именно розочкой? Около полумиллиона человек ежегодно бросают свои привычные
дела, входят в управления воинских начальников, и здесь солдатская фуражка и
матросская бескозырка неразличимо смешивают их в однородную массу, не
имеющую прошлого. Но это прошлое у них, - несомненно, есть. Оно дважды за
сегодняшний день выглянуло из-за примелькавшихся лиц вестового и
гальванера... Что еще может обнаружиться в матросе, подвергнутом бурной
реакции на крепкую дымящуюся кислоту военных дней?..
______________
* Чистокровным (фр.).

В прорезе настила, сделанном для новой мачты, показалась незнакомая
матросская голова.
- Лейтенанта Ливитина не видали, братцы? Старший офицер ищет...
- Там он, - ответил Кострюшкин непочтительно, и Ливитин усмехнулся. Это
ему даже понравилось. Очевидно, Кострюшкин целиком захвачен работой, если
забыл о его присутствии и не сказал "они" или "их высокоблагородие". Значит,
можно было спокойно уйти: клепка настила была обеспечена.
- Где старший офицер? - спросил лейтенант, спуская длинные ноги с
бревна и ощупывая носком точку опоры. Чья-то рука осторожно, как фарфоровую
чашку, взяла каблук его туфли и поставила ногу на остатки скреплявшего
прутья кольца. Рассыльный попытался вздернуть к фуражке руку, но узкая дыра,
из которой он выглядывал, как чертик из детской шкатулки, помешала ему в
этом, и он ограничился неестественно громким повышением голоса.
- В каюте, ваш-сок-родь!.. Вас просят!
- Сейчас иду, - сказал Ливитин и остановился перед Кострюшкиным: - Ну
как? Пойдет? Проживем без механической силы?
- Сделаем, вашскородь, - весело отозвался Кострюшкин. - Куда ты,
солдат, холодную тащишь? Сказал, чтоб светилась! - тут же прервал он себя. -
Раздуй мехи, раздувай, не бойся!
Ливитин спустился по скобчатому трапу внутри мачты улыбаясь и с той же
улыбкой быстро пошел к кормовому люку.
Шиянов встретил его озабоченно и недовольно.
- Садитесь, Николай Петрович... Кто такой Тюльманков?
- А это тот матрос, которого вы орла драить послали, - без задержки
ответил Ливитин, отодвигая кресло и доставая портсигар: беседа, кажется,
обещала быть неслужебной. - Курить позволите, Андрей Васильевич?
- Пожалуйста... Я не про это спрашиваю, - нетерпеливо сказал Шиянов, и
Ливитин заметил, что большой и средний пальцы его руки непрерывно
раскатывают невидимый шарик. Шиянов, очевидно, был в серьезном затруднении.
- Кто он такой вообще?
Ливитин недоумевающе посмотрел на него и на лейтенанта Греве. Этот
сидел спокойно и выжидающе.
- Комендор... Второй наводчик левого орудия четвертой башни.
- Точнее? Характер? Поведение?
Ливитин пожал плечами:
- Нерасторопен. Характер угрюмый, нервный матрос. Пьяным не
замечался...
- Это все не то, Николай Петрович, - перебил Шиянов. - Кто он в
прошлом?
В прошлом! Еще одно прошлое встало перед Ливитиным, как бы в ответ на
его мысли на мачте. Он развел руками:
- Право, не знаю. Разрешите, я сейчас вызову фельдфебеля.
Шиянов поморщился, и пальцы его задвигались быстрее.
- Я полагал, что вы сами знаете матросов своей роты, Николай
Петрович... Каковы его политические убеждения? Вы считаете его вполне
благонадежным?
Ливитин обозлился.
- Я могу точно доложить вам, господин кавторанг, все достоинства и
недостатки Тюльманкова как матроса и комендора. Но, по-моему, в обязанности
ротного командира не входит полицейская слежка, - сказал он резко.
Шиянов передернул щекой.
