катастрофа: самого выстрела в башне не слышно, и рта раскрывать оказалось
незачем. Все это произошло настолько быстро, что снаряд за это время еще не
достиг щита.
Вылетев из дула орудия с превосходящей воображение скоростью одного
километра в секунду, он, опережая звук выстрела, рождая свой собственный
гром, подымался высоко в вечернее небо почти по прямой линии. Но неуклонная
сила земного тяготения потянула его вниз, сгибая все круче и круче линию его
полета. Он наклонился остроконечной головой к воде - раскаленный,
громыхающий, бешено вращающийся объект сложной невидимой борьбы многих
механических сил: взрыва пороховых газов, силы земного тяготения,
сопротивления воздуха, наклона оси орудия, инерции корабля в момент залпа и
собственного своего вращения. Сложение всех этих сил, заранее рассчитанное
таблицами артиллерийской стрельбы, направило снаряд к щиту и швырнуло около
него в воду. Вода всплеснулась на месте падения беззвучным светлым столбом
серебряных брызг.
Брызги и точно были серебряными: этот великолепный фонтан стоил три
тысячи двести рублей.
Но в мозгу лейтенанта Ливитина вставшие за щитом, как свечи, водяные
столбы отложились свободным от красоты и стоимости артиллерийским
представлением "перелет". Как вода, смачивающая строчки анилинового
карандаша, заставляет их стать яркими и видными, так кровь, прилившая именно
к тем извилинам лейтенантского мозга, которые хранили многолетние
впечатления, образы и числа, составляющие сумму знаний о стрельбе, заставила
их проступить отчетливо и ярко за счет всех иных, посторонних стрельбе,
впечатлений. Сложные цепи условных рефлексов, созданных длительной
тренировкой мозга, замкнули накороткую зрение и речь, освобождая мозг для
решения более трудных вопросов. Поэтому три всплеска снарядов, вставших за
щитом, мгновенно оформились в первую необходимую команду:
- Два меньше! Пять влево!
Гальванер защелкал передающими приборами, установщики прицелов изменили
данные, и три Кобяковых вновь навели иначе приподнятые и иначе повернутые
орудия на нижнюю кромку щита.
- Залп, - сказал Ливитин негромко, и, рванув башню коротким
кругообразным движением, как встряхивают остановившиеся часы, с его губ
скатились еще десять тысяч рублей.
Таким же свойством был наделен мальчик из старой французской сказки:
при каждом слове из его рта вылетала блестящая золотая монетка. Слова
лейтенанта приносили значительно больше прибыли, хотя, казалось бы, он не
созидал, а уничтожал деньги. Но уничтоженные словом "залп" десять тысяч
рублей мгновенно породили возможность создать новые порох, снаряды и орудия
взамен разрушенных залпом. Во многих концах страны и мира неизвестные
Ливитину люди приступили к действиям: начали продавать, покупать, нанимать
рабочих, составлять чертежи, выдумывать формулы, получать или давать взятки.
Доллары, марки, рубли, франки и иены - море разнообразных денег,
взволнованное всплеском снарядов, вздрогнуло, заколебалось, ринувшись в
крутящуюся воронку взорванных десяти тысяч рублей, спеша создать вместо них
новые ценности. Разноязычные рабочие хлопка, руды, угля, стали, кислот,
зерна и леса проработали еще одну минуту сверх того времени, которое
требовалось им, чтобы окупить хозяйские расходы на поддержание их
существования. Созданные ими за эту минуту ценности восстановили утопленные
лейтенантом Ливитиным десять тысяч рублей, и часть этой прибыли докатилась
до него в виде лейтенантского жалованья.
Таким образом, получилось, что и этот новый круг обращения денег,
неизвестный Ливитину, замкнулся в кормовой башне "Генералиссимуса" так же,
как и кобяковский, с той только разницей, что Кобяков, нажимая педаль,
уничтожал свои деньги и от этого обеднел, а Ливитин, уничтожая чужие,
богател.
