хорошо знакомо и в котором все, кроме него, легко отличали верный и нужный
звук от неверного и опасного, эта бурная и возбуждающая симфония
форсированного хода корабля, ни разу им не слышанная, не занимала и не
радовала Юрия. Никогда еще с таким тоскливым отчаянием не ощущал он
ужасающей своей бесполезности, неприткнутости, никчемности. Мало того, что
тут, на кормовом мостике миноносца, добивающегося предельной скорости хода,
он стоит никому не нужным пассажиром, лишним человеком, - но и миноносец-то
этот спешит не на вест, где мерещился Юрию подвиг, а на ост, не навстречу
германскому флоту, а в Петербург, в нудные будни...
Вот как рухнула его мечта. И помочь никто уже не мог, раз не помог даже
Николай...
Миноносец "Стройный" и точно шел в Петербург, напрягая все пять тысяч
семьсот своих лошадиных сил для скорейшей доставки морскому министру
небольшого голубоватого конверта, посылаемого командующим Балтийским флотом
с назначенным для того офицером. Письмо это, несомненно, содержало в себе
какие-то важнейшие сведения или соображения: было приказано выжать из машины
все, чтобы доставить его министру к семи часам вечера, никак не позже.
Поэтому в котельном отделении "Стройного" сильные полуголые молодые люди,
стараясь не мешать в тесноте друг другу и обливаясь потом, беспрерывно
подбрасывали полные лопаты тяжелого угля в топки, из жадных пастей которых
вырывался полыхающий свет, обдавая людей плотным пышущим жаром и превращая
капли испарины на их плечах в крупные рубины. Вентиляторы, готовые
развалиться, неистово гудели, нагнетая в кочегарки воздух, но весь он без
задержки уходил в топки, чтобы раздувать пламя и гнать его меж котельных
трубок, в которых вскипала переходящая в пар вода. Пожилой старший
унтер-офицер, хозяин кочегарки, тоже полуголый, опасливо смотрел на
манометры, где стрелки дрожали у красной черты, и все свое внимание уделял
питательным донкам, качавшим в котлы воду. Рядом - за горячей, как плита,
переборкой - в машинном отделении с такой же тревогой посматривал на приборы
молодой инженер-механик, которому впервые приходилось вопреки всем
инструкциям держать такой режим работы машин. Шел только второй час похода,
и напрягать механизмы надо было еще добрых пять часов, а ему уже теперь
казалось, что они этого не выдержат. Но в переговорную трубу то и дело
доносился нетерпеливый голос командира миноносца: "Как обороты?" - и надо
было, несмотря на инструкции и правила, требовать от кочегаров предельного
давления пара, мучить поршни и цилиндры, утомлять гребные валы, чтобы не
позволить стрелкам тахометров хоть чуточку отклониться влево. Скорость,
скорость, ход во что бы то ни стало, приказ адмирала, подхлестывающий голос
с мостика, начало войны... Бывший ученик Вологодского реального училища, а
теперь властитель машин и котлов миноносца "Стройный", обливающийся потом в
своем машинном аду наравне с матросами, в отчаянии дает знак машинисту у
клапанов: "Прибавь!", и тут же нажимает кнопку звонка в кочегарку. Голые
люди ускоряют темп подкидывания угля, пожилой унтер-офицер ошалело глядит на
манометр, донки, захлебываясь, качают воду, котлы ревут, потрясаемые силой
рождающегося в них пара, дым из труб валит тяжкими клубами не поспевшего
сгореть угля, - но тонкие стрелки тахометров, отмечающие обороты гребных
валов, сдвигаются еще вправо, как хочет того командир. "Стройный" мчится с
небывалой скоростью - почти на три узла скорее, чем дал на испытаниях, и
ветер на мостике рвет ленточки сигнальщиков, и штурман удовлетворенно
докладывает командиру, что траверс Родшера прошли на восемь минут раньше...