- Не обостряйте вопроса. Ваш Тюльманков черт его знает что выкинул, и
мне необходимо знать, случайность это или злонамеренность? Расскажите про
его художества, Владимир Карлович!
Греве рассказал.
Ливитин поднял брови.
- М-да. Неожиданный вольт, - сказал он в раздумье. - Вообще Тюльманков
матрос тихий... Очевидно, его что-нибудь обозлило. Я докладывал вам, что он
очень нервен и вспыльчив. Вероятно, наложенное вами наказание вызвало в нем
этот протест.
Шиянов нехорошо усмехнулся:
- Ваш Тюльманков - матрос или институтка? "Нервен, вспыльчив,
протест..." Что у нас - военный корабль или пансион благородных девиц? -
выкрикнул он вдруг, уставясь на Ливитина круглыми глазами. - Вы понимаете,
что такая похабная надпись на орле - не надпись на заборе?
- А мне кажется, что он написал бы это и на самоваре, если б вы послали
его драить не орла, а самовар, - сказал Ливитин упрямо. - Хулиганская
выходка, я согласен... Но разрешите доложить: Тюльманков работал на мачте не
за страх, а за совесть, здесь просто вопрос обиженного самолюбия. Он отлично
знал, что он и Волковой - в центре событий, оба они утирали нос механической
силе... подумайте, комендоры - и сами справились с мачтой!.. И вдруг - в
последний вечер вы лишаете его заслуженного триумфа... Ясно, человек
озлился, - и вот результат...
Шиянов посмотрел на него насмешливо:
- Очень тонкая психология, прямо чеховский роман! Все обстоит гораздо
сложнее, чем вам кажется, - значительно сказал он, не замечая, что говорит
словами Греве. - Вы изволите обижаться на "полицейский сыск", как вы
выражаетесь. А знаете ли вы, что здесь - работа целой организации? - вдруг
опять выкрикнул он. - Это агитация! Это бунт! А вы, прямой начальник
Тюльманкова, не видите того, что творится у вас под самым носом, вы
прикрываете это психологией... Революция, а не психология!.. Потрудитесь
дать мне точную характеристику вашего мерзавца! Кто он? Рабочий? Какого
завода? С кем дружит в роте? Религиозен ли? С кем ведет переписку? О чем?
Семья?
Ливитин с самого начала крика встал и стоял, сдерживаясь. Когда Шиянов
прекратил град своих вопросов, он взял фуражку.
- Эти сведения вам доложит мичман Гудков, господин капитан второго
ранга, - сказал он официальным тоном. - Я сейчас прикажу ему это выяснить и
прошу разрешения продолжать мне работу на мачте. Мы ожидаем войны, господин
кавторанг, и мне кажется, мачта сейчас несколько важнее, чем дознание. Если
я ошибаюсь, будьте добры разъяснить мне мое заблуждение.
- Прошу, - отрезал Шиянов и вдруг, как бы поняв, про что говорит
Ливитин, сразу изменил тон: - Ах, мачта? Да, да, поторопитесь... Как настил?
- К полночи кончу.
- Кончайте, Николай Петрович. Адмирал торопит, возможно, в ночь будет
мобилизация, а там выход в море... Черт бы его подрал, вашего Тюльманкова, в
такое время!.. - искренне выругался он.
Ливитин вышел, и Шиянов тотчас снял телефонную трубку.
- Старшего боцмана послать! Живо! - крикнул он в нее и, повесив,
озабоченно почесал кончик носа. Греве поднял на Шиянова спокойный и
выжидательный взгляд.
- Ах, да! - сказал Шиянов на это. - Вот история... Так вы думаете -
организация?
- Несомненно, - сказал Греве негромко. - Я не могу советовать, но я бы
произвел обыск...
Шиянов посмотрел на него испуганно.
- Обыск необходим, - повторил Греве настойчиво. - Лейтенант Ливитин,
очевидно, не интересуется политической физиономией своих матросов, и надо ее
выяснить.
Шиянов в раздумье пощелкал портсигаром.
