением. Глядя по сторонам дороги, прикидываешь, во что обошлось и нам и немцам то расстояние, по которому ты продолжаешь еще беспрепятственно ехать. Считаешь и вблизи и вдали брошенные пушки и горелые танки - и их и наши - и хочешь, чтобы наших было меньше, а их больше.
   Но сегодня было чувство, чем-то непохожее на все, что испытывал обычно. Потому что обычно ехал туда, вперед, к уже знакомым или к еще незнакомым людям, но к живым или считавшимся живыми. А сейчас заведомо ехал к мертвому, не к человеку, а к могиле. Думал при этом и о встрече с Велиховым, но все-таки ехал к могиле.
   Может, оттого так и бросалось в глаза то здесь, то там попадавшиеся братские могилы - то сразу видные вблизи дороги, то угадывавшиеся вдалеке. Да, много могил, и почти все - братские, издавна окрещенные этим словом, так сближавшим всех, кто там, под землей, что куда уж ближе! Ближе некуда.
   Война - не кладбище, а дорога, на которой почти всегда и всем некогда. Но и свои штатные могильщики есть на этой дороге - похоронные команды; и свои похоронные книги - ведомости потерь, которые пишут в каждом полку ПНШ-4 - четвертые помощники начальников штабов; среди других обязанностей лежит на них и эта - писать, когда убили, и где зарыли, и откуда родом, кому и куда посылать похоронку. Могилы общие, но в каждой рядом с другими, чужими, лежит чей-то собственный, и все чужие, лежащие рядом с ним, тоже для кого-то собственные. Это и есть война в той самой последней и долгой своей тяжести, которая потому и страшней всего, что она долгая. Войну еще, может, удастся укоротить и этим спасти на ней еще чьи-то жизни. А эту уже легшую в землю тяжесть памяти уже не укоротишь - ни письмом замполита, ни посмертной наградой, ничем.
   Мысль была простая, вроде бы даже само собой разумеющаяся, но в своей безвыходной простоте она чуть ли не впервые за войну пришла Лопатину в голову.
   Вспомнив о посмертных наградах, он додумал об ордене Отечественной войны, переправленном командующим с первой на вторую степень, о котором хлопотал для Гурского их бывший редактор. А за что он ему - этот орден? За то, что его убили? И, если так, то в этом нет здравого смысла, а если нет здравого смысла, то нет и того высшего смысла, про который иногда говорят, напрасно противопоставляя один другому. А если в таком посмертной награде есть здравый смысл, то, значит, она не за то, что убили, а за то, что сделал перед этим, за то, что, прежде чем писать, хотел не с чужих слов, а сам, своими подошвами пощупать эту первую версту Восточной Пруссии. И если, жалея мертвого, говорить потом про него, зачем полез туда, и считать, что мог обойтись и без этого, - если б это было верно, то мало смысла и в посмертной награде ему, и даже не мало, а вовсе нет смысла - ни здравого, ни высшего, никакого.
   Уже несколько раз за дорогу Лопатин собирался достать из полевой сумки засунутую туда тетрадь с записями Гурского, по всякий раз не мог заставить себя это сделать и только теперь расстегнул сумку.
   - Едем верно, все в порядке, карту смотреть не надо? - спросил он у Василия Ивановича, впервые заметив в тетради Гурского краешек засунутой туда карты.
   - Если хотите - смотрите, а я два конца по ней сделал, мне не надо, сказал Василий Иванович.
   Тетрадь была знакомая, одна из тех двадцати толстых общих черных клеенчатых, в клетку, тетрадей, которые он, словно узнав еще до войны всю ее будущую длину, в нюне сорок первого купил на Арбате в писчебумажном магазине около тогда еще не разбитого бомбой Вахтанговского театра. Пятнадцать этих тетрадей было уже исписано; эту, шестнадцатую, когда он после госпиталя снова стал жить у себя на квартире, увиден у него на столе, забрал Гурский, семнадцатая, не дописанная до конца, лежала у Ники, а три чистые, последние, оставались дома. Так и лежали там на столе, под рукой.
   В эту поездку отправился, не взяв тетради. Хотел зайти взять, и даже собирался объяснить это Нике, но не зашел и не взял. Да, хорошо бы, если б этих трех последних тетрадей хватило до конца войны!
   Подумал так, словно одно было связано с другим, и, усмехнувшись нелепости этой мысли, наконец заставил себя открыть тетрадь. Сначала пробежал глазами первые десять страниц с очень короткими записями - в одну-две строки: судя по названиям мест, это были заметки для памяти, по которым Гурский диктовал стенографисткам свои корреспонденции с Карельского перешейка. Потом ими несколько неизвестно для чего оставленных чистых страниц, и сразу без всяких предварительных заметок начинался плотно и неразборчиво написанный текст того, что Гурский собирался передать но телеграфу, вернувшись с того берега Шешупы.