- Поражение через тридцать секунд, автомат два с четвертью сближения! -
скомандовал Ливитин. Щит попал в накрытие, и стрельба могла быть ускорена.
"Генералиссимус", описывая плавную дугу вокруг щита, вспарывал носом
изнутри голубое полотно воды, отворачивая форштевнем белые края разреза и
размалывая его обрывки винтами за кормой. Гигантское и великолепное создание
крупной индустрии двигалось по воде, непрерывно расточая деньги. Они
вылетали из орудий в желтом блеске залпа, стлались по небу черными вздохами
дыма из труб, растирались подшипниками в текучем слое дорогого заграничного
масла, крошились, как в мясорубке, лопатками мощных турбин. Деньги таяли в
воде, ибо корабль этот, выстроенный для защиты рублей от долларов и франков,
устарел еще до спуска своего на воду: за время его постройки доллары и марки
отлились в лучшую броню и лучшие орудия, против которых этот корабль уже не
годился. Но сейчас, ослепленный собственной мощью, он громыхал залпами,
медленно раскачиваемый силой отдачи своих орудий, величественный и огромный,
как боевой слон.
Юрий, оглушенный грохотом, восхищенный и подавленный зрелищем стрельбы,
раскрыв в полуулыбке рот, смотрел на все блестящими от восторга глазами.
Чудесная вещь стрельба! Он начинал понимать то почти нежное чувство, с
которым Николай всегда говорил о башне. Жаль, что так скоро кончается!..
Стрельба окончилась быстро. Одетые в форменки мужики и мастеровые, из
которых каждый в своей личной жизни считал огромной суммой четвертной билет,
за одиннадцать минут выкинули в воду полтораста тысяч рублей и по отбою
вышли на палубу с равнодушным видом людей, которые закончили положенную им
работу.
Стрельба оказалась удачной, и на мостике было весело. Корабль повернул
в Гельсингфорс. Солнце спустилось к воде, зализывая длинными теплыми лучами
шестьдесят восемь ран, нанесенных морю. Лейтенант Греве, сощурившись,
посмотрел на безвредный сейчас для глаз красный сплюснутый диск.
- Повоевали - и за щеку! - сказал он Бутурлину. - К десяти на яшку
станем, штурманец? А то у меня вечерок сорвется, нынче у Власовых на лужайке
детский крик.
- Что-нибудь вроде, - ответил Бутурлин, вынимая из ушей вату, - полтора
часа ходу, поспеешь...
Юрий забрался на сигнальный мостик. Оттуда море казалось огромным.
Небо, исполосованное полетом снарядов, обильно точило теплую кровь заката.
Вольный и прохладный воздух, чуть горчивший запахом дыма, расширил его
легкие. Он вздохнул свободно и счастливо и в невольной потребности общения
сказал сигнальщику, проворно натягивавшему на поручни снятый на время
стрельбы обвес:
- Вечер-то какой, роскошь!
- Чего изволите, господин гардемарин? - не расслышав за шумящей
парусиной, с готовностью спросил тот.
- Посмотри на закат, говорю... не видишь?
Сигнальщик бросил обвес и обеспокоенно повернулся к солнцу, подняв к
глазам бинокль. Он провел им по горизонту, отыскивая, что именно привлекло
внимание гардемарина. В бинокле алое поле дрожало и переливалось, вода мягко
сливалась с небом в примирительном одноцветье, и ничего не было видно. Зато
правее заката сигнальщик увидел то, что требовалось, и, отняв бинокль от
глаз, с уважением посмотрел на Юрия.
- Так точно, адмирал идет, - сказал он и побежал на крыло мостика к
сигнальному кондуктору.
Корабли сблизились быстро. Флагманский линкор шел на юг, полоща в
закате контр-адмиральский флаг. На "Генералиссимусе" сыграли большой сбор,
люди быстро выстроились по борту. Лейтенант Греве встревожился.
- Что ему надо в море в субботу? - сказал он вполголоса Бутурлину. - Не
к добру старик заплавал, ей-богу...
Флагман разошелся с "Генералиссимусом" в полумиле; на фок-мачте его
болтался полосатый флаг.
