"Да, вот кто переменился за эти годы, - подумал Лопатин. - Вот на ком сразу видно, что на эту семью обрушилась война!"
   - Как ваша девочка? Она теперь уже большая, - спросила Тамара, продолжая смотреть на Лопатина своими прекрасными печальными глазами.
   - Скоро шестнадцать.
   - А где она?
   - Сейчас в Омске, у моей старшей сестры.
   - Это хорошо, это далеко. А как ваша жена? - спросила Тамара.
   Виссарион приезжал в Москву всегда один, она не бывала с ним и знала и о девочке и о жене Лопатина только со слов мужа. И хотя не было никаких причин не сказать ей все как есть, что-то остановило Лопатина от прямого ответа. В грузинских семьях редко расходится, особенно когда есть дети, а если это все-таки происходит, относятся к этому как к трагедии.
   И Лопатину почему-то не захотелось говорить сейчас этой женщине, с ее и без того печальными глазами, правду о себе и своей жене.
   - Она в эвакуации, - сказал он вместо этого. - В Ташкенте.
   - Тоже хорошо, далеко, - сказала Тамара.
   И когда она во второй раз сказала "далеко", он подумал, что еще недавно, пока не началось наше наступление, Тбилиси от фронта отделял всего только Крестовый перевал да еще сотня километров за ним... Путь, который ты собираешься завтра проделать за одни день...
   - Очень похудела. Она не больна? - спросил Лопатин, когда Тамара вышла.
   - Нет, не больна, - сказал Виссарион. - Я водил ее к врачу, он говорит, что не больна, просто... - И, не договорив, что "просто", спросил, на сколько Лопатин приехал в Тбилиси.
   Лопатин объяснил, что завтра утром едет через Крестовый перевал догонять наступающую армию.
   - Да, слава богу, наступаем, - сказал Виссарион. - Когда немцы осенью оказались на Эльбрусе, я каждый раз с ума сходил, когда думал об этом. Они уже на Кавказском хребте, а сзади - Турция! Иногда казалось, что стоишь в коридоре между двумя стенками и упираешься в одну руками, в другую - спиной, и, если одну руку отпустишь, все на тебя упадет. Я, конечно, не военный человек...
   - Все мы не такие уж военные, - махнул рукой Лопатин. - Объясни, пока Тамара не вернулась: где дети, что с ними?
   - Георгий в армии, десять дней назад был у нас, переночевал дома. Закончил в Кутаиси курсы младших лейтенантов и поехал на фронт. Сегодня, когда мы с Тамарой вернулись из деревни, нашли под дверью записку: наверное, кто-то ехал обратно и занес. Только несколько слов и полевая почта, на которую мы можем ему писать.
   Виссарион полез в пиджак и, вынув записку сына, прочел номер полевой почты.
   - Не знаешь такой полевой почты? - с надеждой спросил он.
   - Пока не знаю, но, может, буду знать, - сказал Лопатин. - Повтори. И, достав записную книжку, записал полевую почту. - Когда же его успели взять в армию? - словно спохватившись, удивленно спросил он, вспомнив осень тридцать шестого года и тоненького, как прутик, двенадцатилетнего школьника, но настоянию кого-то из гостей позванного к взрослому столу и читавшего звонким, детским, даже еще не начавшим ломаться голосом стихи Бараташвили "Синий цвет" сначала по-грузински, а потом, в переводе Пастернака, по-русски. Как-то не укладывалось в голове, что этот тоненький, читавший стихи мальчик мог успеть быть призванным, закончить курсы, стать младшим лейтенантом, уехать на фронт и прислать оттуда отцу с матерью записку с номером своей полевой почты.
   - Призвали в июне. - Виссарион стал загибать пальцы: - Июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь... Тамара сосчитала: когда он переночевал дома, ему всего одного дня но хватило до восемнадцати с половиной.
   - А Этери? - спросил Лопатин.
   - Отвезли ее в деревню, к старшему брату Тамары, к Варламу. Ты его встречал у меня, его вино всегда пили и сегодня будем пить... Он давно звал, просил. Все-таки он агроном, и деревня не город. А школа там тоже есть. Хотел, чтобы девочка лучше кушала.
