против него в офицерской шеренге. Лейтенант Бутурлин красив, росл, розовая
кожа шеи над воротником кителя, кажется, благоухает на расстоянии, - весь он
чистый, без пятнышка, чистый и свежий, усы слегка подбриты над верхней
губой, и губы сложены надменной и презрительной гримасой знающего свою
красоту мужчины. Лейтенант молчит, как и все, и его взгляд, серьезный и
вдумчивый, слегка печальный, смотрит внутрь себя, не видя окружающего.
Неужели Лиля? Как будто больше некому. Но это вздор, - жена врача, вполне
приличная женщина... Но, с другой стороны, последние две недели как будто
никого, кроме нее, не было... Разве в прошлый четверг в "Фении"? Черт знает
что там было: были какие-то армейцы, пили много... Но ведь он торопился к
Лиле, муж дежурил в госпитале, и вряд ли он забыл обычную брезгливость к
случайным женщинам. Но если Лиля, - это черт знает что, замужняя дама, и
вдруг... Впрочем, если не повезет, говорят, с родной сестрой поймаешь. Какая
все-таки неудача, лечись теперь, как гимназист; надо будет прежде всего...
- Флаг подымают!
Торопливый крик сигнальщика резко нарушил минуту молчания, полно и
благоговейно отдаваемую мыслям о самом дорогом, что есть у флотских людей.
Люди, очищенные и просветленные этой минутой сосредоточения и примиренные ею
друг с другом, вступали в новый флотский день с новой верой в милость
всевышнего и с новой бодростью... Так, по крайней мере, думали голландские
шкипера, насаждавшие в российском флоте правильные морские традиции, а
голландским шкиперам была свойственна некоторая сентиментальность.
Безмолвный и быстрый, испрашивающий разрешения поворот вахтенного
начальника к командиру, разрешающее прикосновение командирских пальцев к
козырьку фуражки - и молчание российского императорского флота окончилось:
- Флаг и гюйс поднять!
Одновременно, враз, лопнула тишина.
Колокольный звон склянок. Резкие фанфары горнов, подобранных нарочно
чуть не в тон. Стук весел, взлетающих над шлюпками вертикально вверх. Свист
всех дудок унтер-офицеров. Трепетание ленточек фуражек, сорванных
одновременно с тысяч голов. Двойной сухой треск винтовок, взятых на караул:
ать, два. Флаг медленно ползет к клотику, играя складками. Горны играют
дальше всех, дудки стараются не отстать, и щеки унтер-офицеров багровеют.
Потом установленная мелодия горнов и воздух в унтер-офицерских легких
кончаются. Флаг доходит до места в тишине.
Она уже иная. Эта тишина полна скрытого напора нового флотского дня. Он
не ждет, он торопит, и командир первый надел фуражку. Лейтенант Греве начал
флотский день:
- Накройсь! Караул вниз! Вольно! Продолжать приборку!
Горны вскрикнули коротко и высоко, и зачарованный молчанием и
неподвижностью флот сразу ожил. Фуражки взлетели на головы, караулы взяли "к
ноги", повернулись, приподняли винтовки и бегом исчезли в люках. Струи воды
взлетели из шлангов и зашипели по палубе вместе с трущими ее щетками.
Шеренги офицеров сбились в кучки. Шлюпки опустили весла в уключины и сразу
же взмахнули ими в долгом гребке, нагоняя потерянный ход, борта линкора
мгновенно опустели, люди расползлись по палубе десятками белых раскоряченных
лягушек, отдирая песком белые доски.
И только синяя шеренга кочегаров осталась у борта. Унтер-офицер
Хлебников покосился на них раз, посмотрел два, решительно шагнул и стал
перед молчаливой шеренгой:
- Разойдись бегом! Команды не слыхали?
Молчание. Потом - взрыв голосов враз:
- Неправильно! За что писал?.. Зови старшего механика, пущай разберет!
Сами гонят и взыскивают!..
- Но! Что за крик?
Опять молчание.
- Какой может быть крик на фронте? Эт-то что за кабак? Как-кие могут
быть разговорчики?