Но если инженер-механик, второй сорт офицера российского императорского
флота, мучился в машинном отделении, то остальные офицеры "Стройного", не
исключая командира, пухлого и веселого лейтенанта, засидевшегося в чине не
по годам, откровенно радовались тому, что миноносец неожиданно послали в
Петербург. Никто, конечно, не надеялся "словчиться на бережишко", потому что
всем было ясно, что миноносец будет стоять там в немедленной готовности. Но
то, что нынче не придется торчать опять в ночном дозоре у маяка Грохара,
охраняя неизвестно от кого вход на рейд, создавало на мостике отличное
настроение, никак не отвечающее состоянию Юрия. Сразу же, как снялись со
швартовов, его вежливо пригласили туда, но, постояв четверть часа с
вымученной улыбкой, он незаметно спустился на палубу и нашел, наконец, себе
место здесь, на пустынном кормовом мостике. Лучше всего было быть одному:
ему казалось, что решительно все знают о позорной его неудаче и что каждый
из офицеров "Стройного" насмешливо поглядывает на неудавшегося последователя
адмирала фон Шанца.
На самом деле никто, понятно, не знал ни о задуманном им набеге на
славу, ни о том разговоре, какой произошел по пути к пристани.
Едва вышли из подъезда, Юрий (по возможности небрежно, как бы говоря о
чем-то незначащем, само собой разумеющемся) рассказал Николаю о своем плане
и попросил дать письмо к лейтенанту Рязанову или к другому знакомому ему
командиру миноносца, все равно где - в Або или тут, в Гельсингфорсе. При
этом, считаясь с повышенно ироническим настроением брата, он поостерегся
упоминать о долге, о невозможности отсиживаться на берегу, когда на море
идет война. Вместо всего этого он попытался придать романтической своей идее
характер сугубо будничный, практический и, кривя душой, подчеркнул, что
речь, собственно, идет лишь о тех пяти-шести неделях до начала занятий,
когда ему решительно негде будет провести отпуск, раз приехать, как обычно,
на "Генералиссимус" будет теперь невозможно...
Однако все его ухищрения оказались ни к чему.
- Выходит, тоже на подвиги потянуло, Юрий Петрович? - ядовито спросил
Николай. - Могу предостеречь: несовременно и несвоевременно.
Юрий покраснел. Накрытие получилось с первого залпа. Беспомощно, но он
все же забарахтался.
- Это совершенно не обязательно, - пробормотал он. - Просто мне
казалось, что приобрести кое-какой опыт до производства было бы полезно...
- А какой опыт? - язвительно спросил Николай. - В качестве кого,
позвольте вас спросить?
Юрий пожал плечами, хотя внутри у него засосало: этот проклятый вопрос
был ему хорошо знаком.
- Ну, я не знаю... Сигнальщика, комендора...
Лейтенант засмеялся.
- Не обижайся, но на месте Рязанова или другого командира миноносца я
бы тебя на версту к орудию не подпустил. Комендор, брат, - это художник
своего дела, и стрелять он начинает на третьем году службы. А до того -
только пуляет, огорчая своего артиллерийского офицера. Думаю, что и
сигнальщик, кому можно доверять, вырабатывается не в две-три недели... Я бы
тебя на свой корабль и вестовым не взял - небось, ты ни сюртук вычистить, ни
тарелку согреть, ни кофе приготовить не знаешь. Да и не твое это дело, и
лезть тебе в чужой фарватер совсем ни к чему. Матрос ты никакой, а офицера
из тебя, худо-бедно, четвертый год лепят. Посему терпи, такая тебе планида
обозначена, твое время еще настанет... Кроме того, предположим, я бы
растрогался и сочинил просительное письмецо. Думаешь, Рязанов или
Петров-Пятый так бы и заахали: "Пожалуйте, Юрий Петрович, желаете - к пушке,
хотите - к штурвалу?" Ни в жисть. Никому не лестно заработать фитиль за
совращение малолетних. И Рязанов схлопотал бы порядком, и ты провел бы весь
отпуск в карцере... А что до подвигов - то если бы ты и пристроился на
каком-нибудь миноносце, то заветного матросского крестика все равно бы не
ухватил. Это только тебе по юности кажется, что война - цепь отважных
поступков. Коли веришь старшему брату, прими сие за святую правду...