- Нет, - сказал он решительно. - Обыск невозможен. Черт его знает, куда
этот обыск повернется... Позор! Перед самой войной, накануне боя - обыск на
военном корабле! Команда возмутится... Эта весенняя история из-за каких-то
штанов разыгралась, а тут - обыск! И разговоры пойдут на флоте, сплетни,
пальцем показывать будут... Неверно, Владимир Карлович!
- Послушаем мичмана Гудкова, - сказал Греве, усмехнувшись. - Вот он
стучит.
Но вошел Корней Ипатыч, и Шиянов поднял ему навстречу кулак и
выразительно потряс им в воздухе:
- Вот, Корней Ипатыч, видали? Я ваших боцманов в дым разнесу, если
завтра к обеду мачту мне не вооружат... Передайте!
- Не извольте беспокоиться, господин кавторанг, - сказал Корней Ипатыч
успокаивающе, - все в лучшем виде будет. Как господин Ливитин закончат, мы
уже не подгадим. Дозвольте только кого из господ офицеров в порт, изматюгать
там кого следовает, чтоб такелаж к ночи доставили... А мы уж справимся.
- Ну-ну, то-то, - Шиянов опустил кулак и задумался. - Кого вот я
пошлю?.. Заняты все...
- Мичмана Гудкова спосылать бы... они не на погрузке.
Шиянов было просветлел, но, взглянув на Греве, досадливо и вспыльчиво
крикнул:
- Прошу не советовать! Черта мне в ваших советах! Лейтенант Веткин
поедет... Зайдите к нему и скажите, чтоб без такелажа не возвращался!..
Корней Ипатыч вышел, и тотчас вслед за ним в дверях показался мичман
Гудков, озабоченный и важный.
- Ну? - коротко спросил Шиянов.
Гудков, наклонив свой беспощадный пробор, доложил быстро и точно все
сведения о Тюльманкове, даже почти не шепелявя (шепелявость его была не
столько природной, сколько искусственной и шла исключительно от гвардейского
щегольства). Выяснилось, что Тюльманков до призыва работал на Балтийском
судостроительном, имеет образование четырехклассного городского, замечен в
чтении нежелательных книг. В марте (Гудков заглянул в записную книжку), в
марте отобран от него сборник "Знание" с повестью Куприна "Поединок".
Холост, но ведет оживленную переписку. Письма осторожны, но имеют нехороший
оттенок и мысли между строк; главная переписка ведется с какой-то
Н.И.Полуяровой в Петербурге и с ушедшим в запас в прошлом году матросом
Эйдемиллером...
- Адреса? - перебил Греве и медленно достал записную книжку. Гудков
справился в своей и назвал.
- Продолжайте.
- Странно, что из его корреспондентов отвечают на корабль все, кроме
этих, - сказал Гудков, видимо, щеголяя своей проницательностью. - Письма к
ним часто ссылаются на их ответы, а этих ответов на корабль не приходило,
очевидно, пишут на береговой адрес... Пропустить я не мог, вся
корреспонденция роты мною прочитывается тщательно.
Ротные письма Гудков читал действительно тщательно. Эту обязанность
помощника ротного командира Гудков выполнял с большой охотой. В мутном
унылом потоке деревенских поклонов иногда попадались пикантные детали
наивных любовных признаний, ревнивых упреков и интимных сообщений,
восторгавших Гудкова простотой и сочностью языка. И именно поэтому письма
Тюльманкова к неведомой Полуяровой давно уже обратили на себя внимание
Гудкова полным отсутствием любовной темы и насторожили его подозрительность.
Когда Гудков окончил подробную характеристику Тюльманкова, лейтенант
Греве посмотрел на Шиянова.
- Это не убеждает вас, Андрей Васильевич?
- Да, да, матрос ненадежный, - сказал Шиянов растерянно. - Но все-таки,
черт его знает, обыск сейчас - скандал! Тут война на носу - и вдруг такие
неприятности... Впрочем, доложу командиру, дело действительно такое...
Он подошел к зеркалу, поправил китель и, взяв фуражку, вышел. Мичман
Гудков с любопытством взглянул на Греве и умоляюще заторопил:
- Владимир Карлович, а что произошло? Я этого Тюльманкова давно на
примете держу...
