Страница:
- Как ты себя чувствуешь? Я вижу, ты уже куришь.
- Уже курю. Воздерживался, но, обнаружив тебя, от волнения закурил. Он поискал на столе глазами пепельницу, которой не было, и, не найдя, примял и погасил в пальцах докуренную до мундштука папиросу.
Она посмотрела на него с недоумением, колеблясь, что означают его слова - иронию или неожиданную для нее откровенность. И села у стола в его кресло:
- Теперь давай поговорим!
Ему пришлось сесть напротив нее на край тахты, и его сердила непривычность для себя этого места в этой комнате.
- О чем поговорим? - спросил он, ожидая, что она сейчас заговорит о том, для чего явилась, - об обмене.
Но она заговорила совсем о другом:
- Я ужасно рада, что открылся этот второй фронт. Теперь, наверное, все гораздо быстрей кончится, и тебе после такого тяжелого ранения уже не придется никуда ездить.
Спорить еще и с ней - скоро или не скоро теперь все кончится - ему не хотелось, и он сказал только о себе, что почти здоров и ездить на строит ему еще придется.
- Пятнадцатого сентября тебе будет сорок восемь, - ерзала она. - А мне говорили, и я это сама знаю по нашему театру, когда у нас брали людей, что предельный возраст для фронта - сорок шесть.
- Предельный возраст призыва устанавливается для рядового состава, сказал Лопатин, - и притом когда людей берут в армию, а не тогда, когда они уже служат в ней. А кроме того, я хотя и липовый, с точки зрения кадровых военных, но все-таки майор, и на меня твои соображения о возрасте не распространяются. Но возраст есть возраст, ты права, и свои сорок восемь я, разумеется, чувствую.
- Хотя выглядишь ты неплохо, я рада. - Она постучала по столу, чтобы не сглазить.
- Ничего удивительного. Отъелся и отоспался, кроме того, ежедневно моюсь и бреюсь, сегодня тоже.
- А как спишь?
- Как всегда, хорошо.
- А у меня последнее время бессонница.
- Почему?
- Слишком многое пришлось бы объяснять, а ты не любишь, когда я рассказываю о себе.
Она ожидала, что он все-таки спросит, но он не спросил. Смотрел на нее и думал, что, может, и не врет про бессонницу. Похудевшая и все это красивая, но, несмотря на все свои прежние замашки, там, внутри, неуверенная. С чего бы это?
- Ты сказала - давай поговорим. Наверное, это действительно надо, причем нам обоим.
Она вскинула на него свои прекрасные круглые глаза и, как ему показалось, внутренне вздрогнула, может быть, в ожидании чего-то, чего он вовсе не собирался говорить.
- Начнем с твоего письма, - сказал он.
- Но хотелось бы начинать с этого, - сказала она.
- Почему?
- Люди эти не приехали, обещали и не приехали, обманули меня...
- Почему же - обманули? Наверно, не спросись артистов, задержали на фронте всю их бригаду. Как-никак все же война.
- А меня все равно обманули, и война тут не при чем, - полукапризно, полусердито сказала она. - Они мне испортили все настроение. Если хочешь знать, я еще в дороге загадала, что, если они не обманут и явятся, мы с тобой и с ними все сразу сделаем, чтоб уже ни о чем не думать. А если их не окажется, то и черт с ними - пусть все будет, как было.
- То есть?
- Пусть до конца войны все будет, как было.
- Зачем же ты морочила мне голову своим письмом? Мы тут с Ниной ломали головы, спорили, как быть, а теперь выясняется, что можно ждать до конца войны!
- А о чем вы с ней спорили? - пропустив остальное мимо ушей, спросила она.
- Спорили - соглашаться или не соглашаться менять с этими людьми не только твою, но и ее комнату. Оставлять или не оставлять уже взрослую, семнадцатилетнюю девку без своего угла? Поскольку ты сама об этом не подумала.
- Я ведь написала, что всегда, в любую минуту готова поселить ее у себя...
- На сколько - на неделю, на месяц? Извини меня, но это несерьезно.
- А что она сказала?
- Сказала: пусть все будет так, как хочет мама. Хочет менять две комнаты - пусть меняет!
- Она добрая девочка, - растроганно сказала Ксения. - Добрая, но девочка, все-таки девочка... А что ты решил?
- Решил сопротивляться и твоему напору, и ее доброте, но, если ты действительно откладываешь все это до конца войны, будем считать, что я ничего не решал.
- А у тебя тогда там, в Ташкенте, что-нибудь было? - вдруг спросила Ксения.
- Оставим этот разговор, - сказал Лопатин. - У кого из нас с кем, когда и что было... Вряд ли нам обоим задним числом так уж интересно знать это друг о друге.
- Мне сначала показалось, что было, - сказала Ксения. - Но потом, уже без тебя, я поняла по моей бывшей подружке, что, наверное, ничего не было.
- А почему бывшей? Вы что с ней, поссорились?
- Нет, просто от нас отселялась Зинаида Антоновна, живет теперь в другом месте. А она ведь ходила не столько к нему, сколько к ней. Ходит теперь к ней туда. Между прочим, вскоре после твоего отъезда она чуть было не вышла замуж.
- Кто? Зинаида Антоновна? - через силу пошутил Лопатин.
Ксения рассмеялась:
- Если бы в ее правилах было бросать мужей, то она бросила бы мужа только ради тебя, так ты ей понравился своей как она после твоего отъезда выразилась, необыкновенной обыкновенностью. Я, грешным делом, так и не поняла, что это значит, но она ведь гений, и мы обязаны знать наизусть все ее изречения, даже непонятные.
- Может, и не гений, - сказал Лопатин, - но женщина, в присутствии которой хочется стать умней, чем ты есть. Желание, возникающее не так уж часто.
- При желании, наверно, сможешь увидеть ее здесь, - сказала Ксения, она еще до моего отъезда улетела в Москву, чтобы отсюда съездить на фронт к мужу. Получила не то вызов, не то разрешение и не захотела ждать до конца августа, до сентября, когда мы все вернемся.
"Вернемся", очевидно, сказано про тех, кто уезжал в эвакуацию из Москвы в Ташкент. Ника для их театра - ташкентская, временная, и в понятие "вернемся" не входит. "И хорошо, что не входите, - попытался солгать себе Лопатин.
"Значит, все они к концу августа, к сентябрю возвращаются сюда, - с трудом отбросив мысль о Нике, подумал он. - И Зинаида Антоновна, и все другие их артисты, и Ксения, и ее Евгений Алексеевич. Как же понять тогда ее готовность отложить до конца войны - еще недавно казавшиеся ей неотложными квартирные дела? Как совместить одно с другим?" В этом бы то что-то опасное, как в том знакомом шуме воды, который он услышал, войдя в квартиру. Он смотрел на Ксению и ждал, потому что все, что она говорила до этого - и про Нику, и про Зинаиду Антоновну, - была только заполненная болтовней пауза перед чем-то важным для нее.
