- П-прибыл в качестве резерва главного командования, - с порога сказал Гурский, протирая платком свои толстые очки. - Б-буду завтра вместо тебя брать Калугу.
   - Почему вместо меня?
   - А т-тебя вызывает редактор. Как всегда, срочно, немедленно, аллюр т-три креста!
   - А почему?
   - Не знаю. Хотел п-поставить по команде "смирно" и спросить, но потом вспомнил, что он дивизионный комиссар, а я ря-д-довой, необ-бученный, и раздумал.
   - Ты сегодня поедешь? - спросил Тихомирнов Лопатина. - Если на его машине, - кивнул он на Гурского, - то она сейчас в гараже. Будет готова через два часа.
   - Врет, - сказал Гурский. - Послал мою машину куда-нибудь за п-продуктами и за водкой. Я его знаю...
   - В общем, будет через два часа, - не подтверждая и не опровергая, сказал Тихомирнов. - Все-таки вы, черти, аристократы, - сказал он, обращаясь одновременно и к Лопатину и к Гурскому, - когда какую-нибудь деревню Пупкино брать, для этого мы, постоянные, а как Калугу, так одного за другим гастролеров присылают.
   - А ты п-пожалуйся, - сказал Гурский. - Во-первых, у тебя, п-по моим сведениям, в Туле уже есть красивая баба...
   - Предположение, не подтвержденное фактами.
   - А что ты отп-пираешься, ты же холостой! И вообще, ты везде как сыр в масле катаешься!
   - Вот не дам тебе водки, тогда будешь знать, как со мной разговаривать, - сказал Тихомирнов.
   - На т-такую крупную подлость ты не способен.
   - Значит, через два часа будет машина? - прервал их Лопатин.
   - К трем ночи доберешься, - сказал Тихомирнов. - А то, может, до утра останешься?
   - Раз ехать, поеду сегодня, - сказал Лопатин, снова подумав о жене.
   Через час, когда старушка - хозяйка дома поджарила им толстую деревенскую яичницу, а Тихомирнов, вопреки своим угрозам, поставил на стол бутылку сырца, в комнату ввалились еще двое корреспондентов, те самые, что сели на вынужденную и добирались попутными средствами. Один из них был до невозможности неразговорчивый и этим не похожий на всех остальных фотокорреспондентов, фотограф Хлебников из "Правды", а другой - специалист по передовицам - красивый крупный бровастый мужчина по фамилии Туликов. В Москве он сидел всю оборону безотлучно, на фронт из редакции своей московской газеты вырвался всего во второй раз и, в противоположность видавшему виды Хлебникову, задыхался от желания поскорей выложить события сегодняшнего дня. Он был одновременно и заносчив и простодушен, и, когда, покончив с собственными фронтовыми испытаниями, вслед за этим завел разговор о шестнадцатом октября в Москве, Гурский насмешливо прицелился в него через своп толстые очки белобилетчика.
   Туликов, который после вынужденной посадки уже выпил где-то по дороге, а придя к Тихомирнову, сразу картинно хватил чайную чашку разбавленного сырца, витийствовал за столом, громя тех, кто, услышав по радио, что положение ухудшилось, тут же, шестнадцатого октября, бежал из Москвы. К его природной горячности примешивалось двойное возбуждение - от пережитого и выпитого. Всех, кто уехал из Москвы, он называл "куйбышевцами" и "ташкентцами" и говорил о шестнадцатом октября так, словно в этот день между всеми уехавшими и всеми оставшимися пролегла черта всемирно-исторического значения.
   - Мы им этого не забудем, - говорил он, теребя свои ненатурально большие, густые светлые брови. - Хотя, когда они благополучно вернутся, они наверняка захотят поставить все на прежние места! Сейчас они отсиживаются, но потом они захотят прийти на место тех из нас, кто погиб, и на их костях делать карьеру.
   - А что же, п-по вашему, - вдруг подал реплику Гурский, - на месте тех, кто п-погиб, должны быть поставлены стеклянные колпаки и мемориальные плиты? Скажем, вот вы п-погибаете, а вместо в-вашего редакционного стола у вас в кабинете ставят м-мемориальпую плиту? Мне интересно, как именно вы себе это п-представляете?