Греве опять рассказал про орла. Гудков даже оживился, как будто заранее
это предсказывал.
- Это в его стиле, определенно! И, знаете, Владимир Карлович, помните,
когда кочегары взбунтовались? Там Тюльманков немалую роль играл. Но - ловок,
подлец! Не ухватишь... Я говорил тогда Ливитину - лучше списать его к черту
в экипаж, а Николай Петрович - вы же знаете его упрямство: "Хороший
комендор, а вы из мухи слона делаете". Не верил, и вот - пожалуйте бриться!
Греве неопределенно усмехнулся:
- Ливитин вообще из святых. Бравирует своей либеральностью и ходит в
белых перчатках. Рыцарь! А вот когда эти Тюльманковы его за борт швырять
начнут, спохватится, да поздно... Человек, не понимающий своего стержня... А
скажите, с кем Тюльманков в роте дружен?
- Вот это очень трудный вопрос, - ответил Гудков, опять со вкусом входя
в роль опытного следователя и значительно поднимая свои бесцветные брови. -
Оч-чень трудный!.. Скрытен, подлец, почти нелюдим! Есть фамилии, но они
ничего не дают, пустое место...
- Так вот, Михаил Владимирович, - перебил Греве серьезно, - обыск
произведете вы...
Он сказал это таким тоном, как будто мнение старшего офицера было в
этом вопросе необязательно, и Гудков даже подтянулся.
- Обыск произведете вы. Постарайтесь не делать шуму и убрать незаметно
лишних свидетелей. В помощь возьмите кого-нибудь из кондукторов, скажем,
Овсееца. Доложите потом старшему офицеру и отвезете... - Греве поправился, -
и, вероятно, он прикажет отвезти Тюльманкова непосредственно в канцелярию
генерал-губернатора. Там найдете ротмистра фон Люде и расскажете на словах,
что это за птица... Захватите с собой все письма, что найдете... Может быть,
записная книжка, какая-нибудь литература - это все взять... Письменный
рапорт пошлете потом...
- Вероятно, дело пойдет об оскорблении величества, - важно сказал
мичман Гудков. Вся эта история его необыкновенно занимала и льстила ему. Он
догадывался, что Ливитин смотрит на него как на дурака и пшюта, а тут -
выкусите, Николай Петрович! - второй раз, весной и сейчас, ему, молодому
мичману, доверяют важнейшие действия. Он вспомнил, как тихо и ловко был
проведен им арест кочегаров, и выпрямился: - Вы не беспокойтесь, Владимир
Карлович, я сумею...
Он закурил папиросу и откинулся в кресло, с обожанием смотря на Греве.
Греве был для него идеалом морского офицера: изящный, спокойный, остроумный,
решительный - разве не таким был лейтенант Греве?..
Тюльманков уже сидел в карцере. Это был железный тесный шкаф размеров,
достаточных для того, чтобы в нем поместилась койка, не более. Четвертая
стена была заделана сплошной решеткой сверху донизу. Карцеры узким коридором
выходили в кормовое шпилевое отделение, отведенное под караульное помещение,
и таким образом караульный начальник мог постоянно видеть арестованных,
выставленных, как товар на витрине, и следить за их поведением.
Карцера, против обыкновения, были пусты. Шиянов ввиду массы погрузок
распорядился выводить арестованных на работы, и сейчас только крайний к
дверям карцер был заперт, и за его решеткой сидел на железном стуле
Тюльманков. Он сидел прямо, с ненужной вызывающей улыбкой на тощем своем
лице, опустив длинные руки и независимо покачивая ногой. Изредка, через
решетку, он встречался с взглядом того или иного матроса из караула и тогда
усмехался еще независимее, приподымая одну бровь. Ему хотелось думать, что
весь караул знает о его надписи на двуглавом орле, что слово это мгновенно
облетело не только караульное помещение, но и пробежало с кем-нибудь с кормы
на угольную погрузку и, несомненно, ходит сейчас по кораблю, вызывая испуг,
восхищение, злорадство и поворачивая чьи-нибудь мозги на новые мысли.