- Вот так и будем сидеть и молчать? - после того как они молча просидели друг против друга целую минуту, спросила Ксения, снова подняв на него свои круглые глаза. - Что у вас с Ниной за проклятая порода - что у тебя, что у нее! Никогда ничего не можете спросить сами, никогда не хотите знать, что со мной на самом деле: что написала, то и написала, что сказала, то и сказала - и все, и больше вам ничего не нужно! А подумать, что со мной может случиться что-то такое, о чем мне трудно заговорить самой, о чем меня надо спросить, - нет, на это вас никогда не хватало! Ну хорошо, я тебе скажу сам, у меня последнее время все плохо, а в самое последнее время - совсем плохо. Он меня совершенно не понимает.
С этого начались жалобы на нового мужа. Лопатин хотел остановить ее, но не остановил: понял - нужно или сейчас же встать и уйти, или сидеть и слушать ее, пока не выговорится. Уйти было проще, но неизвестно, что тогда делать потом. Остаться и слушать было трудней, но, наверно, правильней.
Оказывается, Евгений Алексеевич не понимал ее уже давно, чуть ли не с самого начала. Во всяком случае, когда Лопатин полтора года назад был в Ташкенте, Евгений Алексеевич уже не понимал ее.
- Но не могла же я объяснять тебе всего этого тогда, - сказала Ксения. - Наоборот, старалась сделать вид, что у меня все хорошо, чтобы ты был совершенно спокоен за меня.
Он еле удержал себя от иронического спасибо.
А потом, через полгода после приезда Лопатина, Евгений Алексеевич, оказывается, снял ее с должности завлита в театре.
- То есть как - снял? - не сразу понял Лопатин.
- Очень просто, у нас была неудача с одной, по-моему очень хорошей, пьесой; а потом они не взяли еще одну пьесу, которую я предложила, тоже хорошую. А потом я сама немножко переделала пьесу автора, которого не было в Ташкенте, и, по-моему, очень хорошо, а он приехал - и взбеленился. И человек, который называет себя моим мужем, не нашел ничего лучшего, как заявить мне, что ему придется взять на мое место кого-то другого. И взял вместо меня одну женщину - нет, ничего такого, просто старуха, которая, по его мнению, все понимает и умеет, - а меня перевел во вспомогательную труппу. И я теперь, как дура, вывожу на сцену, чтоб сказать несколько слов за весь вечер. А он, не краснея, говорит, что, слава богу, у меня благодарная для сцены внешность, а то он не мог бы сделать для меня и этого!
- Ты ничего не писала об этом.
- Не хотела! Думаешь, приятно - писать о таких вещах? Я хотела пойти завлитом в местный театр, и он при своих связях мог бы устроить это, но заявил мне, что их завлитша, хотя и оставляет желать лучшего, бедствует с двумя детьми на руках и у него не повернется язык говорить обо мне. Ровным счетом ничего не пожелал для меня сделать! Хотя я всегда и все для него делала, а жизнь с ним совсем не такая радость, как может показаться. У него диабет, и не просто, а тяжелый, он сам колет себе инсулин, боится приступов, и я постоянно переживаю из-за него.
- И давно это у него?
- Давным-давно. Еще до войны. Я полюбила его, несмотря ни на что, но он об этом не хочет помнить.
"Значит, вот почему он при своем бравом виде и приписном возрасте оказался не на войне. И при встрече там, в Ташкенте, не стал сообщать мне о своей болезни - другой на его месте поспешил бы доложиться, - а этот нет! - с чувством запоздалой симпатии к человеку, так или иначе, но отобравшему у него жену, подумал Лопатин. - Странно, что промолчала Ксения. Казалось, чего бы лучше тогда в Ташкенте объяснить своему первому мужу обстоятельства, оправдывающие ее второго мужа.
- Удивительно, что ты мне сообщаешь об этом только сейчас, - сказал он вслух.
- Ничего удивительного. Я когда узнала, что ты приедешь в Ташкент, заранее решила, что непременно скажу тебе об этом, чтоб ты знал про него, что он не какой-нибудь тыловой ловкач. Но он мне запретил. А с ним не очень-то поговоришь! Вот ты сидишь сейчас, и я говорю тебе вещи, которые ты, может быть, не разделяешь, но ты сидишь и слушаешь, потому что ты человек другого воспитания. А он, если ему что-нибудь не нравится, и договорить не даст!
"Да, не давать тебе говорить - самое жестокое, что можно с тобой сделать, - подумал Лопатин о Ксении. - Я додумался до этого только в середине нашей совместной жизни, а он начал сразу закручивать гайки. И рядом с этим кремнем я со своими былыми вопиющими недостатками начинаю теперь казаться ей чем-то вроде облака в штанах - к сожалению, сорокавосьмилетнего". Ему надоело сидеть, и он заходил по комнате. В былые времена она остановила бы его, но сейчас не остановила: ей не терпелось выговориться до конца.
Он ходил взад-вперед, а она продолжала говорить и, когда он поворачивался, почти всякий раз ловила глазами его глаза. Последняя, самая крупная провинность Евгения Алексеевича, оказывается, состояла в том, что две недели назад, прилетев на несколько дней в Москву по делам театра, он не пошел в госпиталь к Лопатину.
- Ничего не взял на себя. Все самое трудное, как всегда, свалил на меня, - сказала Ксения.
А свалил на нее он, оказывается, объяснение с Лопатиным насчет обмена. Несмотря на все ее просьбы поговорить с Лопатиным, как мужчине с мужчиной, категорически отказался, сказал, что у него есть хорошая комната и, если она хочет с ним жить, они будут жить в этой комнате до конца войны. А если она не хочет жить с ним в этой комнате, то у нее есть своя комната в квартире Лопатина и она может туда возвратиться - это ее дело! А он не пойдет к ее бывшему мужу, лежащему после тяжелого ранения в госпитале, с разговором об обмене комнат. "Скажи пожалуйста, везет же ей на хороших людей!" - подумал Лопатин, усмехнувшись тому, как без колебаний, самодовольно отнес себя к числу хороших людей, на которых ей везет.
- Сказал мне, что ему, видите ли, стыдно и чтоб я зарубила себе это на косу. Так и выразился. И что не советует мне этого делать, потому что ему будет стыдно за меня! Он, оказывается, знает, что стыдно и что не стыдно, а я не знаю, - раздраженно говорила Ксения. - Мне плохо с ним, Вася, плохо. И самое плохое, что мне некому об этом сказать, кроме тебя.