Но, заметив, как помрачнел Юрий, лейтенант тут же ласково похлопал его
по плечу.
- Эх, Юрчен, Юрчен!.. По совести говоря, я тебя вполне понимаю, я бы на
твоем месте тоже на флот рвался. Но вот что возьми во внимание: мы с тобой -
в одинаковой позиции. Кому - Киль, кому - Або, а мордой-то нас судьба
стукнула об один стол, и кровь текет из ноздрей в равной мере, что вполне в
порядке вещей... Давай-ка лучше подумаем, как тебе отсюда добираться. Может,
попасешься на Мюндгатан до поезда?
- Нет, - резко ответил Юрий, даже не дав себе времени обдумать вопрос:
так неприятна была ему возможная встреча с Ириной. Но тут же он представил
себе Сашеньку и пожалел, что так ответил, - кто знает, может быть, он сам
отказывается от удивительного внезапного счастья? "Ну, дайте я вас
приласкаю..." - прозвучал снова в его ушах странный, мягкий, обещающий
голос, и Сашенька на мгновение встала перед ним завлекательным видением,
могущим дать успокоение в бедах сегодняшнего несчастного дня...
- Как хочешь. Деньги-то у тебя есть?
- Плэнти*, - сказал Юрий. Говорить об идиотской покупке чемоданчика
сейчас было просто стыдно.
______________
* Planty - с избытком (англ.).

- Ну и отлично, а то я малость поиздержался. Ирина здесь уже вторую
неделю... Впрочем, Гудков подсчитал, чего нам по случаю войны набежит: и на
бинокли, и на дождевое платье, и способие просто так, за ясные лейтенантские
глаза. Разживусь - вышлю. Но пока - держи, что могу. - Он протянул Юрию
русскую красненькую. - Извини, больше нет...
Юрий шел рядом с ним как во сне. Он никак не мог поверить, что план его
лопнул так просто, быстро, откровенно. Потом упрямая мысль подсказала
решение: как бы там ни было, он все же поедет в Або и добьется своего без
протекции Николая, а до этого вернется на Мюндгатан... "Дайте я вас
приласкаю..." Будь что будет. Если Або - то и она. Решив так, он успокоился
и повеселел.
Но когда подошли к пристани, все опять разом переменилось. Катер с
"Генералиссимуса" уже ожидал, но тут к стенке лихо подошла моторка с
"Рюрика", и из нее выскочил все тот же лейтенант Бошнаков с каким-то
белобрысым худосочным мичманком. Он поздоровался с Юрием, как с хорошо
знакомым, и сказал несколько любезных слов. Николай прошел за ними к
стоявшему у пристани штабному автомобилю, перекинулся несколькими словами с
Бошнаковым и подозвал Юрия.
- Знаешь, тебе просто везет, - улыбаясь, сказал он, - сейчас из
Сандвикской гавани идет "Стройный" прямо в Питер. Аркадий Андреевич тебя
захватит и любезно устроит на поход. Чего тебе тут делать? Того гляди,
удерешь в Або, я твой характерец знаю, а мне за тебя отвечать и перед
корпусным начальством и перед угасающим нашим дворянским родом... Ну, не
злись, не злись! Пиши все ж таки, может, и я найду время на письмецо.
Он крепко обнял Юрия, поцеловал в обе щеки и приподнял, как бывало, над
мостовой.
- Братство бывает разное, - сказал он негромко и серьезно. - Бывает -
кровное, бывает - душевное, бывает - военное. Нам с тобой повезло - все это
у нас есть. А теперь появилось еще братство географическое: Або - Киль.