Но те, кого он мог видеть из своей клетки, относились к его пребыванию
здесь необыкновенно безразлично. Только Волковой, выходивший зачем-то на
палубу, вернувшись, посмотрел на Тюльманкова тяжелым, неодобрительным
взглядом. Но тотчас он сел вполоборота и, видимо, отказываясь от
переглядывания с ним, опустил глаза в караульный устав, единственную книгу,
разрешенную к чтению в караульном помещении. Тюльманков упрямо придал своей
усмешке еще более вызывающее и торжествующее выражение, стараясь этим
подавить наползающий в сознании страх.
Страх этот вызывался неизвестностью. Арест произошел слишком быстро и
бесшумно, чтобы можно было считать его концом истории с орлом, а не зловещим
началом. И дернуло его намазать на орле это слово! На кой черт? Чтобы его
увидал лейтенант Греве - и только? Бесцельность этого ощущалась все яснее.
По поведению Волкового было видно, что и самый факт ареста не удастся
раздуть в повод для восстания. Уж если весной, с кочегарами, Волковой
решительно разбил его, Тюльманкова, боевые предложения, то сейчас, когда
никто из команды и не догадывается, за что схватили Тюльманкова, было совсем
безнадежно ожидать каких-нибудь действий. И опять Тюльманков, как и тогда,
почувствовал бессильную злобу против Волкового.
"Организованность... - зло подумал он, глядя в широкую и неподвижную
его спину. - Жди организованности! Так и проживем всю жизнь... Хвататься
надо, за каждый повод хвататься, а мы хлопаем... Тактика! Трусят, черти, и
тактикой прикрываются!.."
Этот всегдашний спор о тактике и начале восстания сейчас, имея в своих
аргументах свободу самого Тюльманкова, приобретал совершенную
непримиримость, и принципиальная вражда к Волковому перешла в подозрительную
ненависть. Тюльманков опять взглянул на неподвижную спину Волкового, и мысли
его побежали, как во сне, смутными и фантастическими картинами, искажая
действительность и не желая ее принимать. Теперь уже казалось, что поступок
с орлом был совершенно сознательным геройством, попыткой разбудить сознание
матросов великолепным жестом, подобным решительному жесту террориста,
кидающего бомбу в министра и - одновременно - в себя. Жалость к себе
стиснула горло. И эта жалость и подавляемый страх рождали в голове планы,
один фантастичнее другого, горячая речь просилась на уста, речь, подымающая
на восстание, на бой, на смерть или победу...
Но какое-то движение за решеткой привлекло его внимание (потому что
каждое движение людей казалось относящимся непосредственно к его судьбе) - и
неустойчивые, встревоженные мысли разом вылетели из головы, оставив в мозгу
едва заметный след. Так исчезают при внезапном пробуждении сонные видения, в
которых все как будто было ясно, неумолимо логично и реально. Фантастические
планы и яркие убеждающие слова пропали, а в решетке выступила
действительность.
Отсюда, из карцера, было видно не все шпилевое отделение. И когда
спустившийся сюда мичман Гудков отозвал в сторону караульного начальника,
мичмана Кунцевича, оба они оказались не видны. Зато хорошо был виден
Волковой, и по тому, как часто перелистывал он страницы, и по напряженному
выражению его лица Тюльманков угадал, что он не столько читает, сколько
пытается вслушаться в разговор офицеров. Потом Волковой быстро поднял на
Тюльманкова свои глубоко спрятанные под густыми бровями глаза, и Тюльманков
спросил его взглядом же: "Чего они там?" Но Волковой тотчас опустил глаза и
еще напряженнее нахмурился, стараясь связать долетавшие до него обрывки
слов.
И тогда в рамку решетки опять вступил мичман Кунцевич, и было видно,
как он, наклонившись над постовой ведомостью, повел пальцем по графам и,
остановившись на часовых третьей смены, поднял голову и поискал глазами
разводящего унтер-офицера.