В наступившей тишине она сообразила, что сказала что-то не то, и мгновенно заплакала. И ему пришлось доставать из кармана бриджей платок, потому что она не только плакала, но при этом растерянно оглядывалась, где бы взять что-нибудь, чем вытереть слезы.
- На, возьми, - сказал он, протягивая платок, - чистый. Нина погладила и сунула в карман, но я не пользовался.
Его слова о Нине, которая погладила ему платок, вызвали новый приступ слез. Приложив платок к лицу, она, плача и улыбаясь сквозь слезы, смотрела на него умиленно и радостно, как на что-то навсегда утраченное и вновь обретенное.
Лопатин помнил это ее выражение лица, которому она знали цену и которое появлялось у нее не часто, а только в самые драматические моменты их былых объяснений. Если б не помнил, его бы, наверное, проняло.
Еще раз пройдясь по комнате, он остановился и стоял не оборачиваясь. Стоял и думал: где же все-таки у человека эта пропасть между притворством перед другими и притворством перед самим собой? И всегда ли даже самый неискренний человек замечает этот свой прыжок через пропасть?
- Вася, - позвала она.
- Да? - Он повернулся к ней.
- Я подумала сейчас, что мы с тобой оба, наверное, не поняли друг в друге чего-то самого главною...
"Ну, вот и приехали туда, куда, оказывается, ехали с самого начала", подумал он, встретив ее ожидающий взгляд.
- Пойди в ванную, умойся, успокойся и приходи обратно, а то мне тебя жаль.
- Правда жаль? - сквозь слезы спросила она. - Правда жаль?
- Конечно.
И она, почувствовав по его голосу, что это действительно правда, все еще продолжая плакать, поднялась и несколько секунд стояла, кажется не решив, что делать, - обнять его, боясь что он отодвинется, или послушаться, выйти и вернуться красивой и спокойной, взявшей себя в руки, такой, какой он когда-то любил ее после ее слез и раскаяний. Поколебавшись, она пошла к дверям, бросив на стол мокрый платок, но через два шага вернулась, чтобы взять его с собой. Наверно, ей показалось некрасивым оставлять здесь этот зареванный платок - неизвестно было, что потом с ним делать.
Лопатин ходил и думал над неожиданностью всего этого. Не так уж она корыстна, чтобы хотеть вернуть его себе только потому, что его имя за три года войны стало намного известней, чем раньше, и дальнейшая жизнь с ним может оказаться благополучней, чем жизнь с этим ее директором театра. И не настолько расчетлива, чтобы где-то еще по дороге обдумать все это до конца. Наверное, все гораздо проще: этих людей там, в той квартире, в самом деле не оказалось на месте, и ее что-то толкнуло поехать оттуда сюда, и уже здесь она вдруг подумала: "Господи! А что, если не возиться со всеми этими обменами, со всем этим неопределенным будущим, а что, если вдруг можно просто приехать в Москву и жить в этой квартире, как жили в ней до войны, жить, как многие другие люди, которые жили вместе до войны, а потом не жили вместе, а сейчас опять живут вместе; и никого ни о чем не просить, и ничего не добиваться; жить, как выйдет, снова с этим сорокавосьмилетним человеком"). Наверное, все это и нахлынуло сейчас на нее, никогда не допускавшую мысли, что ее может не хотеть какой-то мужчина. Она вернулась умытая, красивая и спокойная и села в его кресло, как школьница, положив руки на колени и всем своим видом показывая, что приготовилась слушать его.
А что ему было сказать, когда он думал совсем не о том, будут или не будут они снова жить вместе, потому что знал - не будут, - а думал совсем о другом: где ее вещи - оставила ли она их с дороги там или привезла сюда? В коридоре их не было видно, но чемоданы могли стоять и у нее в комнате. Он смотрел на нее, все ясней понимая, что ничего не должен ей говорить. Отвечать "нет" на исповедь женщины, у которой вырвались слова, которыми она, в сущности, предлагала тебе взять ее обратно, - значит совершать ненужную жестокость, а ненужная жестокость - одна из самых подлых вещей на свете. Лучше просто не понять этой исповеди. Настолько не понять, чтобы ей самой потом было легче уверить себя, что она вовсе не это имела в виду. И вместо того "да", которого она ожидала, и того "нет", которого ему не хотелось произносить вслух, он спросил у нее, на сколько дней она приехала в Москву и где собирается жить, - там, у Евгения Алексеевича, или здесь, в своей комнате?
- Это зависит от тебя, - сказала она, еще не поверив, что продолжения того, начатого ею в слезах, разговора уже не будет.
- Почему от меня? Делай как тебе удобнее.
- А мне теперь нечего больше делать здесь, в Москве. Раз он... - "он", сказанное ею об Евгении Алексеевиче, прозвучало враждебно, - не хочет ничего делать до конца войны, а ты, кажется, сам не знаешь, чего ты хочешь, я одна взваливать все это на свой плечи не буду. Отмечу командировку - потому что хотя я теперь актриса вспомогательного состава, но новую пьесу я им из Москвы привезти должна, никто другой, кроме меня, этого, как выяснилось, не может, - достану билет и уеду.
- А где твои вещи, там или здесь?
- Здесь. А что? - с вызовом спросила она.
- Подумал, если ты оставила их там, а решила жить здесь, надо помочь тебе привезти их.
- Нет, они здесь, - сказала Ксения. - Я решила остановиться здесь. - И снова повторила: - А что?
- Хотел знать, чтоб не мешать тебе.
- Ты мне не мешаешь, это я тебе мешаю.
Мешаешь ты ей или мешает тебе она, - все это были слова, а нагая истина, стоявшая за этими словами, заключалась в том, что они - бывшие муж и жена, еще не так давно несколько лет подряд спавшие в этой квартире, иногда в одной комнате, иногда в разных, - должны были после перерыва в три года снова остаться в этой квартире на ночь и потом еще на несколько дней и ночей, пока она не уедет, жить здесь, встречаться и слышать за стеной друг друга. Он отчетливо, со знанием дела, на которое обрекала его намять о прошлом, представил себе остаток нынешнего вечера здесь, в этой квартире, как все это может начаться, чем продолжаться и чем кончиться. А вслед за этим представил себе завтрашнее утро, именно утро, и вообще все, что за этим бессмысленно потянется, и от одного того, что, оказывается, все еще мог представить себе все это, обругал себя дураком. Мужчине под пятьдесят лет оказаться в роли соблазняемой невинности - чего уж дурее этого.
- Сделаем с тобой так, - сказал он вслух. - Пока ты здесь, я поживу в другом месте, у меня есть где жить.
- Но у меня тоже есть где жить, я могу уехать туда, если тебе так уж страшно в одной квартире со мной. Если хочешь, - Ксения улыбнулась, - могу дать подписку, что не буду соблазнять тебя.