   - Ей что, пятнадцать? - спросил Лопатин.
   - Почти шестнадцать, как твоей девочке. Она только на три недели моложе. Мы с тобой когда-то считали.
   Лопатин не помнил, чтобы они считали, когда родились их дочери, а Виссарион помнил. И в том, что Лопатин забыл об этом, было что-то русское, а в том, что Виссарион помнил, было что-то грузинское. Тот какой-то особый оттенок пристрастия к детям, который Лопатин не раз чувствовал в самых разных грузинских семьях.
   - Из-за нее и поехали в деревню? - спросил он.
   - Сначала собирались из-за нее... А когда уже собрались, оказалось, что едем на поминки. Варламу пришла похоронная на сына...
   - У него, по-моему, двое, - сказал Лопатин.
   - Двое. Старший в прошлом году весной погиб в Крыму, товарищи рассказали, что потонул. А этот, младший, Валико... За него уже давно беспокоились, писем не получали, а тут получили извещение, что он еще в ноябре на перевале погиб... Не написали, на каком перевале, написали "на перевале". Но, я думаю, наверно, на Марухском. Написали: "Погиб смертью храбрых". А может быть, просто замерз мальчик... Варлам, когда получил извещение, совсем сошел с ума, хорошо, что мы к нему приехали. Тамара хотела после поминок увезти Этери обратно, думала, когда такое горе в семье, нельзя на них взваливать заботу о девочке, но Варлам ни за что не захотел отпускать. Плакал, просил: "Оставьте мне хотя бы ее! Мы совсем одни!" И девочка его пожалела, пришла к Тамаре и сказала: "Мама, я пока останусь у них..." Свою девочку там оставили, вернулись сюда утром, привезли немного кукурузы, вина, лобио. Все-таки в деревне лучше живут, чем здесь... Я подумал сейчас: вдруг бы ты вчера приехал и нас не застал! Как хорошо, что сегодня...
   Лопатину снова послышались через дверь женские голоса на кухне, и он спросил:
   - Тамара там не одна?
   - Они вдвоем, - сказал Виссарион. - Мы сегодня позвали Мишу с женой. Там Тамара и Маро варят харчо. И лобио будет, ты, я знаю, любишь лобио. Миша все время в городе; хотелось немножко их угостить тем, что привезли из деревни. Миша скоро тоже придет.
   Виссарион сказал "Миша" как о хорошо знакомом Лопатину человеке; неудобно было спросить: а кто этот Миша? Но Лопатин не вспомнил и все-таки спросил.
   - Михаил Тариелович, - сказал Виссарион. - Ты сидел с ним у меня за столом в свой последний приезд. По-моему, два раза.
   И когда он сказал - Михаил Тариелович, Лопатин сразу вспомнил человека, о котором шла речь. Он был инженер-путеец, служил на Закавказской дороге, дружил с писателями и сам немножко писал стихи, и даже хорошие, как утверждал любивший хвалить своих друзей Виссарион. Тогда, в тридцать шестом году, этот человек был самым старшим за их столом.
   - Он будет рад тебя увидеть, - сказал Виссарион. - Я не все читаю, а он все подряд. Все, что кто-нибудь написал во время войны, все читал. Ночью приходит с работы - и читает. Несколько раз говорил мне о тебе. Скажи, ты счастлив или несчастлив? Как у тебя дома?
   - Дома никак. Но счастлив, - сказал Лопатин.
   И Виссарион, не спрашивая, как и почему счастлив, сказал:
   - Дай тебе бог.
   Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы...
   Они сидели молча, и Лопатин, глядя на Виссариона, думал о том, о чем уже не раз думал за войну, во время встреч с людьми, которых давно не видел. Война придавала какую-то дополнительную значительность тому хорошему, что было раньше между двумя давно не встречавшимися людьми.
   - Многих нет из тех, с кем мы сидели с тобой за этим столом, - после молчания сказал Виссарион и несколько раз задумчиво пристукнул по столу кулаком, словно считал тех, кого нет.