- Вашскородь, на адмирале "он" - "следовать за мной!" - прогудел сверху
голос сигнального кондуктора.
- Лево на борт, - сказал командир, не удивляясь.
Корабль, зашипев кормой и раздавливая ею подбегающую к борту воду,
легко повернул на обратный курс и вступил в кильватер адмиралу, привязанный
к нему молчаливым приказанием. Гельсингфорс и все, что ожидало в нем
лейтенанта Греве, осталось за кормой. Греве спустился с мостика и пошел на
ют, задрав по дороге ударом сложенных пальцев чехол фуражки сзади, образовав
из нее род поварского колпака. Офицеры на юте засмеялись. Такое положение
фуражки обозначало: "недоволен начальством".
- Господа, Гревочка бунтует, - сказал Веткин, бросая папиросу в обрез
(офицерам курить на юте разрешалось).
- Старый дурак, - пожаловался Греве с искренним огорчением. - Ну куда
он к черту повел? В Ревель?
- Гревочка, пути начальства неисповедимы, - сказал Веткин
примирительно. - Учитесь властвовать собой: ваше свидание не состоится!
Пойдем лучше пить коньяк, я выиграл с батюшки, он утверждал, что адмирал
оставит нас в покое.
- Пойдем, - сказал Греве обреченно, - здесь уголь сыплет.
Палуба хрустела от угля, выкидываемого с дымом из труб. В кочегарке
выла вентиляция, и через определенные промежутки времени раздавался звонок.
Тогда кочегары распахивали топки, и жар разливался по палубе горячей,
вызывающей пот волной. Езофатов, стоя боком к топке и защищая лицо привычным
поворотом головы, швырял очередные лопаты угля на ломкий пласт раскаленного
жара. Топка захлопнулась, и Езофатов выпрямился.
- Время сколько там, Вайлис? - спросил он, осторожно обтирая обратной
стороной ладони рассеченную утром щеку.
- Около десяти, наверное.
- Когда якорь кинем, не знаешь?
- У меня была глупая тетка, - сказал Вайлис, помолчав и ловко вытащив
из глаза черным пальцем угольную порошинку. - Она умерла от любопытства. Она
все добивалась узнать, которого числа будет второе пришествие...
- О чем ты мелешь?
- Откуда я знаю, деревянная башка? Позвони по телефону господину
старшему механику!
- А куда идем-то? Обратно уже?
Вайлис даже не ответил, всматриваясь в водомерное стекло. Кочегарка не
имеет направления. Она имеет только время, измеряемое звонками топочного
уравнителя и числом подбрасываемых лопат. Корабль может стать на якорь,
может идти в Америку, может идти ко дну, - кочегарка узнает об этом
последней. Глупые вопросы!..
В двенадцать часов ночи четвертое отделение кочегаров сменилось.
Усталые и злые, они поднялись в жилую палубу; койки уже висели рядами в
зеленом свете ночных ламп, и воздух был тоже ночной: жаркий, вонючий,
сытный.
Вайлис, вымывшись в бане, вышел наверх покурить. Корабль стоял на
якоре, молчаливый, огромный, неподвижный. Берегов в неясной мгле майской
ночи не было видно. Вода была светла. На ней равномерно вспыхивала зеленая
мигалка бакана, справа горел красноватый огонь маяка, слева угадывалась
громада такого же корабля, и высоко в небе горел адмиральский огонь.
Название этого места было неизвестно. Не все ли равно? Ничто не меняется от
того места, где стоит корабль.
Ночь пела жужжанием вентиляторов, звоном стекающей где-то за борт воды,
с берега тянул легкий печальный аромат северной весны.
- Не спится, небось? - сказал кто-то рядом.
Вайлис обернулся и, всмотревшись, узнал Тюльманкова, комендора
четвертой роты. Их связывали полуприятельские отношения, зародившиеся тут же
на баке: Тюльманков заинтересовался как-то, увидав Вайлиса на баке с
книжкой. Книжка была из судовой библиотеки и называлась "Оборона Севастополя
в рассказах героев", и Тюльманков стал смеяться, что Вайлис читает чепуху;
все обещал дать какую-то книгу про настоящее, да так и не собрался.