   - Я представляю себе, - сгоряча не обратив внимания на иронию Гурского, сказал Туликов, - что на тех, кто бежал из Москвы в эти дни, должно быть выжжено на всю жизнь клеймо.
   - А г-где именно? - спросил Гурский.
   - Да подожди ты, не мешай, - сказал Тихомирнов. - Видишь, человек в запале...
   - Я не мешаю ему, просто мне интересно выяснить п-практически, где он намеревается ставить свое к-клеймо: если на лбу, то это обезобразит некоторых моих знакомых, в т-том числе и женщин, если же он будет делать это несколько п-пониже п-по-ясницы, то это значительно п-практичней, и в ряде случаев я готов его п-поддержать!
   - Бросьте вы шутки шутить! - наконец-то поняв иронию, крикнул Туликов. - Вы паясничаете, а я серьезно говорю!
   - Ну, если серьезно - жаль. Я до сих п-пор имел наивность считать, что вы говорите не серьезно. А если серьезно... П-подо-ждите! - Взяв карандаш, Гурский постучал по столу. - Вы же сами просили: серьезно! Теперь п-послушайте! Кто вы такой, Туликов, если говорить серьезно? Может быть, вы Талалихин или Гастелло? Может быть, вы истребитель танков или рядовой пе... пе... пе... - он хотел сказать - пехоты, заикнулся сильней обычного и, махнув рукой, сказал: - В общем, солдат? Кто вы т-такой и что, собственно, произошло от того, что вы остались в Москве, а не уехали? Десять тысяч д-дворников осталось в Москве: девять с половиной тысяч п-потому, что им не было приказано уезжать, несколько сот - чтобы воровать в пустых квартирах, а несколько десятков - в-вполне допускаю - потому, что они ничего не имели против п-прихода немцев. Так чем вы лучите этих дворников?
   - Ну, знаете, за это морду бьют, - сказал Туликов.
   - Прошу извинения, вы меня не п-понялн, - спокойно сказал Гурский. - Я говорю о том громадном большинстве вп-полне п-порядочных дворников, которые, как вы, не уехали потому, что им этого не приказали. Так чем вы лучше их? Почему они не сидят и не п-произносят речей за водкой, которой, кстати, у них нет, потому что она в Москве стоит восемьсот рублей литр, а вы сидите и п-произносите речи? Что случилось? Вам п-приказали, и вы остались писать свои п-передовые. А другим п-приказали, и они уехали. А третьим не п-приказывали, но они все-таки уехали... Как ни прискорбно, но на фронте тоже д-далеко не всегда и не все отходили только по п-приказу. Попробуйте-ка п-представить, как сейчас себя чувствуют те, кто остался, например, в Смоленске.
   - Я никогда не верил, что Москву возьмут, - горячо сказал Туликов.
   - А они, м-может быть, тоже до п-последней минуты не верили, что Смоленск возьмут... - сказал Гурский и вздохнул.
   И Лопатин, услышав горький вздох этого ядовитого человека, вспомнил свои собственные споры с редактором из-за статьи про Одоев...
   - Чего же вы хотите в конце концов? - озадаченно спросил Туликов.
   - Я хочу очень п-простой вещи: чтобы вы думали немножко б-болыпе, чем этот стул или стол. - При этих словах Гурский снова постучал карандашом по столу.
   - Ладно, мне наплевать на все эти ваши шуточки, черт с вами. Ответьте мне прямо на вопрос - почему, например, вы не уехали?
   - Н-не знаю, - пожал плечами Гурский. - Во-первых, мне редактор сказал как-то очень неопределенно: "Может быть, вы тоже п-поедете в К-казань?" - а я не люблю, когда мне говорят "м-может быть". Во-вторых, тут я с вами согласен, я т-тоже не верил, что немцы возьмут Москву...
   - Вот видите, а другие не верили и бежали. Об этом и речь!
   - Ля, между п-прочим, не знаю, п-почему я не верил, - сказал Гурский. П-просто так, не верил, и все! Хотя шестнадцатого октября в это вполне можно было п-поверить. И я не осуждаю людей, которые п-поверили в это...