   Стол этот - не такой, как сейчас, а раздвинутый, длинный - раньше стоял там, в темной теперь большой столовой. И за ним сидело по многу людей.
   Виссарион разжал кулак и недоуменно положил свои сильные руки на стол ладонями вверх, словно безмолвно спрашивая; как это могло случиться, что их нет, людей, сидевших за этим столом? Потом убрал руки и, видя, что Лопатин закурил, погнулся за папиросой.
   - Я слышал, в Москве перед войной несколько человек из тех, кого мы с тобой знали, вернулись.
   - Несколько вернулись, - сказал Лопатин.
   - У нас пока никто.
   О некоторых людях, чье исчезновение казалось тогда особенно непонятным, сейчас, во время войны, ходили по Москве упорные слухи, что они тоже вернулись и где-то воюют; даже говорили, что кто-то видел их своими глазами на фронте. И этим слухам очень хотелось верить. И хотелось рассказать о них помрачневшему Виссариону. Но в дверь постучали, и стук гулко отдался в большой пустой квартире.
   Виссарион продолжал сидеть неподвижно.
   - Это Миша, - сказал он после того, как в парадном еще раз постучали, и пошел открывать.
   Михаил Тариелович, вошедший в комнату вместе с Виссарионом, молча обнял поднявшегося ему навстречу Лопатина и молча сел за стол. Он почти не изменился, и раньше был таким худым, что, казалось, не мог похудеть еще больше.
   Он был одет тщательно, как человек, собравшийся в гости, в старый отутюженный костюм и белую рубашку с крахмальный воротничком и черным шелковым галстуком. У него была белая серебряная голова и казавшееся темным от соседства этой белизны худое, тонкое лицо. И Лопатин вспомнил, как итого и красиво пил когда-то здесь, за столом, этот немногословный немолодой человек со строгим лицом грузинского святого.
   - Очень рад снова видеть вас гостем нашего дорогого Виссариона, сказал он, глядя на Лопатина своими задумчивыми глазами. - Для меня большая радость, что мы снова вместе с вами попробуем его хлеб и его вино. А завтра Мария Ираклиевна и я будем рады, если вы найдете время посетить наш дом.
   Он сказал все это на том прекрасном и в его устах звучавшем даже чуть-чуть изысканно русском языке, на котором говорили многие грузинские интеллигенты его поколения, - и Лопатин вспомнил, что, кажется, он после гимназии кончал в Петербурге Институт инженеров путей сообщения. И не акцент, которого не было у него вовсе, а только неповторимые интонации в построении фраз обличали в нем грузина.
   - Спасибо, но не смогу, завтра утром уеду, - сказал Лопатин.
   - А если мы попробуем удержать вас у себя на несколько дней? - сказал Михаил Тариелович и, едва успев договорить эту такую обычную для довоенного Тбилиси фразу, мягко улыбнулся в ответ на отрицательный жест Лопатина. - Все понимаю. Как говорят теперь в авиации: от винта!
   - Завтра к вечеру должен добраться, самое малое, до Орджоникидзе, объяснил Лопатин.
   - Дай бог остаться живыми всем, кто там сейчас воюет, - сказал Михаил Тариелович по-грузински и повторил по-русски. - Вы, помнится, немножко понимали тогда по-грузински?
   - Очень немножко. Если б вы не перевели, понял бы только два слова: дай бог! - сказал Лопатин.
   - Тогда не будем вас испытывать, - мягко улыбнулся Михаил Тариелович и заговорил о последней сводке, которую только что слушал дома по радио; судя но ней, наши войска начинают обходить Минеральные Воды с севера. Хотя полностью представить себе всю картину трудно.
   - А полностью представить себе всю картину иногда и на фронте трудно. Завтра еще нет, а послезавтра буду уже там, - сказал Лопатин.
   В нем вдруг прорвалось то нетерпение, которое он испытывал с утра, после принесенной в поезд телефонограммы. Все, что с ним было, было хорошо, но теперь уже пора быть там и что-то делать.
   Тамара вошла в комнату со скатертью и тарелками.
   - А где Маро? - спросил у нее Михаил Тариелович.