- Спасибо, но боюсь поручиться за себя, - не удержавшись, усмехнулся он и, заметив промелькнувшее в ее глазах знакомое выражение, поспешил серьезно добавить: - Лучше на старости лет не устраивать в этой квартире квадратуры круга. Допускаю что твой Евгений Алексеевич не прав, заставляя тебя откладывать квартирные дела до конца войны. Когда приедете вместе с ним осенью, соберемся и обсудим, как проще и лучше сделать.
Так почти незаметно он вернул ее обратно к нынешнему, чуть было не оставленному в мыслях мужу.
Она сидела, прибитая неожиданным и лишенным всякого драматизма оборотом дела. Сидела и ждала, не добавит ли он что-то еще.
- А теперь я пойду, - добавил он единственное, что ему оставалось, и, выйдя в переднюю, надел шинель и фуражку. Она вышла вслед за ним и стояла, прислонившись к стене и скрестив на груди руки.
- Тебе правда есть куда сейчас идти?
- Да, есть. - Он подумал, что сегодня придется свалиться на голову Гурскому, а там будет видно.
- Ты идешь ночевать к женщине? - спросила Ксения понимающе-печальным голосом.
- Допустим, что так.
- Я уже думала об этом, - все так же печально-понимающе сказала Ксения.
- Да, извини, пожалуйста. - Он зашел в кабинет, взял со стола лежавшую там тетрадь дневника, в которой после долгого перерыва собирался, вернувшись с вокзала, сделать первую запись, и, подумав о Гурском, нашарил в ящике запихнутые туда, про запас, пол-литра водки. Сунув и то и другое в карманы шинели, покосился на папиросы, но не взял их - решил выдержать характер. Когда он снова вышел в переднюю, Ксения стояла в прежней позе, прислонясь к стене, скрестив руки на груди.
- Ну что ж, до свиданья.
- До свиданья, - глядя в потолок, чуть слышно сказала она.
Когда он захлопывал дверь снаружи, ему показалось, что она там за дверью заплакала.
11
В прихожей огромной барской, а теперь уже четверть века коммунальной квартиры, где жил Гурский, Лопатина встретила Берта Борисовна.
- Его еще нет! Он уже два раза звонил, что идет, - и все не идет. Идите, идите, я дам вам чаю. - Говоря все это, она шла впереди Лопатина подрагивающей, но все еще быстрой походкой до хорошо знакомому ему, широкому, похожему на крытый рывок, коридору, с обеих сторон заставленному столами, столиками, шкафчиками, этажерками, велосипедами, лыжами, сундуками, ножными швейными машинками, - всем, что не помещалось в комнатах.
- Как вы проводили свою Ниночку? Как она, бедная девочка, поехала? Хорошие ли с ней люди? Вагон, наверное, грязный, да? Хорошо, что это лето, а не зима, верно? - не давая Лопатину возможности ответить, спрашивала Берта Борисовна, посадив его за стол и заваривая чай. - Я бы сто раз умерла, если бы у меня была дочь, а не сын. Почему вы так спокойно сидите? Я бы все время, пока она едет туда, каждую минуту вскакивала. - Она первая рассмеялась над собственными словами и была довольна, что Лопатин тоже рассмеялся. - А зачем я спрашиваю, хорошие ли люди поехали с вашей Ниночкой? И почему с ней должны ехать плохие люди? Я когда ехала сюда из эвакуации, со мною ехали все такие хорошие люди, особенно одна женщина, что я скучала по ней в Москве, пока она не пришла. А теперь она ходит к нам так часто, что Боря уже сердится!
- Молодая?
- По-моему, молодая, но он говорит, что нет. Мужчины почему-то всегда хотят, чтоб женщины были гораздо моложе, чем они сами. Вы не замечали этого?
- Замечал, - улыбнулся Лопатин, - но у меня это уже два раза плохо кончилось.
- А вы попробуйте в третий. Или вы уже не хотите? - говоря все это, она налила чай Лопатину и наконец присела сама.
- А себе? - Лопатин кивнул на ее пустую чашку.
- Я буду ждать Борю. Меня немножко беспокоит, что он позвонил и сказал приготовить ему три пары чистых носков и огладить носовые платки, трусы и майку. Как будто все это лежит нестираное и неглаженое! Когда мы жили в эвакуации Барнауле с Бориным папой, мы тоже беспокоились. Но вы знаете, это легче, когда вы беспокоитесь сразу двое и все время говорите друг другу пожалуйста, не беспокойся! Глупо так думать, но мне почему-то казалось, что вот я приехала сюда, и он уже больше никуда не поедет.
- Ничего не поделаешь, вам придется привыкнуть к его отъездам, - сказал Лопатин. - Его не любит отпускать редактор, потому что он нужен здесь, но думаю, что он еще несколько раз до конца войны поставит на своем и съездит на фронт. Не знаю, что бы я ответил, окажись на вашем месте моя покойная мать, но, наверно, в таких случаях лучше говорить правду.
- Если бы Боря узнал, что я заговорила об этом с вами, он бы очень рассердился на меня! Но я вас не боюсь, а его боюсь.
- Я тоже, - улыбнулся Лопатин.
Она рассмеялась и потрогала чайник - не остыла ли заварка. Что бы она ни делала и что бы ни говорила, ею все равно владела мысль о сыне: через сколько минут он придет и что ей скажет про эти три пары носков, белье и платки, которые так срочно понадобились, что он позвонил про них по телефону.
- Остывший чай он не любит, - сказала она. - Очень горячий тоже не любит...
- А вы и рады, что он капризничает?
- Что он немножко капризный, вы правы. Но он очень заботливый.
- Это я знаю по себе, - сказал Лопатин и увидел Гурского, стоявшего в дверях за спиной матери. Он был в военной форме, которую держал не дома, а в редакции и надевал, только когда ездил на фронт. Но на этот раз неожиданно для Лопатина, привыкшего видеть его в гимнастерке без знаков различия, на плечах у него были полевые погоны с капитанскими звездочками.
- П-по-моему, вы меня хвалили. Можете п-продолжать.
- Хватит и того, что успел услышать, - сказал Лопатин. - Поздравляю с капитанским званием. Все-таки не выкрутился, забрил тебя редактор, дал четыре звездочки!
- Лучше бы он вст-тавил мне другие глаза, вместо моих минус п-пять! В последний раз в Рум-мынии, увидев меня без знаков различия, один наш бдительный подп-полковник хотел захватить меня в п-плен. И ред-дактор, рассвирепев, обещал превратить меня в кап-питана. Результат п-перед вами.
- Чай будешь пить? - спросила мать у Гурского.
- Поскольку все остальное мы п-прикончили за обедом, прядется пить чай. Став кап-питаном, я п-попытался под это дело выставить редактора на сто грамм коньяку, который, по моим сведениям, у него имеется, но он объяснил мне, что его коньяк д-достоит до моего возвращения.