   - Напрасно, - сказал Туликов. - Кто не верил в то, что мы не сдадим Москвы, тот не верил в победу.
   - П-простите, но это не одно и то же.
   - А вы допускаете, что мы бы отдали Москву и все-таки победили?
   - Вп-полне. И могу даже п-привести вам на п-память соответствующую цитату из от-течественной лит-тературы...
   - Только без исторических аналогий, - лежа на кровати, впервые вмешался в разговор Лопатин, знавший, что Гурский историк по образованию, любит блеснуть своей эрудицией.
   - Хорошо, хенде хох! - кротко улыбнулся Гурский и высоко поднял обе руки.
   - Эх, до чего же вы все умные, - оглядываясь кругом, сказал Туликов. Хотя с ним не спорил никто, кроме Гурского, он понял, что сочувствие не на его стороне. - А я вот до гробовой доски не прощу тем, кто бежал в октябре. Не прощу, и все тут!
   Гурский молча пожал плечами.
   - Какая чепуха, - сказал Лопатин. - Не забуду! Не прощу! По нашей русской отходчивости и забудем, и простим даже и тем, кому прощать не надо!
   В комнату вошел редакционный шофер с вещевым мешком в руках.
   - Куда поставить, товарищ батальонный комиссар? - обратился он к Тихомирнову и сказал, что паек получен полностью, за исключением подболточной муки.
   Гурский, как всегда, был прав - Тихомирнов посылал машину за пайком. Через пять минут Лопатин, покряхтывая, поднялся, простился с товарищами, оделся и вышел к машине.
   - Слушай, д-дружок, - тихо и серьезно сказал ему Гурский, в накинутом на плечи полушубке вышедший проводить его к машине. - Не обижайся, что я вместо тебя п-приехал. Я, п-правда, сюда еще раньше п-просился, но тогда он отказал. А сегодня вдруг сам вызвал: п-поезжайте заменить! По моим сведениям, у него вч-чера ночью целый час сидела т-твоя жена и закапала ему слезами все сукно на столе. П-по-моему, у тебя там, в семье, дело совсем д-дрянь, поэтому он и п-переиграл: меня сюда, а тебя - вместо меня. И даже велел п-передать, что ты можешь сегодня ночью, не являясь в редакцию, ехать п-прямо домой, к жене. А к нему - только завтра. Это было так неп-похоже на него, что я даже взд-дрогнул! Ты извини, что я каркаю, но я не хотел, чтобы ты являлся к ней домой в состоянии всеобщего и п-полного разоружения. Извини, но я в дружбе человек т-тя-желый...
   - А легких, их пруд пруди! - сказал Лопатин и, несмотря на то что у него кошки заскребли на сердце, благодарно пожал руку Гурскому.
   27
   Всю дорогу до Москвы Лопатин пролежал на заднем сиденье машины. Боли в животе не то стали слабее, не то он к ним привык.
   "Кажется, ничего особенного, а полежу день, и вовсе пройдет", успокоение подумал он, поднимаясь по лестнице к себе домой.
   Дверь открыла Геля, она была одета в халат Ксении и в ватник поверх него. В зубах у нее дымилась свернутая из газеты козья ножка.
   - А где Ксения? Спит?
   - Она улетела. - При всей неприязненности их отношений с Лопатиным в голосе Гели не было торжества.
   - Ну и черт с ней! - неожиданно для себя хрипло крикнул Лопатин, швырнул в угол вещевой мешок, прошел в комнату и сел, не раздеваясь, только расстегнув на два крючка полушубок.
   Геля опустилась напротив него, продолжая дымить самокруткой. Кажется, она ожидала расспросов.
   - Что смотрите на меня, Ангелина Георгиевна? Считаете, что я расстроен? - с вызовом спросил Лопатин.
   - Она изменяла вам раньше и изменяет сейчас, - необычно тихим голосом сказала Геля, отвернувшись от Лопатина и глядя куда-то в угол. - А вы...
   - А я знаю все это не хуже вас, - инстинктивно и мгновенно солгал он, защищаясь от подробностей. Всего он не знал, хотя догадывался, но сейчас ему показалось, что он всегда и все знал. Впрочем, теперь это уже не имело того значения, какое имело бы еще вчера. По крайней мере, так он считал в ту минуту.