   - Не беспокойся, придет и твоя Маро. Уйдите отсюда, покурите. Там темно, но я думаю, вы не испугаетесь? А мы пока накроем на стол. Не люблю, когда вы на это смотрите.
   Мужчины вышли в темную переднюю.
   Пока в руке Лопатина догорала спичка, от которой все трое прикурили, он увидел знакомые книжные полки во всю длину передней. Раньше они были набиты книгами, а сейчас - наполовину пустые. Так, по крайней мере, показалось в полутьме. "Продает? Хотя кому? Кто их сейчас покупает? Или сжег в печке то, что не так нужно? - подумал Лопатин о Виссарионе. - Чего только не происходит с книгами во время войны..."
   Из передней было слышно, как женщины звякают посудой.
   - Бедный Варлам, - вздохнул Михаил Тариелович. - С тех пор как ты мне это сказал, все время думаю о нем.
   - Просто с ума сходит, - сказал Виссарион. - Когда провожал нас на поезд, отвел в сторону Тамару и заплакал: "А может быть, мы нашего Валико заживо похоронили? Почему так долю извещения не было? Может быть, это неправда. А мы уже отказались от него, похоронили..." Так, бедный, плакал...
   - И все-таки у него остается надежда, если он так говорит, - сказал Михаил Тариелович.
   - Нет, - сказал Виссарион. - Если бы у него была надежда, он бы сказал: "Не верю! Не буду его поминать, не буду ничего делать!" Это не надежда, это отчаяние. Когда ему его Нина неудачно родила девочку, и девочка умерла, и доктора сказали, что у них больше не будет детей, он говорил ей: "Не плачь. Бог дал тебе двух сыновей, чего ты еще хочешь от бога?" А теперь смотрю на него и не могу удержать слез. Вспоминаю, как он, когда Реваз родился, бросал в воздух тарелку и стрелял, разбивал на лету! Как он, когда Валико родился, стоя вместе со мной под окном родильного дома, говорил: "Не уйду, до ночи буду стоять, пока не покажут сына!" И такие люди теперь одни. Нашу Этери удержали у себя, просили не уезжать.
   - Скажи, Виссарион, вот брат твоей жены обоих сыновей отдал и обоих потерял, а бывает у вас так, что откручиваются от фронта, откупаются? Неприятно спрашивать, но как раз сегодня в штабе фронта слышал скверный разговор об этом. Прости, что спросил тебя, но больше некого; там не захотел ввязываться в этот разговор.
   - Конечно, откупаются, - сказал Виссарион. - Конечно, бывает. А разве у вас, в Москве, не бывает?
   - Сам не сталкивался с этим, но допускаю, что и там бывает, - сказал Лопатин.
   - И у нас бывает. Подлые люди везде есть. И слабые люди везде есть. И готовые на все из-за денег везде есть. И готовые на все из-за своих детей везде есть... В городе бывает, в деревне - но слышал. В деревне все, кого призвали, идут. Когда мы сидели на поминках у Варлама, я посмотрел на Тамару и увидел по ее лицу, что она думает уже не о Варламе, не о его горе, а о нашем мальчике, о нашем Георгии. Что с ним, где он, что с ним будет? Думает о своем горе - что его нет с нею. "Боже мой! - подумал я. - Не могу позволить, чтобы ты сидела и умирала рядом со мной от страха за нашего мальчика. Я должен что-то сделать, я мужчина! Я всегда делал все, чего бы ты ли попросила, никогда ничего не боялся сделать для тебя. Неужели я сейчас не могу сделать этого для тебя? Я должен вернуть тебе твоего мальчика живым и здоровым, иначе ты умрешь у меня на глазах. Я должен это сделать, если я мужчина! Но если я мужчина, я не могу этого сделать, ты понимаешь? Вот в чем трагедия: если я мужчина!" Я смотрел на Тамару, а потом стал смотреть на соседей Варлама; я смотрел на них и знал, что почти каждая женщина уже лишилась или мужа, или сына, или брата. Почти все, кого там прошлой: зимой призвали, попали в Крым, и похоронные пришли почти всем сразу, в июле. И Варламу на его старшего, на Реваза, и его соседям! Каждый день приходил почтальон. Я смотрел на них, собравшихся на политики к Варламу, и на свою жену, которая сидела рядом со мной и умирала от страха за своего сына. А я, мужчина, ничего не мог сделать! Ты понимаешь это?