Пусть это будет нашим паролем в жизни: Або - Киль! Когда-нибудь доберемся и
туда и сюда... Ну, беги!
Он быстро прошел на катер, а Юрий, глотая слезы, забежал в дежурку,
схватил бушлат и чемоданчик. Катер с "Генералиссимуса" уже отваливал.
Николай стоял в кормовой каретке, статный, красивый, в ослепительно белом
кителе, - единственный в мире родной человек - и медленно поводил рукой над
фуражкой в знак прощания. Юрий сорвал свою и замахал ею, потом побежал к
автомобилю.
Все остальное было в печальном смутном тумане. И знакомство с
мичманком, который, оказывается, вез в Петербург какое-то письмо адмирала, и
прибытие на "Стройный", и прощание с Бошнаковым, когда пришлось бормотать
какие-то вежливые благодарности, и звонки аврала, выход из гавани, далекий
силуэт "Генералиссимуса" на отступающем в серо-голубую даль рейде, и
промчавшийся на пересечку курса "Охотник" под флагом командующего флотом,
сигнал "захождение", и застывшая вдоль борта шеренга офицеров и матросов,
где Юрию отвели место между теми и другими, и резкий поворот лево на борт у
Грохары, сильно накренивший миноносец, и потом этот бешеный, сотрясающий
весь корабль неистовый ход - все проходило вне времени. И только теперь, на
кормовом мостике "Стройного", он мог хоть что-нибудь сообразить,
сопоставить, привести в систему и соответствие - настолько неожиданны и
насыщенны были события этих трех-четырех часов четверга семнадцатого июля
тысяча девятьсот четырнадцатого года от рождества Христова и восемнадцатого
- от его собственного рождения.
Неотрывно глядя в клубящуюся пену буруна за кормой, он пытался собрать
мысли. Все сплеталось, перепутывалось, взаимно пронизывалось. Киль и Або,
Мюндгатан и Друсмэ, зеленая полутьма ванны и Вагнер с его душу-вынимающей
тоской о любви и подвиге, давняя горечь несправедливых неудач Николая и
странные, видно, не сейчас родившиеся мысли его о будущем России и о
проруби, где им суждено болтаться, и нависшая над головой война, и этот
оперный заговор "августейшего друга", и жалкое их ливитинское безденежье, и
недостаточная дворянская родовитость, негодная для общества Греве и
Гейденов, российских дворян иностранных кровей, и эта сумасшедшая, слепая,
самолюбивая, что-то кому-то доказывающая упрямая любовь к женщине, кружившей
головы всем и каждому, и отчаянная попытка Николая выправить начало грозной
войны, внезапный взлет военного рыцарства, по-запорожски чистого и высокого,
и собственный его, Юрия, порыв в бой, и адмирал с пустыми от бешенства
глазами, и опавшие в бессилии лепестки роз, и Сашенька с жарким влажным
кольцом медлительного поцелуя, и дурацкий спектакль в магазине, и руки
Николая, охватившие голову и портящие пробор, и эта тревога, тревога,
тревога перед будущим, где зияет полная бесцветная пустота и совершенная
неизвестность, что же ему делать, и вьющиеся в глубине миноги, поджидающие
утопленников, и мещанская квартира Извековых, поджидающая его самого, - все
это путалось в его сознании безнадежным клубком без конца и без начала, и он
тупо и отчаянно смотрел вдаль - туда, где перевертывающаяся, винтящая
кильватерная струя, так же путающая слои воды, как жизнь путает его мысли,
исчезала и где торжественная, покойная гладь штилевого моря брала наконец
власть...