   - Согрейте мне чаю, и, если он будет крепкий и быстро, обещаю не обижать вас сегодня, честное слово.
   Геля послушно поднялась и вышла, а он позвонил редактору.
   Редактор долго не подходил, секретарша несколько раз говорила: "Еще минуточку!" - наверное, в редакции подписывалась последняя полоса. Наконец в трубке послышался недовольный голос редактора:
   - Чего не спится? Семейная жизнь надоела? Могу вызвать!
   - Вызывай, - сказал Лопатин. Его голос помимо воли дрогнул, и редактор услышал это.
   - Хорошо. Машину отпустил?
   - Отпустил.
   - Сейчас пришлю. - Редактор повесил трубку. Геля вернулась и, разлив по стаканам, чай, села напротив Лопатина.
   - Нате курите, - протянул он ей пачку "Беломора".
   - Спасибо, я уже привыкла к махорке.
   - Ответьте мне, но только честно, почему вы вдруг сейчас мне это сказали? - спросил Лопатин, радуясь, что он довольно удачно имитирует спокойствие. - Вы поссорились с ней?
   - Не больше, чем много раз до этого.
   - Тогда почему же?
   - Не знаю, - сказала она, - наверное, мне просто надоело столько лет смотреть на все это. А потом, я сегодня поглядела в зеркало и вспомнила, что я ваша ровесница. Видите? - Она приподняла со лба свои пестрые крашеные волосы - и показала седые корни.
   - А какое отношение имеет одно к другому?
   - Не знаю. Очевидно, имеет. - Она помолчала. - Хорошо, если я не сказала вам ничего нового.
   Лопатин услышал за окном гудок машины и встал.
   - Опять уедете на фронт?
   - Должно быть, а что?
   - Если я съеду от вас, я занесу ключи к вам в редакцию.
   - А чего ради вы съедете?
   - Кажется, я устроюсь сестрой-хозяйкой в одно место. Ведь вы не собираетесь высылать мне аттестат?
   - Не собираюсь.
   - И никто не собирается. А мне жрать надо. И кроме того, чувствовать себя нужной не только нашей с вами дамочке!
   Она впервые на памяти Лопатина так сказала о Ксении.
   "Да, они сильно поссорились, - подумал Лопатин, - надолго, может, навсегда. Бывает в жизни и так".
   - Оставьте мне ваш "Беломор", не скупитесь, - густо закашлявшись, сказала Геля, когда Лопатин, вставая из-за стола, потянулся за пачкой, - а то я с этой махоркой совсем превратилась в мужика. Вы спросили, почему я вам сказала? Может быть, потому, что война, и во время войны все это как-то... Она не договорила. - Если я съеду, я тут все приберу и запру. Не беспокоитесь.
   - Я не беспокоюсь.
   Лопатин надел ушанку, застегнул полушубок и вышел вместе с ней в коридор.
   - Вы способны объяснить мне, - спросил он, уже взявшись за ручку двери, - ну, чего она пошла вчера к редактору клянчить, чтоб я вернулся? Чего ради была эта комедия? - Говоря это, он почувствовал прилив злости от мысли об еще предстоявшем ему объяснении с редактором.
   - А вы что, только сейчас узнали, что у нее семь пятниц на неделе? зло, вопросом, на вопрос ответила Геля. - То, что я дура, вы старались мне дать попять довольно часто, а то, что она дура, так за пятнадцать лет и не заметили?
   Лопатин молча кивнул ей и вышел. А она, не затворяя двери, посмотрела ему вслед и, вынув из кармана халата предназначенное ему Сюнино письмо, полное лжи и душевной сумятицы, изорвала его на мелкие кусочки своими желтыми, прокуренными пальцами.
   Когда Лопатин вошел в редакторский кабинет, все полосы были уже подписаны, номер ушел в машину, но редактор, по старой газетной привычке, еще не ложился спать, ожидая, когда выпускающий принесет первую пачку пахнущих краской газет.
   В редакции шутили, что редактор не ложится спать, пока не понюхает газету. Шутили, впрочем, с оттенком уважения: редактор знал свое дело, а это ценят и в тяжелых начальниках.