   - И так до конца войны ничего и не сможешь сделать, - вдруг сказал Михаил Тариелович. - Пока он не вернется и не обнимет мать.
   - Виссарион, идите к столу, - раздался голос Тамары. - А то мы уже накрыли и слышим, что ты говоришь. А ты говоришь лишнее, не надо этого говорить.
   17
   Мужчины вернулись в комнату, и Михаил Тариелович познакомил Лопатина со своею женой, которую тот никогда раньше не видел.
   Мария Ираклиевна была высокая немолодая женщина, наверное, ровесница своего мужа. На ее лицо было выражение какой-то отчужденности. Здороваясь, она продолжала думать о чем-то своем. У ворота ее глухого темного платья была приколота большая серебряная брошь с бирюзой, не драгоценная, но драгоценной старинной работы. Наверно, наследие какой-нибудь прабабушки, жившей во времена Грибоедова, одна из тех вещей, что носят всю жизнь и про которые думают, что только она и может быть вот так приколота к платью у такой женщины, как эта.
   - Садитесь сюда. - Тамара показала Лопатину его место. - А ты, Виссарион, принеси вино.
   Виссарион вышел, поманив за собой Михаила Тариеловича, должно быть, вино предстояло налить из бочонка.
   - Давно, с начала войны, не пил вина, - сказал Лопатин с удивленном подумав, что это и в самом деле так.
   - Чачи нет, не осталось, - сказала Тамара. - Но по-моему, вы раньше любили вино?
   Это была правда - Лопатин когда-то любил вино. Но теперь ему казалось, что это было бог весть когда. Он окинул глазами стол. На столе стояла покрытая крышкой фарфоровая миска, наверно, с харчо, о котором говорил Виссарион. На одной тарелке лежали кукурузные лепешки - мчади, привезенные с собой из деревни, на другой - полкруга деревенского сыра. Был еще соусник с чем-то темным, наверно, с ткемали, и салатница, полная красного, горячего, только что снятого с огня лобио.
   По мирному времени это был бедный стол, а по-военному - богатый. Такой, за который теперь не часто садились гости. У приборов стояли граненые стаканы, ничего, кроме них. Виссарион и до войны любил пить из этих стаканов, по-крестьянски. Шутил, что рюмки падают у него из рук, что надо крепче обнимать вино, всей рукой сразу, а не двумя пальцами!
   Мария Ираклиевна села, а Тамара, махнув рукой Лопатину, чтобы не поднимался, сама не садилась, ожидая мужчин. Стояла и недовольно оглядывала стол. Хотя понимала, что теперь он богатый, все равно, по старой памяти, продолжала считать его бедным.
   Поймав ее взгляд, Лопатин хотел сказать, что все очень хорошо и что он будет с наслаждением есть приготовленное ее руками лобио, но вдруг вспомнил, что как раз вот такое красное лобио в былое время почти никогда не ставили на стол при гостях. Это семейная еда, а для гостей ее варят, когда похороны или поминки... Вспомнил и ничего не сказал.
   - Вы уже два раза ранены, - сказала Тамара, задумчиво глядя на Лопатина. - Бедная девочка, она уже два раза могла вас лишиться.
   Ничего не знала о его семейной жизни, но женское чутье подсказало ей вспомнить его дочь, а не его жену.
   Виссарион и Михаил Тариелович вернулись из кухни. Виссарион нес в руках две темные бутылки со старыми, полусорванными этикетками восьмого номера кахетинского. Эти наклейки ничего не значили, потому что вино, конечно, было деревенское. И то, что у Виссариона в руках были две бутылки, тоже ничего не значило. Он любил много пить, но не любил, когда на столе стояло много посуды. Потом принесет еще.