   Это была одна из тех корреспонденции, весь смысл которых - в собственном присутствии пишущего при всем происходящем. Никаких соблазнительных преувеличений или смещений во времени не было. Наоборот, говорилось, как кругом тихо, даже неожиданно тихо; хотя первые солдаты переправились на тот берег, в Восточную Пруссию, еще сутки назад. И только после этого начинались записи в настоящем времени: "Подходим к берегу, сидим вместе с капитаном на самом краю, тихонько зачерпываем руками довольно холодную для августа воду; сидим и ждем, когда возвратится с того берега, из Пруссии, надувной плотик, на котором старшина повез туда термоса, сидим и слушаем все приближающиеся тихие шлепки весла".
   И так до конца, до записей разговоров с солдатами, сделанных на том берегу, и до самой последней фразы: "Записываю их мысли, откладывая на потом - собственные. Капитан торопит с обратной переправой, если не собираюсь остаться тут еще на сутки. Говорит, что в светлое время переправляться никому не разрешено..."
   Капитан торопит... Никого он уже больше не торопит, этот капитан...
   Лопатин вынул из тетради карту; вдоль тонкого синего изгиба реки шли крупные черные точки и толстые тире государственной границы с Германией; недалеко от изгиба Гурский поставил карандашом крестик, обозначив им местопребывание командного пункта полка. На обороте карты, тоже карандашом, было написано: "Появление перед Берлином неприятельской армии невозможно". Мольтке-младший. 1914 год".
   Наверно, Гурскому по дороге к границе пришла на память эта цитата для будущей корреспонденции.
   Сверять карту с дорогой Лопатин не стал, решив положиться на Василия Ивановича. Сунув тетрадь и карту в полевую сумку, он несколько минут ехал закрыв глаза, чтоб отдохнули от чтения на ходу.
   А когда снова открыл глаза и надел очки, увидел по сторонам дороги не то, что до этого выбирал глаз, а обыкновенную здешнюю природу: поля и пригорки; кое-где обнажившийся на склонах песок делал эти пригорки похожими на дюны; вдали виднелись перелески и небольшие хутора в несколько построек. На полях лежали вывернутые из песчаной почвы некрупные валуны.
   Потом впереди, на фоне росшего на гребне одного из пригорков сосняка, увидел большой каменный дом с длинным кирпичным коровником и таким же длинным рубленым сараем.
   - Вот и доехали, - сказал Василий Иванович, сворачивал к дому. Но Лопатин остановил его, заметив в стороне, справа, чуть выше по склону, три молодые сосны, под ними белую пирамидку могилы, а над ней что-то непонятно, ослепительно блестевшее в лучах заходившего солнца.
   - Она? - спросил Лопатин.
   - Она.
   Пирамидка была сложена из старого кирпича - наверное, разобрали для этого какую-нибудь разбитую снарядами стену, - но этот ломаный, поковырянный кирпич снизу и доверху был густо и чисто побелен. В пирамидку был вмазан штык острием вверх, а к нему обнаженным от изоляции медным проводом прикреплена вырезанная из разогнутой снарядной гильзы звезда. Она-то и отсвечивала сейчас на солнце так сильно, что остановила их еще издали.
   На пирамидке, под добытой где-то пластинкой плексигласа, на хорошо отшкуренном куске фанеры, густыми лиловыми чернилами по-писарски четко была выведена надпись: "Вечная память погибшим в боях за Родину". И под ней фамилии. Рядом с первой - гвардии капитана Салимова Ю. С. - маленькая, плохо видная под мутным, поцарапанным плексигласом, фотография капитана в фуражке, с гвардейским злаком и тремя орденами на гимнастерке. Остальные фамилии без фотографий: капитан Гурский Б. А., военный корреспондент "Красной звезды"; гвардии старший сержант Лаврик С. С.; гвардии рядовой Самохин С. А.
   Вот и все. Одна на четверых война, одна надпись, одна могила.
   "Значит, вот сюда она и приедет, если новый редактор сдержит свое обещание", - подумал Лопатин о матери Гурского и услышал у себя за спиной голос Василия Ивановича:
   - Товарищ майор!
   Это значило, что к ним подошел кто-то еще. Товарищем майором Василий Иванович называл его только при посторонних.