- Хлебников! Выведи арестованного! Проводишь в кубрик, переоденешь в
черное... Мичман Гудков об остальном распорядится... Волкового в конвой
возьмешь, до смены обернется...
Конвой? Тюльманков вскочил, торопя события. Ждать дальше было
немыслимо. Конвой? С корабля? Куда же?
Хлебников раскрыл решетчатую дверь, Волковой взял винтовку и встал
смирно, пропуская мимо себя Тюльманкова, и только тогда тот увидел в руках
мичмана Гудкова измятые знакомые конверты и вчетверо сложенную небольшую
газету. Сердце отчаянно заколотилось, и бессильная злоба сжала кулаки до
боли в суставах. Все стало ясным.
Письмо Эйдемиллера и газета "За народ" хранились Тюльманковым в месте,
где их никто не мог обнаружить: в специальном кармане малого парусинового
чемодана, искусно пришитом внутри так, что он никогда не бросался в глаза
при еженедельных осмотрах. Наличие писем и газеты показывало, что вещи его
тщательно, с кропотливым ощупыванием каждой складки, были обысканы. События
грозно нарастали, и непонятное распоряжение переодеть его в береговое платье
открыло свой жуткий смысл: охранка.
Он оглянулся испуганно и затравленно. Матросы караула равнодушно стояли
и сидели в привычных позах вынужденного безделья, и никто не понимал
обличительного и страшного значения писем и газеты, которыми мичман нервно
похлопывал по ладони. Никто, кроме разве Волкового, который не раз читал
письма Эйдемиллера и самую газету. Но и он упорно отводил глаза, очевидно,
боясь выдать свое понимание.
Нервная тошнотная тоска охватила Тюльманкова. Завыть, закричать,
броситься на Гудкова или вырвать из рук Хлебникова винтовку и выстрелить в
Гудкова, потом в Кунцевича, - что-то нужно было немедленно сделать, пока он
еще здесь, где матросы, а не жандармы, пока есть еще крупица надежды, что
его поддержат... Волковой поддержит первый. Потом еще кто-нибудь из караула,
хоть двое, трое... этого же достаточно! Остальные не будут стрелять в
своих... Потом выбежать на палубу, стреляя в офицеров, призывая к
восстанию... Тюльманков повел вокруг почти безумными глазами, и Хлебников
тотчас придвинулся к нему вплотную.
- Но-но, не дури, - сказал он испуганно. - Вашскородь, дозвольте
связать, ишь, кулаки-то...
И тогда все посмотрели на руки Тюльманкова. Кулаки действительно были
сжаты так, что напружились большие синие жилы. Волковой тоже подошел к нему
вплотную и подтолкнул его вперед.
- Иди... ты... - буркнул он мрачно, и в этой интонации Тюльманков
услышал бесповоротное осуждение и окончательно убедился, что и Волковой не
поддержит его, если он сейчас кинется на офицеров. Он криво усмехнулся и
хотел что-то сказать, но Волковой грубо толкнул его к трапу. Мичман Гудков
отступил, давая им дорогу, и так - Хлебников впереди и Волковой сзади - они
поднялись по трапу наверх.
Восемнадцатый кубрик был совершенно пустой, все люди работали - кто на
мачте, кто на погрузке снарядов. Рундук Тюльманкова оказался беспощадно
перерытым сверху донизу, и, когда Тюльманков, едва различая вещи в
наплывавшем в глазах тумане, полез в малый чемодан за чистой форменкой,
пальцы его запутались в отпоротом кармане чемодана. Ловок мичманок! Не хуже
жандарма, нюхом берет! Тюльманков выпрямился и встретился с тяжелым взглядом
Волкового, стоявшего совсем рядом. Хлебников в стороне деловито рылся в
большом чемодане, доставая черные брюки, и поэтому Тюльманков смог наконец
шепнуть то, что кипело внутри:
- Продаешь, Волковой?.. Как весной - кочегаров?.. Та-актика!..