   - Ты пил у меня это вино, - последним садясь за стол, сказал Виссарион. - Это то самое вино, которое ты пил. Год на год не приходится, но этот год как раз неплохой для вина, если бы...
   Он не договорил, что если бы, и стал разливать вино по стаканам. Он вел стол, как всегда, не спеша и не медля, с отличавшей его искренностью. Правда, сказанная стоя, со стаканом в руке, по закону стола приобретала как бы особую, условно приподнятую форму. Но внутри нее продолжало сохраняться то чувство меры, без которой похвальное слово, поочередно обращенное ко всем сидящим за столом, превращается в бессмыслицу и вздор.
   Две принесенные с кухни бутылки сменились еще двумя, а потом еще двумя, и Лопатину показалось, что Виссарион уже сказал все, что должен был сказать по праву хозяина стола. И он хотел перебить его и взять слово, чтобы выпить за их уехавшего на фронт сына, но Виссарион, догадавшись, не дал.
   - Я благодарю тебя за то, что ты хотел сказать, но пока не кончилось вино... - Он долил вина женщинам и опорожнил последнюю бутылку, налив доверху стаканы мужчинам. - Пока не кончилось вино, мы выпьем за победу. Ничто, кроме нее, не вернет нам с войны наших детей. В том числе и нашего дорогого Гоги. В том числе, - повторил он и выпил до дна.
   Лопатин подумал, что это последнее вино, но Виссарион, не присаживаясь, ушел, взяв с собой бутылки, и вернулся с одной, полной.
   - А это самое последнее вино, - разливая его по стаканам, сказал он, выпьем в память тех, кого нет. - Сказал это по-русски и, опустив голову, повторил по-грузински и выпил стакан, оставив на дне несколько капель. Вылил из стакана эти несколько капель вина на кусок лепешки и съел его, стоя за столом, все так же опустив голову и ни на кого не глядя.
   Несколько мгновений все молча стояли над столом. Лопатин знал этот грузинский обычай - вот так пить за ушедших, смочив хлеб несколькими каплями вина. Но раньше, до войны, ему это чем-то напоминало причастие, в котором тоже хлеб и вино. А сейчас почувствовал, что в этом есть что-то еще более горькое, великое и простое, напоминавшее обо всем том, что уже полтора года всякий день и час происходило на войне. И рядом со всем этим, происходившим на войне, евангельская история становилась просто историей еще одного самопожертвования, совершенного когда-то одним человеком ради других людей. Уже полтора года войны разные люди по-разному повторяли это самопожертвование, спасая ценой своей жизни жизнь других людей, ложась вместо них в землю без всяких надежд на вознесение, ложась безвозвратно, часто безвестно, а порой и бесследно.
   Виссарион, когда пил за живых, сказал о победе. И так оно и было. Лопатин не представлял себе, когда будет эта победа и какой она будет, по мысль о жизни - и о чужой и о своей собственной - все равно связывалась с мыслью о победе. И в конце-то концов и то, что было под Москвой, когда немцы уже почти дошли до нее, и то, что произошло в Сталинграде, для многих людей, в том числе и для него, было самым настоящим воскресением из мертвых!
   Учась в пятом классе реального училища и бегая по урокам, он уже не верил в бога. Но какие-то евангельские понятия, застрявшие с тех пор в голове, так и оставались для него незаменимыми в духовном смысле. Не в смысле духа божьего, а в смысле его собственного человеческого духа.
   Так было и сейчас. Он думал о живых и мертвых, стоя над этим столом, а на ум приходило: и "смертию смерть поправ", и "неси свой крест", и "воскресе" из мертвых, и даже те тридцать сребреников, которые получает современный Иуда, чтобы послать на войну сына одной матери вместо сына другой. Потому что без этого "вместо" нигде ничего не бывает, все равно вместо одного идет в тот же час кто-то другой...
   Едва опустились за стол, как Михаил Тариелович, опередив Лопатина, снова поднялся и, налив стаканы до половины оставшимся в бутылке вином, сказал:
   - За твое здоровье, Виссарион. Пью неполным стаканом, прости меня.