   - Прибыл? Садись, сейчас нам чаю дадут, - сказал редактор, увидев входящего Лопатина, и всем телом потянулся в кресле. - И как это только тебя жена отпустила?..
   - Она улетела.
   Редактор присвистнул, хотел сказать что-то резкое - он по привык лезть за словом в карман, - по вошла секретарша с чаем, и он остановил себя. Пока она стелила на стол салфетку и ставила на нее чай и галеты, он смотрел на Лопатина и вспоминал, как именно в это время и именно на этом месте, где сидит сейчас Лопатин, сидела вчера ночью его жена.
   До вчерашнего дня редактор не знал жены Лопатина. Она была непричастна ни к их делам, ни к их дружбе. Он знал, что у Лопатина есть жена - красивая и много моложе его. Вот и все. Вчерашняя встреча оставила у него в памяти впечатление какого-то длинного сумбура. Он еще цинично подумал тогда, что, на верно, у этой красивой и слезливой женщины есть свои приятные для мужа стороны, но разговаривать с ней утомительно. Рыдала, говорила о том, сколько семей на ее глазах; уже разрушила война, умоляла вызвать ее мужа в Москву, чтобы и у них по случилось того же самого... А теперь, когда вызвал, - нате, здрасьте - улетела!
   - Ну, что будешь теперь делать? - спросил редактор, когда секретарша вышла.
   - Продолжу жизнь на казарменном положении. - Лопатин не преуменьшал и по преувеличивал своей горечи: еще не понимая, какой будет его жизнь, он знал - такой, как была, уже не будет. Чувство бесповоротности притупляло боль.
   - А может, отпустить тебя - слетаешь к ней сам дня... - редактор хотел расщедриться и сказать - на три, но характер взял свое, - дня на два?
   - Спасибо, нет.
   - А чего она приходила сюда, ко мне, можешь объяснить?
   - Не могу, - сказал Лопатин. Ему было стыдно сразу за все - за свой вызов, за ее приход, за время, украденное у этого занятого и усталого человека на нелепый разговор с нелепой бабой. - А отпуск дня на четыре, если сочтешь возможным, все же мне дай!
   - Зачем?
   - Съезжу к дочери, она со школой в деревне, под Горьким.
   Редактор задумался. В его строгой душе была слабая струнка. Единственный сын через неделю кончал курсы младших лейтенантов, и редактор почти каждый вечер боролся со стыдным желанием снять трубку, позвонить своему старому товарищу в управление тыла и хотя бы на первое время устроить судьбу сына так, чтобы поменьше бояться за его жизнь. Он старался оправдаться перед самим собой тем, что он-то лично никогда не отступал перед опасностями, наоборот, искал их. Так неужели у него нет права подумать о сыне? Но в последнюю секунду каждый раз рука так и не дотягивалась до трубки.
   Просьба Лопатина застала редактора душевно обезоруженным.
   - Хорошо, поезжай, - сказал редактор. - Можешь даже послезавтра, если завтра к вечеру новогоднюю передовую сдашь. И еще тут от Гурского кое-что осталось - пройдись, поправь до отъезда. - Он протянул целую пачку гранок и, еще раз мысленно проверив себя, не дает ли поблажки Лопатину, повторил: Поезжай! Только постарайся привезти оттуда, из Горького, какой-нибудь тыловой материал для газеты.
   Лопатин укоризненно посмотрел на него: ну зачем такая скаредность? Ведь из четырех суток почти двое уйдут на поезд туда и обратно.
   - Привези, учитывая наши с тобой отношения: чтобы комар носу...
   Лопатин кивнул:
   - Ладно, чтобы комар носу...
   Он перестал следить за собой, и лицо его сделалось печальным.
   - У меня есть немножко водки. Может, хочешь выпить? - спросил редактор.
   - Спасибо. С горя не пью, - сказал Лопатин. - Пойду спать. - И вышел, разминувшись в дверях с выпускающим, несшим пачку свежих газет.
   Зайдя в свою редакционную комнату, он скинул валенки и лег на койку, заложив руки за голову.