Вероятно, так же пройдет и этот сложный, трудный день его жизни. Все
успокоится, затянется гладким покровом. С какой-то новой, взрослой тоской
вспоминал он майский приезд на "Генералиссимус", мирную беседу в каюте,
спокойствие удивительной налаженности корабельной жизни, уверенность в
будущем. И тут же в памяти вставал "Бдительный" со штыком часового над люком
среднего кубрика, и эти сундучки и корзинки на катере ("осужденных
вещи..."), и печальное рыдание повестки, доносившейся с "Генералиссимуса"...
Что-то совершалось в мире неведомое для него, где-то подспудно, подземно
пошевеливались пласты, незнакомые ему, и юность его, по-видимому, уже теряла
беззаботность и солнечность. Надо было что-то понять - и неудачи Николая, и
любовную его галлюцинацию, и свое место в этой невероятно сложной жизни. Она
оказалась много сложнее, чем ему представлялось.
Один только раз за все время трудных этих дум он улыбнулся - когда
вспомнил шкатулку и вагон. Словно о каком-то постороннем человеке он подумал
о заносчивом гардемарине, щегольнувшем перед павлонами и ломавшемся перед
студентом, о наивном мальчишке, принявшем войну за театральное
представление, - и ему стало безмерно стыдно за самого себя, каким он был в
это короткое утро. Очевидно, он повзрослел враз, как враз, внезапно,
лопается почка, выбрасывая из себя лист. И как ни тяжко было ему в этих
мыслях, слезы уже не проступали на глазах. Юность кончилась.
На кормовом мостике миноносца "Стройный" стоял молодой человек,
начинавший понимать, что такое жизнь. Ревя винтами и гудя клубами дыма,
миноносец уносил его из легкого царства беззаботной юношеской мечты в
трудную, суровую действительность. И совсем так, как постепенно сужался
Финский залив, переходя сперва в Невскую губу, а потом в реку Неву, так и
будущее этого молодого человека сужалось и входило в реальные берега.
Скоро на серебряно-голубоватой глади не оставалось уже никакого
признака недавно клокотавшей здесь струи, рожденной промчавшимся миноносцем,
и, распластавшись под высоким, без облаков, небом, вновь замерла в штилевом
покое равнодушная к людям и к их бедам, к их государственным и личным
судьбам древняя неглубокая вода Финского залива, много повидавшая на своем
веку.
Незнамо-неведомо когда, лет, может, с тысячу тому назад, отплыла с
Ильмень-озера вниз по Волхову крепкая дощатая лодья с нехитрым товаром для
соседей-корел. Белый парус, изукрашенный цветным рукодельем - долгим
разлучным рукодельем жен и невест, - наполнился ветром, и побежала та лодья
знакомым, проторенным удальцами-ушкуйниками путем. Никто не знает, как
взошло то кормчему в голову, только, выведя лодью в озеро Нево, поплыл он
вдоль берега не на восход, как все, а на закат и зашел в открывшуюся через
немалое время не то реку, не то протоку какую - широкую, быструю,
светловодную. И вывела та протока-река лодью на незнакомый обширный разлив.
Вода в нем была вроде как бы и свойская: на вкус - пресная, на промер - не
так уж глыбкая, по волне - не страшней той, что гуляла на озере Нево, а коли
по рыбе считать - так и не хуже родной, ильменской. Проплыли по ней подале -
и повстречали новых людей именем "емь", похожих на корел: таких же
белоголовых, низкорослых и, видать, работящих. Сменялись ильменцы без убытку
и повернули в широкую реку-протоку в обратный путь к Ильмень-озеру.
И хоть невдомек им было, что сыскали они тут дорогу в самый океан, но
сложилась потом на берегах Волхова былина о Садко-мореходе. Впервые
замечтали новгородцы о море, о водных просторах, уводящих в дальние страны,
пусть хоть к морскому царю или к самому черту в зубы. И по верному следу,
проложенному той ильменской лодьей, пошли другие, год от года все дальше и
дальше, и один из кормчих, опять неведомо кто по имени, завел озерную свою
посудину в зеленую воду, уже заметно отдающую солью, и достиг шведского
острова Готланд.