   - А что тебе остается делать, когда не хватило вина? - сказал Виссарион. - За хозяина, у которого не хватило вина, можно не пить.
   - В дни мира, но не в дни войны, - сказал Михаил Тариелович. - Будь счастлив, Виссарион. - И выпил свой стакан так медленно, как будто он был полным.
   Виссарион поблагодарил и, не садясь, вышел из комнаты. Тамара улыбнулась Лопатину:
   - Это он пошел искать для вас. Он думает, что у нас еще есть немножко чачи. По ее нет. Когда мы узнали о несчастье бедного Варлама, я взяла ее с собой в поезд. Виссарион выпил и немного поспал. Он говорит про Варлама, что Варлам был как сумасшедший. Но когда он узнал о несчастье Варлама, он сам был сумасшедший, не помнит, что говорил и что делал. Василий Николаевич, что это за ужас был, этот Крым и эта переправа оттуда, на которой тонули дети! Шестнадцать погибших в одной деревне. И все там. И половина из них мальчики!
   - У тебя все мальчики, - хмуро сказал Михаил Тариелович. - Мальчик в восемнадцать лет не мальчик, а мужчина.
   - Все равно, - сказала она. - Как это могло быть сразу, в одни и те же дни!
   - Так вышло, что призыв из этой деревни почти весь попал туда с нашей грузинской дивизией... - Михаил Тариелович, как показалось Лопатину, испытывал неудобство оттого, что здесь говорилось только об этом.
   - Я был там, Тамара, - сказал Лопатин. - В то самое время.
   - Я читал все, что вы писали в "Красной звезде", - сказал Михаил Тариелович, - но об этом ничего вашего, по-моему, не читал.
   - А чье вы читали об этом? - спросил Лопатин. - Вы об этом вообще ничего не читали. Слухом земля полнится - вот и все, что вы об этом знаете. И все, что знал бы я, если бы не видел своими глазами.
   - Расскажите, - впервые за все время сказала жена Михаила Тариеловича.
   - Простите, нет желания, - сказал Лопатин.
   - И вы все, что там было, видели? - спросила Тамара, облокотясь на стол и пристально глядя в глаза Лопатину.
   - Всего, что там было, наверно, никто не видел, - сказал Лопатин. - А того, что я видел, с меня достаточно.
   Но она продолжала все так же, подперев лицо рукой, испытующе смотреть на него.
   - И может быть, вы видели там этих мальчиков? Видели погибшего сына Варлама. Он был такой красивый, храбрый мальчик. Его младшего брата призвали, а Реваз ушел сам, добровольцем.
   - Все может быть, - сказал Лопатин, подумав про себя, что и правда все может быть.
   Да, он мог видеть мальчиков, о которых думает эта женщина. И среди них мальчика, который был ее племянником и, оказывается, ушел добровольно, не дожидаясь, когда его призовут. Он мог видеть их, потому что был как раз в этой дивизии, когда все началось, был и видел, как гибли кругом под обстрелом и бомбежкой и эти мальчики, и обросшие многодневной щетиной, одетые в шинели грузинские крестьяне, немолодые, но казавшиеся еще старше от этой многодневной щетины. И видел потом общий поток отступления. Поток оглушенных неожиданностью происшедшего людей, спешивших вырваться из окружения, скорей пересечь открытую, беззащитную, похожую на страшный полигон для бомбежки, обычно безлюдную, а тут усеянную живыми и мертвыми степь Керченского полуострова. Да, он видел там отступавших по ней людей русских, и украинцев, и азербайджанцев, и армян, и грузин, - все они шли по ней, все приникали к ней под бомбами. Да, он мог видеть там и ее мальчиков из села Каспи, откуда она вернулась с поминок. Но ему не хотелось говорить об этом. Он был благодарен переменившемуся времени. То, что происходило теперь в Сталинграде, и на Дону, и в Сальских степях, и здесь, на Кавказе, помогало не то что забыть - забыть этого нельзя, - но хотя бы отложить куда-то на будущее мысли, почему тогда под Керчью все так получилось. Время оттесняло их потому, что, как бы там ни было, все равно на войне сегодняшний день важнее вчерашнего.