- Я слышал, ты нынче Гадюку срезал? - сказал он вопросительно,
потянувшись за огоньком. - Молодец, так ему и надо! Жаль, что ты ему ряжку
не свернул!
Вайлис пожал плечами.
- У меня мозги еще в порядке, я знаю, что это бывает. Товар не стоит
свечки!
- Жалко, ты нас не предупредил, - сказал Тюльманков медленно. - В
случай чего, матросы поднавалились бы... Плавала бы теперь Гадюка за бортом!
Ты как своих-то подбил на претензию? Кочегары ваши ведь не разбираются.
Вайлис потушил трубку.
- Не знаю, чего ты от меня хочешь. Я их не подбивал, они сами начали.
Надо спать идти!
- Постой, голова! Чего боишься? Момент тут серьезный. Тебя ж судить
будут... Надо кой о чем потолковать.
- Нечего толковать, Тюльманков, - сказал Вайлис упрямо, - пускай судят,
ко мне придраться не за что. Суд покажет правду.
- Судил волк козу, а потом слопал! - усмехнулся Тюльманков. - Дурак ты,
Вайлис, надо своим умом жить!
- Я чужого и не прошу, - сказал Вайлис, вставая.
- Да ты постой, чудило! Сядь! Слушай.
Вайлис неохотно сел. Тюльманков, негромко и все время оглядываясь,
изложил свою мысль. Надо, чтобы Вайлис и все кочегары всюду рассказывали
матросам, что вместо справедливого разбора Гадюка чуть не избил. Надо, чтобы
возможно больше матросов поняло, что суд загубит людей, хотевших правды.
Надо просить всех заступиться и не выдавать на расправу, для этого, когда
будет суд, Вайлису выбежать на верхнюю палубу с криком "ребята, спасайте".
Тогда подымутся известные Тюльманкову матросы и увлекут остальных, все
перебьют офицеров и подымут красный флаг. На других кораблях будут уже этого
ждать, и по этому сигналу...
Вайлис встал, не дослушав.
- Один теленок собрался скушать волка, - сказал он сердито, - он подбил
все стадо. Все были очень храбрыми, как ты, и кричали, что их много. Волк
прекрасно пообедал в этот день. Прощай! Не замешивай меня в такую сказочку,
у меня никогда еще не гулял в голове сквозной ветер. Нам с тобой на каторгу
не по пути. В позапрошлом году такие, как ты, довели матросов до виселицы.
Ищи себе поглупее.
Тюльманков остался сидеть, попыхивая папироской. Потом он швырнул ее с
размаху в обрез; просияв огненной дугой, она, зашипев, погасла.
- Эх, и народ же кислый! - сказал он вслух и пошел в корму, в четвертую
роту. На шканцах из открытого люка кают-компании мягко звучал рояль.
Тюльманков наклонился над люком; в ярком розовом свете, падавшем сбоку,
отливал пушистым ворсом темный ковер, и на нем резко выделялись четыре пары
ног в белых брюках, вытянувшихся из кресел. Туловищ сидевших не было видно,
но ноги, сиявшие, как белый четырехконечный крест, были
успокоенно-самодовольны. Между восемью подошвами замшевых туфель взгляд
Тюльманкова завертелся бомбой, готовой взорваться; он просунул голову
дальше, и от этого штаны облепили зад. Именно по этому туго обтянутому заду
горячо щелкнула цепка. Тюльманков откинулся.
- Засматриваешь? Куда засматриваешь? Это тебе тиятр? - сказал вахтенный
унтер-офицер негромко, чтобы не слышали в люк.
Он проследил за Тюльманковым, пока тот добежал до трапа, и тогда
положил дудку в карман, прислонившись к люку и слушая музыку, покачивая в
такт головой и играя на груди цепочкой дудки. Эта вторая дудка была принята
с вахтой и служила только для свистка.