- Уже курю. Воздерживался, но, обнаружив тебя, от волнения закурил. Он поискал на столе глазами пепельницу, которой не было, и, не найдя, примял и погасил в пальцах докуренную до мундштука папиросу.
Она посмотрела на него с недоумением, колеблясь, что означают его слова - иронию или неожиданную для нее откровенность. И села у стола в его кресло:
- Теперь давай поговорим!
Ему пришлось сесть напротив нее на край тахты, и его сердила непривычность для себя этого места в этой комнате.
- О чем поговорим? - спросил он, ожидая, что она сейчас заговорит о том, для чего явилась, - об обмене.
Но она заговорила совсем о другом:
- Я ужасно рада, что открылся этот второй фронт. Теперь, наверное, все гораздо быстрей кончится, и тебе после такого тяжелого ранения уже не придется никуда ездить.
Спорить еще и с ней - скоро или не скоро теперь все кончится - ему не хотелось, и он сказал только о себе, что почти здоров и ездить на строит ему еще придется.
- Пятнадцатого сентября тебе будет сорок восемь, - ерзала она. - А мне говорили, и я это сама знаю по нашему театру, когда у нас брали людей, что предельный возраст для фронта - сорок шесть.
- Предельный возраст призыва устанавливается для рядового состава, сказал Лопатин, - и притом когда людей берут в армию, а не тогда, когда они уже служат в ней. А кроме того, я хотя и липовый, с точки зрения кадровых военных, но все-таки майор, и на меня твои соображения о возрасте не распространяются. Но возраст есть возраст, ты права, и свои сорок восемь я, разумеется, чувствую.
- Хотя выглядишь ты неплохо, я рада. - Она постучала по столу, чтобы не сглазить.
- Ничего удивительного. Отъелся и отоспался, кроме того, ежедневно моюсь и бреюсь, сегодня тоже.
- А как спишь?
- Как всегда, хорошо.
- А у меня последнее время бессонница.
- Почему?
- Слишком многое пришлось бы объяснять, а ты не любишь, когда я рассказываю о себе.
Она ожидала, что он все-таки спросит, но он не спросил. Смотрел на нее и думал, что, может, и не врет про бессонницу. Похудевшая и все это красивая, но, несмотря на все свои прежние замашки, там, внутри, неуверенная. С чего бы это?
- Ты сказала - давай поговорим. Наверное, это действительно надо, причем нам обоим.
Она вскинула на него свои прекрасные круглые глаза и, как ему показалось, внутренне вздрогнула, может быть, в ожидании чего-то, чего он вовсе не собирался говорить.
- Начнем с твоего письма, - сказал он.
- Но хотелось бы начинать с этого, - сказала она.
- Почему?
- Люди эти не приехали, обещали и не приехали, обманули меня...
- Почему же - обманули? Наверно, не спросись артистов, задержали на фронте всю их бригаду. Как-никак все же война.
- А меня все равно обманули, и война тут не при чем, - полукапризно, полусердито сказала она. - Они мне испортили все настроение. Если хочешь знать, я еще в дороге загадала, что, если они не обманут и явятся, мы с тобой и с ними все сразу сделаем, чтоб уже ни о чем не думать. А если их не окажется, то и черт с ними - пусть все будет, как было.
- То есть?
- Пусть до конца войны все будет, как было.
- Зачем же ты морочила мне голову своим письмом? Мы тут с Ниной ломали головы, спорили, как быть, а теперь выясняется, что можно ждать до конца войны!
- А о чем вы с ней спорили? - пропустив остальное мимо ушей, спросила она.
- Спорили - соглашаться или не соглашаться менять с этими людьми не только твою, но и ее комнату. Оставлять или не оставлять уже взрослую, семнадцатилетнюю девку без своего угла? Поскольку ты сама об этом не подумала.
- Я ведь написала, что всегда, в любую минуту готова поселить ее у себя...
- На сколько - на неделю, на месяц? Извини меня, но это несерьезно.
- А что она сказала?
- Сказала: пусть все будет так, как хочет мама. Хочет менять две комнаты - пусть меняет!
- Она добрая девочка, - растроганно сказала Ксения. - Добрая, но девочка, все-таки девочка... А что ты решил?
- Решил сопротивляться и твоему напору, и ее доброте, но, если ты действительно откладываешь все это до конца войны, будем считать, что я ничего не решал.
- А у тебя тогда там, в Ташкенте, что-нибудь было? - вдруг спросила Ксения.
- Оставим этот разговор, - сказал Лопатин. - У кого из нас с кем, когда и что было... Вряд ли нам обоим задним числом так уж интересно знать это друг о друге.
- Мне сначала показалось, что было, - сказала Ксения. - Но потом, уже без тебя, я поняла по моей бывшей подружке, что, наверное, ничего не было.
- А почему бывшей? Вы что с ней, поссорились?
- Нет, просто от нас отселялась Зинаида Антоновна, живет теперь в другом месте. А она ведь ходила не столько к нему, сколько к ней. Ходит теперь к ней туда. Между прочим, вскоре после твоего отъезда она чуть было не вышла замуж.
- Кто? Зинаида Антоновна? - через силу пошутил Лопатин.
Ксения рассмеялась:
- Если бы в ее правилах было бросать мужей, то она бросила бы мужа только ради тебя, так ты ей понравился своей как она после твоего отъезда выразилась, необыкновенной обыкновенностью. Я, грешным делом, так и не поняла, что это значит, но она ведь гений, и мы обязаны знать наизусть все ее изречения, даже непонятные.
- Может, и не гений, - сказал Лопатин, - но женщина, в присутствии которой хочется стать умней, чем ты есть. Желание, возникающее не так уж часто.
- При желании, наверно, сможешь увидеть ее здесь, - сказала Ксения, она еще до моего отъезда улетела в Москву, чтобы отсюда съездить на фронт к мужу. Получила не то вызов, не то разрешение и не захотела ждать до конца августа, до сентября, когда мы все вернемся.
"Вернемся", очевидно, сказано про тех, кто уезжал в эвакуацию из Москвы в Ташкент. Ника для их театра - ташкентская, временная, и в понятие "вернемся" не входит. "И хорошо, что не входите, - попытался солгать себе Лопатин.
"Значит, все они к концу августа, к сентябрю возвращаются сюда, - с трудом отбросив мысль о Нике, подумал он. - И Зинаида Антоновна, и все другие их артисты, и Ксения, и ее Евгений Алексеевич. Как же понять тогда ее готовность отложить до конца войны - еще недавно казавшиеся ей неотложными квартирные дела? Как совместить одно с другим?" В этом бы то что-то опасное, как в том знакомом шуме воды, который он услышал, войдя в квартиру. Он смотрел на Ксению и ждал, потому что все, что она говорила до этого - и про Нику, и про Зинаиду Антоновну, - была только заполненная болтовней пауза перед чем-то важным для нее.