   Лопатин повернулся и увидел Беликова, стоявшего с непокрытою головой, держа фуражку в руке.
   Велихов неуверенно потянулся и обнял его, сказав что-то про свое сочувствие - Лопатин толком на расслышал - что, потому что вдруг сжало горло от всего, вместе взятого: от смерти Гурского, от молодости Велихова, от резанувшего по сердцу воспоминания о сорок первом годе и от этого внезапного объятия, про которые Гурский зло шутил, что, когда мужские губы касаются его небритых щек, ему кажется, что он уже отдал жизнь за родину и лежит в гробу.
   Все так. И отдал, и лежит, а ты стоишь и молчишь, и не можешь проглотить комка в горло.
   - Я здесь только второй раз в жизни увидел его. - Но глядя на Велихова, услышал Лопатин его голос. - Но мне ваша Нина говорила о нем, что вы его очень любите, и вообще высоко о нем отзывалась, как о самом лучшем вашем друге.
   "Нина... высоко отзывалась..." - все это было так странно и далеко от случившегося здесь, что Лопатин в первую секунду не понял. Ошалело подумал какая Нина? Словно речь шла не о его собственной дочери.
   - Да, да, все так, - сказал он. И еще несколько раз повторил: - Все так, все так, - никак не мог отцепиться от этих слои и найти какие-то другие.
   - Вы одни приехали? - спросил Велихов. - Начальник Политотдела не приедет? Он хотел с вами вместе.
   - Не приедет, - сказал Лопатин.
   - Не переживайте, Василий Николаевич. Я уже сам тут переживал - и за него, и за капитана Салимова и за Лаврика. Солдата не знал, он новый был, а с ними два года в одном полку. Особенно за Юсуфа Салимова. Когда в сорок втором, зимой, с политработы на строевую переходили, вместе курсы кончали. Так что вы не переживайте, - повторил Велихов.
   И за его неумелыми словами утешения, стремлением: облегчить твое горе, напомнив о собственном, стояло что-то глубоко справедливое.
   - Я не переживаю, - сказал Лопатин. - Просто стою, как дурак, и не могу привыкнуть, хотя пора бы.
   - А я дежурному велел за дорогой следить, - сказал Велихов. - Он доложил, и я сразу выскочил и - сюда. Сначала думал, вы не один, а потом вижу - один. Как, постоим еще или поедем? Наверное, вам поужинать надо.
   - Наверное, надо. Только не поедем, а пойдем. Вторые сутки все еду и еду.
   - Поезжайте, водитель, - другим, не тем, каким он разговаривал с Лопатиным, а привычным командным тоном обратился Велихов к Василию Ивановичу. - Покушайте и отдыхайте, солдаты вам укажут. - И когда тот отъехал, снова повернулся к Лопатину: - Долго вы тут стояли. Стою за вашей спиной, жду, а вы все молчите и смотрите.
   - Неужели долго?
   Лопатину, наоборот, казалось, что нее было очень коротко: подошел, посмотрел на фамилии и сразу услышал оклик Василия Ивановича "товарищ майор!". "А оказывается, этот мальчик стоял за спиной и ждал", - подумал он о Велихове. Так и подумал: мальчик.
   С тех пор как война окончательно переломилась и пошла на запад и где-то уже мерещился конец ее, ему все тревожней бросалась в глаза молодость продолжавших жить и воевать людей. Она казалась опасной и хотелось защитить ее от смерти - неизвестно чем и как, но все равно хотелось. Это чувство он испытывал и сейчас, глядя на Велихова.
   - Вот что, Михаил... - Лопатин сделал паузу - ждал, чтобы Велихов подсказал отчество.
   - Но надо, Василий Николаевич. Михаил - и все.
   - Хорошо. Так вот, сейчас мы, конечно, пойдем к вам в штаб полка и поужинаем, и вы расскажете мне, как все произошло; но сейчас, пока мы стоим с вами здесь вдвоем, прошу меня понять и заранее обещать сделать то, о чем я попрошу.
   - Конечно, Василий Николаевич, сделаю для вас все, что смогу, - сказал Велихов, и на лицо его не выразилось ни малейшей тревоги.
   - Мне нужно будет дописать для нашей газеты то, что он начал, но не закончил.
   Велихов с готовностью кивнул. В связи с предстоящим приездом Лопатина он уже слышал об этом: от начальника Политотдела.
   - А для этого - составить обо всем свое собственное представление, продолжил Лопатин. - А для этого - расспросить и как выходили к государственной границе, и как переправлялись через нее. Поговорить не только с вами, но и с вашими подчиненными.
   Велихов снова с готовностью кивнул.