Ночь яснела, свежея, и порой вздыхала легким ветерком. Море лежало
прекрасной светлеющей гладью, и с берега тянул печальный аромат северной
весны. "Генералиссимус" спал, слушая позднюю музыку лейтенанта Греве,
тоскуя, негодуя, пугаясь тихих унтер-офицерских шагов, набираясь сил для
нового дня недели.
Наступал день седьмой, воскресенье - день, посвященный отдыху, веселью
и общению с богом.


    ГЛАВА ШЕСТАЯ



Побудка была на полчаса позже - в шесть. Корабль опять облили водой,
протерли мылом с песком, выдраили медь, матросов переодели в черные брюки и
в форменки. Флаг подымали с церемонией, на адмиральском корабле играл
оркестр. Матросы стояли сине-бело-черным фронтом, влитым в палубу ровно и
неподвижно, как стойки поручней за ним. Кричали лающее приветствие и
провожали глазами рыжие свисающие командирские усы. За командиром шел
Шиянов; у восьмой роты он занервничал. Но кочегары ответили, как все, -
громко, весело, отрывисто. В восемь пятнадцать командир съехал к адмиралу.
Боцман Нетопорчук любил праздничные дни: корабль сиял, как стеклышко, и
во всем чувствовалась особая торжественная приподнятость, особенно если
солнце было, как сегодня, ярким и веселым. После подъема флага он спустился
в каюту.
Строго говоря, это был обыкновенный железный шкаф, четыре шага в длину,
три в ширину, иллюминатора нет, свет электрический, воздуха тоже нет,
вентиляция искусственная; правая стенка шла под крутым наклоном - каюта была
построена под трапом в кочегарку.
Внутри этого железного шкафа для человека стоял тоже железный шкаф для
вещей, а в нем, по старой матросской привычке, Нетопорчук держал свой
деревянный сундучок. Он вынул его из шкафа, достал носовой платок - нынче
праздник. Сундучку - пятнадцатый год, сделан он тоскливой зимой
новобранства, первой флотской зимой Нетопорчука. На внешней стороне крышки
положена на клею хитро сплетенная сетка из парусной нитки; в центре -
топовый узел, напоминающий четырехконечную звезду, а от него лучами
расходится узор из рыбацких штыков с двумя шлагами, лучи переплетены
выбленочными узлами; рамка сетки - из полосок фигурного мата. Работа равно
красивая, как и кропотливая. Но в первые годы службы вечера пусты и
медленны, и в строгой симметрии узлов, в чистоте плетенья навсегда
захоронена молодым матросом, потом марсовым, унтер-офицером, а потом
боцманматом и боцманом Пахомом Нетопорчуком - навсегда завязана им в узел
вся жалость к себе, молодому парню, вся когда-то сосавшая тоска по глухой
зеленой деревне. Далека деревня, и никого в ней нет. Был пастух - сирота
Пашка, да не стало...
На внутренней стороне крышки наклеены картинки, одна к другой вплотную,
впритык, - получается целая картина. Крышку заклеил Нетопорчук уже давно,
дальше клеить некуда. Картинки флотские, настоящие, любит крышку боцман.
Слева с угла - батарея порт-артурская "Тигровый Хвост", стреляющая по
неправдоподобно близким японским миноносцам. Рядом на открытке - гибель
"Стерегущего", где матрос открывает левой рукой кингстон, а правой
крестится, - герой-матрос, и фамилия внизу. Потом - портрет царя в мундире
капитана первого ранга. Рядом водолаз, в скафандре, сидит на дне океана,
рыбы кругом плавают, а на коленях водолаза - голая русалка с хвостом. Потом
- мост меж двух башен, большой мост через Темзу-реку - память о Лондоне; за
границу ходили, Нетопорчука - за рост - из Портсмута со взводом матросов в
Лондон возили на свадьбу короля какого-то. К мосту баба приклеена, какая
баба - кто ее знает? - подарил лейтенант барон Фитингоф, когда у него
Нетопорчук в вестовых был, - голая баба и красивая, в зубах цветок.