Чудо свершилось: лесной, пахотный, земляной народ, который и во сне не
видывал моря, пересек безмерное водное пространство.
И пошли с той поры ильменские лодьи одна за другой и к ганзейским
купцам, и в датскую богатую страну, и на остров Готланд, и в самую Швецию, а
навстречу им поплыли по Неве, Ладоге, Волхову в далекий город, именовавший
уже себя Господином Великим Новгородом, суда шведских, датских, немецких
гостей. Длинный и узкий Финский залив, самой природой врезанный глубоко в
толщу материка и соединенный вдобавок широкой Невой с Ладожским озером, стал
тем естественным выходом из лесного и болотного бездорожья, который был так
необходим складывающемуся русскому государству и по которому пошли на
продажу иноземцам воск и пенька, лен и пушнина, сало и мед.
Но где деньги - там и кровь. В 1134 году новгородских торговых гостей,
приплывших в Копенгаген, поубивали, в 1157 - в Шлезвиге захватили датчане
русские суда с товаром, а в 1164 - пятьдесят пять шведских военных судов
припожаловали к устью Волхова и осадили город Ладогу, чтобы накрепко закрыть
новгородцам ход на Балтику. Но на пятый день пришлось шведам уходить,
оставив на дне озера и реки Вороной ни много, ни мало сорок три боевые
посудины. В ответ и новгородцы, вместе с корелами, хоть и не сразу - через
двадцать лет - пустились в первый свой морской военный поход через всю
Балтику и сожгли шведскую столицу Сигтуну.
Так - то притухая, то вскидываясь полымем - занималась, словно костер,
вековая борьба за берега Финского залива. Через двести лет в крепости
Орешек, только что поставленной московским великим князем Юрием у входа в
Ладожское озеро, был наконец заключен первый русско-шведский мирный договор.
Швеция обязалась не чинить препон торговле русских на Балтийском море. Но не
прошло и четверти века, как все началось сначала: войска короля Магнуса
захватили Орешек и переиначили его в Нотебург...
И еще почти пять столетий по обоим берегам Финского залива, как волны,
набегали и откатывались разноязычные войска Швеции, Дании, Ливонского
ордена, Литвы, Речи Посполитой - с одной стороны, и все крепнущие военные
силы Новгорода и Москвы, Пскова и Владимира, царства Русского, империи
Российской - с другой. На Копорье, Ивангород, Колывань, Юрьев, Раковер,
старинные русские поселения на южном берегу, каким ливонские рыцари дали
свои имена, шли войска Ивана Четвертого. Вдоль северного берега на Нотебург,
Выборг, Гельсингфорс, Гангут, Або шли галеры, шнявы, бригантины, фрегаты,
линейные корабли первого российского флотолюбца Петра Алексеевича, смелого и
безудержного до окаянства. Война за войной бушевала на равнинах и болотах
страны эстов и лифляндцев от Чудского озера до Рижского залива, на скалах,
озерах и шхерах страны корел, емь и сумь от Ладоги до Ботники, заливая воду
и камни ополченской, стрелецкой, солдатской, матросской, воеводской,
офицерской, адмиральской кровью россиян, пробивающихся к морю, - двенадцать
жестоких войн продолжительностью от трех до двадцати пяти лет каждая.
И теперь начиналась тринадцатая.

Одержимо, самозабвенно, опасно, рискуя поломкой машин, мчался на вест
миноносец, гонимый нетерпеливым адмиралом. Неразговорчивый, хмурый - стоял
он на левом крыле трепещущего от недозволенных оборотов мостика, ухватившись
за поручни и как бы подталкивая корабль вперед. Посматривая на это, командир
"Охотника" - щеголеватый, но строгий по виду старший лейтенант, накануне
производства в капитаны второго ранга (после чего его ждало назначение
командиром на один из строящихся новых эсминцев типа "Новик") - вынимал
пробку переговорной трубы в машинное отделение и, плотно прижав губы к
медному раструбу, пованивающему нашатырем от усердной чистки его всемогущим
флотским чистолем, негромко спрашивал: "Как обороты?" Потом, прикладывая к
раструбу ухо, пожевывал губами и недовольно говорил: "Прибавьте до
возможного!" И потные голые люди в кочегарке швыряли в огненные зевы тяжелые
лопаты угля, и инженер-механик кривил лицо, словно от зубной боли, но
стрелки тахометров чуть сдвигались вправо.