   На койке Гурского, с которым они и здесь, в "Правде", жили на казарменном вместе, валялся вверх корешком раскрытый том "Наполеона" Тарле, а из-под подушки торчал рукав наспех засунутой сорочки и кончик галстука.
   "Сейчас, наверное, уже поднимаются там с Тихомирновым, чтобы лететь под Калугу", - вспомнил Лопатин, посмотрев на подходившие к шести стрелки стенных часов.
   Решение повидать дочь родилось неожиданно, но теперь казалось необходимым. Он попробовал представить себе свидание с ней. Конечно, она будет рада и немножко горда - отцы не часто приезжают туда к ним с фронта.
   А дальше? Говорить ли ей о случившемся? И вообще, что говорить ей о матери? И как? Девочка и так несчастлива.
   "Теперь я все это поправлю", - безотчетно подумал он, и злясь на собственное легкомыслие, строго спросил себя: как и когда?
   Его мысли прервал телефонный звонок.
   - Василий Николаевич, редактор приказал вам зайти к нему, - сонным голосом сказала секретарша.
   Редактор, с которого соскочила вся усталость, стоял с телефонной трубкой в руке и, поставив на кресло ногу в хорошо начищенном тонком хромовом сапоге, весело ругался по телефону:
   - Ну и что же, что фельдсвязь! А ты вдобавок к фельдъегерям и моего человека посади. Нет, вот именно что завтра, то есть, верней, уже сегодня! Чтобы он днем был, по крайней мере, в Новороссийске. Уговорил? Ну спасибо, спокойной ночи. - Он быстро брякнул на рычаг телефонную трубку. - Наши войска сегодня начали высадку в Керчи и Феодосии, ты подумай только! Кого же теперь туда послать, а? - Он повернул свое быстрое лицо к Лопатину. Самолет пойдет через два часа. В восемь, с аэродрома фельдсвязи. Как, не соблазняет? Крым! А? Был там в плохое время, теперь попадешь в хорошее! А к дочери съездишь, как только вернешься, даю слово. Чего молчишь?
   - Испытываю твое терпение, - усмехнулся Лопатин. - Прикажи поднять кого-нибудь, у кого сорок первый номер сапог, и заставь отдать мне. У меня здесь только валенки, а в Крыму, чего доброго, дождь...
   Двадцать дней без войны
   1
   Возвращаясь на редакционной "эмке" из-под Ржева, Лопатин на объезде у Погорелого Городища попал под утреннюю немецкую бомбежку, перележал ее в снегу и нанюхался гари от разрывов.
   Если б за пять минут до этого успели обогнать по обочине колонну порожних грузовиков, тоже шедших к Москве, попали бы в самую кашу. Два передних грузовика разбило в щепки. Но не обогнали, и обошлось - перележали.
   Как ни глупо, а могли отдать концы на этом объезде, уже на пути к Москве, после того, как за две недели на фронте так ни разу и не подсунулись под близкий обстрел. Везло. А впрочем, не только везло. Если не врать самому себе, то на этот раз, после Сталинграда, он поехал сюда, под Ржев, без большой охоты. Устал от чувства опасности и никуда особенно не совался.
   После бомбежки отъехали уже десять километров, а внутри все еще ныло от страха. Он остановил водителя и, чтобы избавиться от нытья под ложечкой, выпил с ним по глотку из фляги и закусил мерзлым сухарем. Стоял мороз, и вслух - считалось, что по этой причине и выпили.
   Когда Лопатин к вечеру добрался до редакции, которая еще весной вернулась на свое прежнее место, на Малую Дмитровку, редактора не было. Оказывается, он улетел под Котельниково, где немцы пытались прорваться к Сталинграду. Секретарша сказала, что редактор с утра перед вылетом вызывал к себе Гурского и Гурский все знает.
   - Подите к нему!
   - Прибыл? И-посиди или и-полежи. - Гурский, не вставая из-за стола, показал рукой на диван. - Д-дописываю и-передо-вую. Сейчас в последнем абзаце сок-крушу третий рейх, отнесу и и-поговорим...
   Он подвинул по столу папиросы:
   - Д-дыми в пределах гуманности. А то все т-толкутся, все д-дымят, а я сижу тут и к-кашляю - слабогрудое городское дитя. Фортку открывать холодно.