Волковой с открытой ненавистью смотрел на него маленькими своими
хмурыми глазами.
- Молчи, - шепнул он в ответ, едва шевеля губами, - анархия
задрипанная! Добился обыска? Из-за ерунды организацию проваливаешь,
сволочь... Хоть в охранке-то не глупи... помолчи...
Хлебников швырнул штаны, и они упали на плечо Тюльманкову.
- Не проедайся тут, жив-ва! Надевай барахло, нечего чикаться, не на
свадьбу!
И опять - Хлебников впереди и Волковой сзади - они вышли на верхнюю
палубу. Горнист только что сыграл отбой, и тяжело дышащие люди сидели там,
где их застал этот сигнал, - на не донесенной до горловины угольной корзине,
на беседках, спускающихся в баржи, на кучах угля - и торопливо курили,
пользуясь пятиминутным перерывом утомительной погрузки. Никто не понимал,
почему и куда ведут со штыками Тюльманкова, и его провожали равнодушным
взглядом. Отчаяние овладело им, - отчаяние, жалость к самому себе и ясное
ощущение, что никогда больше он не увидит этих людей, матросов
"Генералиссимуса", за которых он идет сейчас в охранку, а оттуда в тюрьму
или на каторгу... Товарищей, за которых он боролся четыре года, с которыми
вместе он должен был поднять на место андреевского флага - красный...
Матросы! Это были матросы, умевшие овладеть "Потемкиным", умевшие умирать на
"Очакове", матросы Свеаборга и "Памяти Азова"... Чего же они сидят на угле,
измученные погрузкой, сидят на палубе корабля, осужденного царем на близкую
гибель в бессмысленной, ненужной народу войне, - сидят и молчат, вместо того
чтобы действовать - так, как они умели действовать в девятьсот пятом году?..
Безумные и яркие мысли побежали в мозгу по старым следам, оставленным роем
фантастических планов, рожденных там, в карцере, - и Тюльманков потерял над
собой власть.
Неожиданно для Волкового он метнулся в сторону и вскочил на огромный
плоский гриб вентилятора, сорвав фуражку, воспаленный и страшный.
- Товарищи! Матросы! - крикнул он хрипло. - Довольно терпеть царских
псов - офицеров! Товарищи, вспомните, чему мы вас учили, разбирайте оружие,
скидывайте власть!
- Молчать! - тонко всхлипнул Хлебников, щелкая затвором. - Слазь!
Стрелять буду!
- Чего сидите, чего ждете? - обезумев, кричал Тюльманков. - К
винтовкам! Бей офицеров!.. Товарищи же... да кто же тут есть из боевой
организации, подымайте же людей! - почти заплакал он, обводя матросов
глазами в страшной тоске безответья, и вдруг сильный удар прикладом под
коленки сшиб его с вентилятора.
Упав, он увидел искаженное лицо Волкового, навалившегося на него.
- Сам пристрелю, - сквозь стиснутые зубы сказал он в самое ухо,
скручивая ему руки назад. - Провал готовишь, сволочь?
К вентилятору бежали уже унтер-офицеры с темными от угля и
сосредоточенно нахмуренными лицами. Хлебников, кинув винтовку, бестолково и
ожесточенно зажимал ладонью перекошенный рот Тюльманкова. Белый китель
Шиянова мелькал среди черных матросских фигур, быстро приближаясь. Матросы
стояли, отводя от вентилятора глаза. Все это было так быстро, неожиданно и
невероятно, что вряд ли кто понял, к чему призывал Тюльманков.
- Горнист! Движение вперед!* - крикнул на ходу Шиянов, и горнист,
стоявший у баржи, приложил к губам горн. Резкий сигнал поднял людей,
бесконечная лента угольных корзин начала свое, рождающее темные облака пыли
течение. Унтер-офицеры медленно разошлись, и, когда вентилятор открылся
из-за их спин, Тюльманкова там уже не было.
______________
* Сигнал, означающий продолжение работ или учения.

Связанный, с кляпом во рту, он ногами вперед, как покойник, плыл на