А пониже - настоящая картина, в красках: сидит матрос на бульваре с
нянькой, нянька пышная, млеет, ребенок в коляске откатился, в голос ревет. А
матрос рукой обнял, взасос няньку целует, усы у матроса черные, форменка
глаженая, фуражка - хлеб резать можно, такие поля острые. Сам другой рукой
подбоченился, целуется, а глаз влево косит: там солдат идет - крупа. Солдат
невидный, робкий, серый, - армия. И подпись: "Матросы всегда впереди".
Нетопорчук сам до женского пола робок - обидел бог рожей и характером: нос
картошкой, лицо в рытвинах, усы рыжие, с подпалинами, а характер
застенчивый, - какая тут нянька! Но картинка ему нравится, - флотские всегда
впереди, не он, так этот с черными усами, все равно - матрос...
Крейсер "Олег" наклеен, на волне снят, волна громадная, полкрейсера
накрыла; ахнуть можно, а снято из иллюминатора у самой воды, хитро снято, -
оказывает, будто волна такая и крейсер храбрый. Ну, конечно, и
"Генералиссимус" висит в двух видах - с борту и с носу. На втором году
сверхсрочной и сам Нетопорчук снялся - нашивки получил. Сидит на стуле,
пальцы на коленях растопырил, глаза вытаращил, грудь колесом, а рожу сменить
бы у баталера, рожа незавидная, не любит Нетопорчук своей рожи, наклеил
потому, что посылать некому и место было.
В сундуке уложено все аккуратно, к месту: слева выгородка, а в
выгородке нитки, иголки, пуговицы, матросу некому штопать да латать, сам
матрос за одеждой следит; чистоля баночка, завернутая в ветошь, и гербовка,
досочка такая с вырезом - пуговицы чистить. Рядом воткнута в колечко,
сплетенное из волоса, вставочка с пером. Писать приходится часто - не
письма, письма писать некому, - записки шкиперам на соду, мыло, тросы. Пишет
их Нетопорчук медленно, ухватив ручку, как свайку, во все пять пальцев, и
почерк получается корявый. Вчера вон лейтенант Веткин смеялись, как он
дознание подписывал: "Язык, говорят, спрячь, ишь, ребеночек с усами".
Конечно, господа пишут быстро, буквы у лейтенанта выходили красивые. Один
только раз он их почиркал - это когда Нетопорчук никак не мог вспомнить,
кричал ли Вайлис после подъема флага "не расходись, претензию заявим".
Нетопорчук почтительно объяснил, что он сразу ушел от кочегаров в корму и
ничего такого не слышал. Лейтенант стали сердиться, и у Нетопорчука
заскочили мозги: когда офицер кричит - теряешь всякое соображение и
говоришь: "Так точно, вашскородь". Тогда все пошло хорошо до конца, и
лейтенант Веткин прочли вслух, что он показал. Нетопорчук слушал, удивляясь,
как складно он, оказывается, разговаривал, но в одном месте попросил
перечесть:
"...когда же был сыгран "исполнительный", то кочегары хотели разойтись,
но Вайлис, выйдя вперед, кричал: "Не расходись, братцы, заявим претензию, не
дадим над собой издеваться, команда нас поддержит".
- Никак нет, вашскородь, я такого не слышал, - сказал Нетопорчук,
набравшись смелости, - так что я докладал вашему высокоблагородию, что как,
значит, подъем флагу был, я сразу на ют ушел. Там приборка же задерживалась,
вашскородь!
Вот тут лейтенант и стали чиркать и ругаться. Но Нетопорчука не
собьешь: он твердо знал, что офицеру врать в глаза нельзя, этому учили еще с
новобранства - "начальству всегда говори правду", - на это он и присягу
приносил. Так и вычеркнули эти слова, хоть и обругали старым болваном.
Вся эта история с дознанием вывела Нетопорчука из равновесия. Выходило
так, что, если бы он дал кочегарам добежать до люка, никакой бы кутерьмы не
получилось. Но, с другой стороны, он никак не мог согласиться, что тогда он
сам был бы прав. Подъем флага - вещь священная, никакого шевеления не должно
быть, а они стадом... Непорядок!