   Он говорил все это, не отрывая глаз от бумаги и продолжая писать, навалясь широкой грудью на стол; все, кто приезжал с фронта, действительно толклись у него и по делу, и без дела, просто чтобы послушать его остроты.
   - Сок-крушил, - сказал он через несколько минут, собрал листки, вышел и тут же вернулся и сел рядом с Лопатиным.
   - Чего он меня держал там и чего вдруг вызвал? - спросил Лопатин о редакторе.
   - Д-держал, как я д-догадываюсь, чтобы ты написал об освобождении Ржева, а вызвал потому, что перспектива пока отодвигается. Отб-бывая на фронт, и-приказал, чтобы ты написал что-нибудь обобщающее на д-два подвала: та зима и эта. Год и-нынешний и год м-минувший. Могу подарить тебе это название лично от себя. Ну, как вы т-там наступали?
   Лопатин пожал плечами.
   - И-посредственно?
   Лопатин не ответил. Его покоробило. В общем-то, это была правильная оценка того, что происходило на Западном фронте, но само слово "посредственно" никак не сочеталось с теми отчаянными усилиями во что бы то ни стало продвинуться еще на кило метр или на два, которым он был свидетель в последние дни.
   Гурский усмехнулся его молчанию. Он привык к своей коробившей других безапелляционности и гордился ею.
   - Зато могу тебя порадовать, - сказал он, - т-там, под К-котельниково, ф-фрицам уже не светит и-прорваться к Сталинграду. Начали бить им м-морду и продолжаем по и-нарастающей. И-попросился поехать с редактором, но он приказал сидеть здесь и и-писать передовые по его ук-казаниям оттуда. К-каждому свое. Где заночуешь?
   - А мой номер в "Москве" за мной? - спросил Лопатин.
   - За т-тобой, куда же ему деться.
   - Тогда поеду в "Москву" - писать.
   - Н-не торопись, - прощаясь, сказал Гурский. - Вид у т-те-бя усталый, и, если завтра не сдашь, мир не рухнет. Заг-гон есть..
   Хотя он и был на двенадцать лет моложе Лопатина, но привычно говорил с ним как старший, советов которого надо слушаться. Заботливый к тем, кого любил, он взамен хотел нравственной власти.
   - Да, - уже простившись, вспомнил он, - письмо от д-дочери. - Порылся в ящике стола, вынул и отдал Лопатину письмо. - Завтра расскажешь мне, к-как она там живет.
   В гостинице "Москва" хотя и экономно, но топили. Три неделя назад, когда Лопатин вернулся из Сталинграда и редактор устроил его сюда, топили только на двух этажах, теперь - на трех. Народу прибавилось. Об этом ему сказала дежурная по шестому этажу, которой он отдал одну из двух привезенных с фронта банок американской тушенки.
   Дежурной хотелось отблагодарить его, и она спросила, не нужно ли второе одеяло. А когда он сказал, что не нужно, предложила постирать и подшить ему к утру подворотничок.
   Он пошел в номер, разделся, отнес ей гимнастерку и, вернувшись, залез в кровать под одеяло и полушубок и стал читать письмо, полученное от дочери.
   Это пришедшее из Сибири, из Омска, письмо было результатом тех последних перемен в его личной жизни, которые хотя и надвигались давно, но разразились, как запоздалый дождь, лишь в этом году: между двумя его поездками на фронт, весной, к нему в Москву приехала жена и заявила, что выходит замуж.
   Еще с ее прошлогоднего, декабрьского, нелепого приезда в Москву ему было ясно, что ту жизнь, какой они жили, вряд ли разумно длить дальше. Но у него не было ни времени, ни окончательной решимости ставить самому так называемые точки над и, о которых с такой легкостью говорит люди, наблюдающие со стороны чужое неустройство. Времени не было, потому что была война, на которую он ездил, как заведенный, то на один фронт, то на другой, а окончательной решимости не хватало, потому что в деревне, под Горьким, жила их общая дочь, продолжавшая получать письма от них обоих и хотя чувствовавшая неблагополучие, но не знавшая его меры.