- Вот так и будем сидеть и молчать? - после того как они молча просидели друг против друга целую минуту, спросила Ксения, снова подняв на него свои круглые глаза. - Что у вас с Ниной за проклятая порода - что у тебя, что у нее! Никогда ничего не можете спросить сами, никогда не хотите знать, что со мной на самом деле: что написала, то и написала, что сказала, то и сказала - и все, и больше вам ничего не нужно! А подумать, что со мной может случиться что-то такое, о чем мне трудно заговорить самой, о чем меня надо спросить, - нет, на это вас никогда не хватало! Ну хорошо, я тебе скажу сам, у меня последнее время все плохо, а в самое последнее время - совсем плохо. Он меня совершенно не понимает.
С этого начались жалобы на нового мужа. Лопатин хотел остановить ее, но не остановил: понял - нужно или сейчас же встать и уйти, или сидеть и слушать ее, пока не выговорится. Уйти было проще, но неизвестно, что тогда делать потом. Остаться и слушать было трудней, но, наверно, правильней.
Оказывается, Евгений Алексеевич не понимал ее уже давно, чуть ли не с самого начала. Во всяком случае, когда Лопатин полтора года назад был в Ташкенте, Евгений Алексеевич уже не понимал ее.
- Но не могла же я объяснять тебе всего этого тогда, - сказала Ксения. - Наоборот, старалась сделать вид, что у меня все хорошо, чтобы ты был совершенно спокоен за меня.
Он еле удержал себя от иронического спасибо.
А потом, через полгода после приезда Лопатина, Евгений Алексеевич, оказывается, снял ее с должности завлита в театре.
- То есть как - снял? - не сразу понял Лопатин.
- Очень просто, у нас была неудача с одной, по-моему очень хорошей, пьесой; а потом они не взяли еще одну пьесу, которую я предложила, тоже хорошую. А потом я сама немножко переделала пьесу автора, которого не было в Ташкенте, и, по-моему, очень хорошо, а он приехал - и взбеленился. И человек, который называет себя моим мужем, не нашел ничего лучшего, как заявить мне, что ему придется взять на мое место кого-то другого. И взял вместо меня одну женщину - нет, ничего такого, просто старуха, которая, по его мнению, все понимает и умеет, - а меня перевел во вспомогательную труппу. И я теперь, как дура, вывожу на сцену, чтоб сказать несколько слов за весь вечер. А он, не краснея, говорит, что, слава богу, у меня благодарная для сцены внешность, а то он не мог бы сделать для меня и этого!
- Ты ничего не писала об этом.
- Не хотела! Думаешь, приятно - писать о таких вещах? Я хотела пойти завлитом в местный театр, и он при своих связях мог бы устроить это, но заявил мне, что их завлитша, хотя и оставляет желать лучшего, бедствует с двумя детьми на руках и у него не повернется язык говорить обо мне. Ровным счетом ничего не пожелал для меня сделать! Хотя я всегда и все для него делала, а жизнь с ним совсем не такая радость, как может показаться. У него диабет, и не просто, а тяжелый, он сам колет себе инсулин, боится приступов, и я постоянно переживаю из-за него.
- И давно это у него?
- Давным-давно. Еще до войны. Я полюбила его, несмотря ни на что, но он об этом не хочет помнить.
"Значит, вот почему он при своем бравом виде и приписном возрасте оказался не на войне. И при встрече там, в Ташкенте, не стал сообщать мне о своей болезни - другой на его месте поспешил бы доложиться, - а этот нет! - с чувством запоздалой симпатии к человеку, так или иначе, но отобравшему у него жену, подумал Лопатин. - Странно, что промолчала Ксения. Казалось, чего бы лучше тогда в Ташкенте объяснить своему первому мужу обстоятельства, оправдывающие ее второго мужа.
- Удивительно, что ты мне сообщаешь об этом только сейчас, - сказал он вслух.
- Ничего удивительного. Я когда узнала, что ты приедешь в Ташкент, заранее решила, что непременно скажу тебе об этом, чтоб ты знал про него, что он не какой-нибудь тыловой ловкач. Но он мне запретил. А с ним не очень-то поговоришь! Вот ты сидишь сейчас, и я говорю тебе вещи, которые ты, может быть, не разделяешь, но ты сидишь и слушаешь, потому что ты человек другого воспитания. А он, если ему что-нибудь не нравится, и договорить не даст!
"Да, не давать тебе говорить - самое жестокое, что можно с тобой сделать, - подумал Лопатин о Ксении. - Я додумался до этого только в середине нашей совместной жизни, а он начал сразу закручивать гайки. И рядом с этим кремнем я со своими былыми вопиющими недостатками начинаю теперь казаться ей чем-то вроде облака в штанах - к сожалению, сорокавосьмилетнего". Ему надоело сидеть, и он заходил по комнате. В былые времена она остановила бы его, но сейчас не остановила: ей не терпелось выговориться до конца.
Он ходил взад-вперед, а она продолжала говорить и, когда он поворачивался, почти всякий раз ловила глазами его глаза. Последняя, самая крупная провинность Евгения Алексеевича, оказывается, состояла в том, что две недели назад, прилетев на несколько дней в Москву по делам театра, он не пошел в госпиталь к Лопатину.
- Ничего не взял на себя. Все самое трудное, как всегда, свалил на меня, - сказала Ксения.
А свалил на нее он, оказывается, объяснение с Лопатиным насчет обмена. Несмотря на все ее просьбы поговорить с Лопатиным, как мужчине с мужчиной, категорически отказался, сказал, что у него есть хорошая комната и, если она хочет с ним жить, они будут жить в этой комнате до конца войны. А если она не хочет жить с ним в этой комнате, то у нее есть своя комната в квартире Лопатина и она может туда возвратиться - это ее дело! А он не пойдет к ее бывшему мужу, лежащему после тяжелого ранения в госпитале, с разговором об обмене комнат. "Скажи пожалуйста, везет же ей на хороших людей!" - подумал Лопатин, усмехнувшись тому, как без колебаний, самодовольно отнес себя к числу хороших людей, на которых ей везет.
- Сказал мне, что ему, видите ли, стыдно и чтоб я зарубила себе это на косу. Так и выразился. И что не советует мне этого делать, потому что ему будет стыдно за меня! Он, оказывается, знает, что стыдно и что не стыдно, а я не знаю, - раздраженно говорила Ксения. - Мне плохо с ним, Вася, плохо. И самое плохое, что мне некому об этом сказать, кроме тебя.
В наступившей тишине она сообразила, что сказала что-то не то, и мгновенно заплакала. И ему пришлось доставать из кармана бриджей платок, потому что она не только плакала, но при этом растерянно оглядывалась, где бы взять что-нибудь, чем вытереть слезы.