Однако все же что-то подсасывало изнутри, в голову лезли разные мысли и
даже непривычно мешали вчера заснуть, пока Нетопорчук не догадался, в чем
тут дело. Дело было в нарушении устава. А устав кочегары нарушили тем, что
отказались разойтись из фронта, и здесь Нетопорчук был уже решительно ни при
чем. Устав - не шутка! На то он и устав, чтоб его исполнять. Какая же служба
будет, если каждый будет делать то, что ему нравится? Глядишь, весь корабль
развалится...
Дверь открылась без стука, и всю ширину ее заполнил белый китель.
Нетопорчук привычно вскочил, но - потом улыбнулся почтительно. Это был не
офицер, а кочегарный кондуктор Овсеец, Осип Осипович.
- Здравствуй, Пахом Егорыч, - сказал Овсеец, протягивая огромную
мясистую ладонь. - По вашей боцманской части к вам старший офицер прислал.
Он говорил в нос, сильно сопя. Офицерский китель с неофицерскими
погонами сидел на нем мешком, а под офицерской фуражкой (тоже с неофицерской
кокардой) лоснилось сытое и жестокое лицо с бравыми усами. Такими и были
кондукторы, среднее корабельное сословие: ни офицеры, ни матросы.
Овсееца Нетопорчук знал мало. Кондукторы держались от команды отдельно,
снисходя лишь к особо уважаемым унтер-офицерам - к таким, которые сами
метили дослужиться до этого чина. Да и был Овсеец чужой специальности,
ронять перед ним боцманское звание не приходилось.
- Шланги опять затребовались, Осип Осипович? - спросил Нетопорчук
солидно, однако все же встав.
- Линя шестипрядного отпусти, сажен двадцать.
Нетопорчук насторожился.
- Для какой это надобности?
- Надо - и все тут, - сказал Овсеец уклончиво и засопел в усы. -
Приказание такое.
Нетопорчук задумался. В кочегарки тросы и штерты давать - что в топку
бросить. А шестипрядный линь на чистое дело нужен, на шлюпки, на фалрепа...
- Смоленого, может, Осип Осипович? Вы же все равно загадите...
Овсеец засопел чаще, и ладонь его сама сжалась в кулак. Со своими
кочегарными унтер-офицерами разговаривал он иначе, но с боцманом требовалась
дипломатия, а к ней Овсеец не привык.
- Ты, Нетопорчук, не кобенься. Приказано - стало быть, давай. Или иди к
старшему офицеру, он тебя погладит. Дело экстренное.
Имя старшего офицера подействовало.
- Так пришлите в тросовую кого, выдам, - сказал Нетопорчук неохотно.
- Идем вместе, сам возьму, - буркнул Овсеец, и они вышли из каюты.
В церковной палубе уже налаживали церковь. Машинный унтер-офицер
Кузнецов сдержанно покрикивал на матросов, осторожно расставлявших
иконостас. Он был из щитов, покрытых иконами, весь на скобах, шарнирах и
болтах, - удобный, быстро собирающийся и не занимающий много места. Минный
унтер-офицер Пилебеда, отступив в глубину палубы, раздувал кадило, крутя им
в воздухе, как бросательным концом.
Кадило вдруг вызвало в Нетопорчуке неожиданную ассоциацию: вчера в
тросовую вернули старый бросательный конец, которым вполне можно было
заменить требуемый Овсеецом новый линь. Нетопорчук ухватил за рукав
проходившего матроса:
- Куда идешь?
- Так что по своему делу, господин боцман!
- Какое свое дело?
- В гальюн, господин боцман, до обедни управиться...
- Обождешь. Беги в носовую шкиперскую, марсового Тюнина, чтобы в
тросовую яму бежал. Скажи, боцман кличет.
Кострюшкин с места взял ход, чтобы поспеть в шкиперскую и в гальюн. Он
бежал со всех ног по чистым кубрикам и, перескакивая высокий комингс двери,