"Охотник" и так уже мчался на пределе дозволенного. Еще два-три таких
ошалелых похода с адмиралом - и придется перебирать механизмы. И почему это
из всех миноносцев адмиралу полюбились эти два - "Пограничник" и "Охотник"?
Ни помещения приличного, ни удобств, ни хода, а вот поди ж ты: что бы ни
случилось, именно на них он переносит флаг и гонит, гонит, подпихивая руками
поручни... Правда, кое-что это дает: им обоим - ему и командиру
"Пограничника" - карьера обеспечена. Пусть приятели посмеиваются -
"адмиральские извозчики"! Небось вас-то в извоз не берут...
- Как обороты? - снова спросил он и нарочно громко скомандовал: -
Форсируйте ход! Что?.. Не знаю, механик не я, а вы. Мне нужен ход, а не ваши
объяснения.
И он с удовлетворением увидел, что адмирал отпустил поручни и положил
руки в карманы короткого полупальто. Значит, фитиля пока что ожидать
нечего...
Адмирал и в самом деле торопился в Порккала-Удд, чтобы успеть засветло
вернуться в Гельсингфорс на броненосный крейсер "Рюрик", где была
установлена прямая телеграфная связь с Петербургом. Еще три дня тому назад
на порккала-уддском рейде по его приказанию сосредоточился весь отряд судов,
долженствующий поставить центральное минное заграждение, и ему было важно
самому убедиться в действительной готовности отряда произвести постановку
мин, от которой зависела судьба войны.
Судьба войны?..
Если б кто-нибудь спросил его, опытного флотоводца, ученика адмирала
Макарова и страстного защитника его идей, боевого командира порт-артурского
броненосца "Севастополь", награжденного золотым оружием и Георгиевским
крестом, адмирала, уже седьмой год командующего морскими силами Балтийского
моря и сумевшего за эти годы неизмеримо поднять и артиллерийскую, и минную,
и торпедную мощь этого флота, начальника, колючего во взаимоотношениях с
Генмором и с министром и прямого со своим офицерством, - если бы кто-нибудь
задал ему этот вопрос, то, по совести, он мог бы ответить, что судьба войны
зависела от другого. Она зависела от стремительной наступательности
действий, от дерзости замысла, от петровской почти безрассудной смелости -
качеств, бывших когда-то традицией российских флотоводцев: и самого Петра в
Гангутском сражении, и адмирала Спиридова в Чесменском, и контр-адмирала
Ушакова в бою у Керченского пролива, и вице-адмирала Макарова, кто впервые в
истории флотов пустил в атаку небывалые минные катера с парохода
"Константин"...
Но никто в Генморе и в министерстве не желал поддерживать
наступательный дух, угасший вместе с Макаровым в день гибели его на
"Петропавловске". Все словно под гипнозом находились во власти предвзятой
идеи, что германский флот в первые же часы всенепременно и обязательно
попытается прорваться в устье Финского залива с целью обстрелять столицу и
этим смутить начальные дни войны, хотя немецкое флотское командование,
конечно, давным-давно знало, что Финский залив в узкой своей части у Ревеля
будет завален огромным количеством мин и что форсировать это заграждение
будет стоить немалых жертв и усилий. Но неизвестно кем и когда пущенная идея
обязательной обороны столицы с моря укрепилась в штабных и правительственных
кругах. Она подчинила себе стратегический и оперативный замысел поведения