- На, возьми, - сказал он, протягивая платок, - чистый. Нина погладила и сунула в карман, но я не пользовался.
Его слова о Нине, которая погладила ему платок, вызвали новый приступ слез. Приложив платок к лицу, она, плача и улыбаясь сквозь слезы, смотрела на него умиленно и радостно, как на что-то навсегда утраченное и вновь обретенное.
Лопатин помнил это ее выражение лица, которому она знали цену и которое появлялось у нее не часто, а только в самые драматические моменты их былых объяснений. Если б не помнил, его бы, наверное, проняло.
Еще раз пройдясь по комнате, он остановился и стоял не оборачиваясь. Стоял и думал: где же все-таки у человека эта пропасть между притворством перед другими и притворством перед самим собой? И всегда ли даже самый неискренний человек замечает этот свой прыжок через пропасть?
- Вася, - позвала она.
- Да? - Он повернулся к ней.
- Я подумала сейчас, что мы с тобой оба, наверное, не поняли друг в друге чего-то самого главною...
"Ну, вот и приехали туда, куда, оказывается, ехали с самого начала", подумал он, встретив ее ожидающий взгляд.
- Пойди в ванную, умойся, успокойся и приходи обратно, а то мне тебя жаль.
- Правда жаль? - сквозь слезы спросила она. - Правда жаль?
- Конечно.
И она, почувствовав по его голосу, что это действительно правда, все еще продолжая плакать, поднялась и несколько секунд стояла, кажется не решив, что делать, - обнять его, боясь что он отодвинется, или послушаться, выйти и вернуться красивой и спокойной, взявшей себя в руки, такой, какой он когда-то любил ее после ее слез и раскаяний. Поколебавшись, она пошла к дверям, бросив на стол мокрый платок, но через два шага вернулась, чтобы взять его с собой. Наверно, ей показалось некрасивым оставлять здесь этот зареванный платок - неизвестно было, что потом с ним делать.
Лопатин ходил и думал над неожиданностью всего этого. Не так уж она корыстна, чтобы хотеть вернуть его себе только потому, что его имя за три года войны стало намного известней, чем раньше, и дальнейшая жизнь с ним может оказаться благополучней, чем жизнь с этим ее директором театра. И не настолько расчетлива, чтобы где-то еще по дороге обдумать все это до конца. Наверное, все гораздо проще: этих людей там, в той квартире, в самом деле не оказалось на месте, и ее что-то толкнуло поехать оттуда сюда, и уже здесь она вдруг подумала: "Господи! А что, если не возиться со всеми этими обменами, со всем этим неопределенным будущим, а что, если вдруг можно просто приехать в Москву и жить в этой квартире, как жили в ней до войны, жить, как многие другие люди, которые жили вместе до войны, а потом не жили вместе, а сейчас опять живут вместе; и никого ни о чем не просить, и ничего не добиваться; жить, как выйдет, снова с этим сорокавосьмилетним человеком"). Наверное, все это и нахлынуло сейчас на нее, никогда не допускавшую мысли, что ее может не хотеть какой-то мужчина. Она вернулась умытая, красивая и спокойная и села в его кресло, как школьница, положив руки на колени и всем своим видом показывая, что приготовилась слушать его.
А что ему было сказать, когда он думал совсем не о том, будут или не будут они снова жить вместе, потому что знал - не будут, - а думал совсем о другом: где ее вещи - оставила ли она их с дороги там или привезла сюда? В коридоре их не было видно, но чемоданы могли стоять и у нее в комнате. Он смотрел на нее, все ясней понимая, что ничего не должен ей говорить. Отвечать "нет" на исповедь женщины, у которой вырвались слова, которыми она, в сущности, предлагала тебе взять ее обратно, - значит совершать ненужную жестокость, а ненужная жестокость - одна из самых подлых вещей на свете. Лучше просто не понять этой исповеди. Настолько не понять, чтобы ей самой потом было легче уверить себя, что она вовсе не это имела в виду. И вместо того "да", которого она ожидала, и того "нет", которого ему не хотелось произносить вслух, он спросил у нее, на сколько дней она приехала в Москву и где собирается жить, - там, у Евгения Алексеевича, или здесь, в своей комнате?
- Это зависит от тебя, - сказала она, еще не поверив, что продолжения того, начатого ею в слезах, разговора уже не будет.
- Почему от меня? Делай как тебе удобнее.
- А мне теперь нечего больше делать здесь, в Москве. Раз он... - "он", сказанное ею об Евгении Алексеевиче, прозвучало враждебно, - не хочет ничего делать до конца войны, а ты, кажется, сам не знаешь, чего ты хочешь, я одна взваливать все это на свой плечи не буду. Отмечу командировку - потому что хотя я теперь актриса вспомогательного состава, но новую пьесу я им из Москвы привезти должна, никто другой, кроме меня, этого, как выяснилось, не может, - достану билет и уеду.
- А где твои вещи, там или здесь?
- Здесь. А что? - с вызовом спросила она.
- Подумал, если ты оставила их там, а решила жить здесь, надо помочь тебе привезти их.
- Нет, они здесь, - сказала Ксения. - Я решила остановиться здесь. - И снова повторила: - А что?
- Хотел знать, чтоб не мешать тебе.
- Ты мне не мешаешь, это я тебе мешаю.
Мешаешь ты ей или мешает тебе она, - все это были слова, а нагая истина, стоявшая за этими словами, заключалась в том, что они - бывшие муж и жена, еще не так давно несколько лет подряд спавшие в этой квартире, иногда в одной комнате, иногда в разных, - должны были после перерыва в три года снова остаться в этой квартире на ночь и потом еще на несколько дней и ночей, пока она не уедет, жить здесь, встречаться и слышать за стеной друг друга. Он отчетливо, со знанием дела, на которое обрекала его намять о прошлом, представил себе остаток нынешнего вечера здесь, в этой квартире, как все это может начаться, чем продолжаться и чем кончиться. А вслед за этим представил себе завтрашнее утро, именно утро, и вообще все, что за этим бессмысленно потянется, и от одного того, что, оказывается, все еще мог представить себе все это, обругал себя дураком. Мужчине под пятьдесят лет оказаться в роли соблазняемой невинности - чего уж дурее этого.
- Сделаем с тобой так, - сказал он вслух. - Пока ты здесь, я поживу в другом месте, у меня есть где жить.
- Но у меня тоже есть где жить, я могу уехать туда, если тебе так уж страшно в одной квартире со мной. Если хочешь, - Ксения улыбнулась, - могу дать подписку, что не буду соблазнять тебя.
- Спасибо, но боюсь поручиться за себя, - не удержавшись, усмехнулся он и, заметив промелькнувшее в ее глазах знакомое выражение, поспешил серьезно добавить: - Лучше на старости лет не устраивать в этой квартире квадратуры круга. Допускаю что твой Евгений Алексеевич не прав, заставляя тебя откладывать квартирные дела до конца войны. Когда приедете вместе с ним осенью, соберемся и обсудим, как проще и лучше сделать.
Так почти незаметно он вернул ее обратно к нынешнему, чуть было не оставленному в мыслях мужу.
Она сидела, прибитая неожиданным и лишенным всякого драматизма оборотом дела. Сидела и ждала, не добавит ли он что-то еще.
- А теперь я пойду, - добавил он единственное, что ему оставалось, и, выйдя в переднюю, надел шинель и фуражку. Она вышла вслед за ним и стояла, прислонившись к стене и скрестив на груди руки.
- Тебе правда есть куда сейчас идти?
- Да, есть. - Он подумал, что сегодня придется свалиться на голову Гурскому, а там будет видно.
- Ты идешь ночевать к женщине? - спросила Ксения понимающе-печальным голосом.
- Допустим, что так.
- Я уже думала об этом, - все так же печально-понимающе сказала Ксения.
- Да, извини, пожалуйста. - Он зашел в кабинет, взял со стола лежавшую там тетрадь дневника, в которой после долгого перерыва собирался, вернувшись с вокзала, сделать первую запись, и, подумав о Гурском, нашарил в ящике запихнутые туда, про запас, пол-литра водки. Сунув и то и другое в карманы шинели, покосился на папиросы, но не взял их - решил выдержать характер. Когда он снова вышел в переднюю, Ксения стояла в прежней позе, прислонясь к стене, скрестив руки на груди.
- Ну что ж, до свиданья.
- До свиданья, - глядя в потолок, чуть слышно сказала она.
Когда он захлопывал дверь снаружи, ему показалось, что она там за дверью заплакала.
11
В прихожей огромной барской, а теперь уже четверть века коммунальной квартиры, где жил Гурский, Лопатина встретила Берта Борисовна.
- Его еще нет! Он уже два раза звонил, что идет, - и все не идет. Идите, идите, я дам вам чаю. - Говоря все это, она шла впереди Лопатина подрагивающей, но все еще быстрой походкой до хорошо знакомому ему, широкому, похожему на крытый рывок, коридору, с обеих сторон заставленному столами, столиками, шкафчиками, этажерками, велосипедами, лыжами, сундуками, ножными швейными машинками, - всем, что не помещалось в комнатах.
- Как вы проводили свою Ниночку? Как она, бедная девочка, поехала? Хорошие ли с ней люди? Вагон, наверное, грязный, да? Хорошо, что это лето, а не зима, верно? - не давая Лопатину возможности ответить, спрашивала Берта Борисовна, посадив его за стол и заваривая чай. - Я бы сто раз умерла, если бы у меня была дочь, а не сын. Почему вы так спокойно сидите? Я бы все время, пока она едет туда, каждую минуту вскакивала. - Она первая рассмеялась над собственными словами и была довольна, что Лопатин тоже рассмеялся. - А зачем я спрашиваю, хорошие ли люди поехали с вашей Ниночкой? И почему с ней должны ехать плохие люди? Я когда ехала сюда из эвакуации, со мною ехали все такие хорошие люди, особенно одна женщина, что я скучала по ней в Москве, пока она не пришла. А теперь она ходит к нам так часто, что Боря уже сердится!
- Молодая?
- По-моему, молодая, но он говорит, что нет. Мужчины почему-то всегда хотят, чтоб женщины были гораздо моложе, чем они сами. Вы не замечали этого?
- Замечал, - улыбнулся Лопатин, - но у меня это уже два раза плохо кончилось.
- А вы попробуйте в третий. Или вы уже не хотите? - говоря все это, она налила чай Лопатину и наконец присела сама.
- А себе? - Лопатин кивнул на ее пустую чашку.
- Я буду ждать Борю. Меня немножко беспокоит, что он позвонил и сказал приготовить ему три пары чистых носков и огладить носовые платки, трусы и майку. Как будто все это лежит нестираное и неглаженое! Когда мы жили в эвакуации Барнауле с Бориным папой, мы тоже беспокоились. Но вы знаете, это легче, когда вы беспокоитесь сразу двое и все время говорите друг другу пожалуйста, не беспокойся! Глупо так думать, но мне почему-то казалось, что вот я приехала сюда, и он уже больше никуда не поедет.
- Ничего не поделаешь, вам придется привыкнуть к его отъездам, - сказал Лопатин. - Его не любит отпускать редактор, потому что он нужен здесь, но думаю, что он еще несколько раз до конца войны поставит на своем и съездит на фронт. Не знаю, что бы я ответил, окажись на вашем месте моя покойная мать, но, наверно, в таких случаях лучше говорить правду.
- Если бы Боря узнал, что я заговорила об этом с вами, он бы очень рассердился на меня! Но я вас не боюсь, а его боюсь.
- Я тоже, - улыбнулся Лопатин.
Она рассмеялась и потрогала чайник - не остыла ли заварка. Что бы она ни делала и что бы ни говорила, ею все равно владела мысль о сыне: через сколько минут он придет и что ей скажет про эти три пары носков, белье и платки, которые так срочно понадобились, что он позвонил про них по телефону.
- Остывший чай он не любит, - сказала она. - Очень горячий тоже не любит...
- А вы и рады, что он капризничает?
- Что он немножко капризный, вы правы. Но он очень заботливый.
- Это я знаю по себе, - сказал Лопатин и увидел Гурского, стоявшего в дверях за спиной матери. Он был в военной форме, которую держал не дома, а в редакции и надевал, только когда ездил на фронт. Но на этот раз неожиданно для Лопатина, привыкшего видеть его в гимнастерке без знаков различия, на плечах у него были полевые погоны с капитанскими звездочками.
- П-по-моему, вы меня хвалили. Можете п-продолжать.
- Хватит и того, что успел услышать, - сказал Лопатин. - Поздравляю с капитанским званием. Все-таки не выкрутился, забрил тебя редактор, дал четыре звездочки!
- Лучше бы он вст-тавил мне другие глаза, вместо моих минус п-пять! В последний раз в Рум-мынии, увидев меня без знаков различия, один наш бдительный подп-полковник хотел захватить меня в п-плен. И ред-дактор, рассвирепев, обещал превратить меня в кап-питана. Результат п-перед вами.
- Чай будешь пить? - спросила мать у Гурского.
- Поскольку все остальное мы п-прикончили за обедом, прядется пить чай. Став кап-питаном, я п-попытался под это дело выставить редактора на сто грамм коньяку, который, по моим сведениям, у него имеется, но он объяснил мне, что его коньяк д-достоит до моего возвращения.