Унтер-офицер Хлебников знает службу и знает матросов и всегда сумеет
удержать их в своих руках. Но сейчас ему не по себе. Кочегары не
послушаются, это видно по их возбужденным глазам и слышно по их крикам. Тут
не к старшему механику - прямо до старшего офицера бежать надо... А ну-ка:
- Смирно!
Бесполезно. Они и так стоят смирно.
- Нале-во!
Кой-кто дернулся по привычке, но удержался. Шеренга осталась
неподвижной, глаза опущены.
- Та-ак, - протянул Хлебников растерянно. - Эт-то что значит? Это
значит - бунт? Эт-то значит - арестантские роты?
Кочегары молчали. Хлебников обвел глазами шеренгу. Лица серьезны и
возбуждены, глаза у всех в сторону. Только Вайлис, кочегарный унтер-офицер
второй статьи, смотрит прямо на Хлебникова. Он стоит третьим с правого
фланга, небольшой, но плотный, спокойный, глаза голубые, ясные, как у
ребенка, губы плотно сжаты, с усмешкой какой-то. Беспокойный матрос,
подковырка у него во всех словах, и слова у него какие-то книжные, может,
потому, что он плохо говорит по-русски. Остальные смотрели мрачно, иные со
страхом и отчаянием, точно удивляясь своей смелости, но ясно, что вожжа
попала под хвост всем.
- Хорош-шо... - сказал Хлебников, сохраняя достоинство, - я, конечно,
доложу... допрыгаетесь...
Он быстро пошел на ют, а кочегары остались упрямой и неподвижной
шеренгой. Кочегары почуяли в себе ту матросскую правду, которой всегда
добивались отчаянные головы флотских легенд. И недаром они избрали способ
протеста древний, как андреевский флаг, - претензию во фронте: "Не
расходиться... до командира дойдем... неправильно..."
Вода течет по палубе ручьями, она совсем чистая, на корме мыло и песок
уже смыты, и доски палубы желтые; лить воду можно до бесконечности, моют
мытое место. Но вода льется, обдавая брызгами матросов, стоящих наготове с
резиновыми лопатками в руках. Боцман Нетопорчук стоял у кормовой башни за
матросом, держащим туго пульсирующий шланг, - воду надо лить с толком. Струя
фыркает, шипит и блестит на солнце.
- Под башню, под башню, промой мамеринец!
Струя, сверкнув, метнулась к башне, обмывая парусиновую полосу,
прикрывающую ее основание, но тотчас же рука боцмана резко дернула пипку
шланга вправо.
- Дура! Господ офицеров обольешь!
Лейтенант Греве и лейтенант Бутурлин, передавая вахту, стояли в
разговоре у кормовой башни. Струя бьет в одно и то же место мамеринца, и
парусина гремит, трепещет и чернеет от воды. Боцман смотрит на лейтенантов с
хмурым почтением, - не уходят, и приборка задерживается, а как скажешь?
К офицерам подошел Хлебников и, вытянувшись, доложил что-то, опасливо
оглядываясь на шкафут. Греве нахмурился и пошел к носу. Бутурлин, перестав
улыбаться, пошел за ним.
- Простите, Георгий Владимирович, это было еще на моей вахте,
разрешите, я и прекращу это, - сказал Греве твердо, и Бутурлин, пожав
плечами, охотно остановился. Греве на ходу легонько толкнул в плечо
Хлебникова:
- Унтер-офицеров ко мне, живо!.. Всех, кто на палубе!
Нетопорчук помялся, поглядывая на Бутурлина, и потом, набравшись
смелости, подошел и остановился в двух шагах:
- Дозвольте доложить, вашскородь!
- Ну, тебе еще что? - обернулся лейтенант с некоторой нервностью.
- Как бы не облить... Извольте в сторонку отойти...
Бутурлин отошел, и струя обводит мамеринец, кидая вверх светлые
фонтаны, и, отражаясь от брони, дробится в брызги обильного дождя. Он обдает
часового у трапа, винтовку и подсумок. Часовой стоит неподвижно. Он не может
перейти на другое место.
И с той же неподвижностью, почти торжественной, стояли вдоль борта
тридцать два кочегара, поверивших в справедливость. Они стояли с упрямым
терпением, как стоял когда-то гвардейский экипаж на морозной Сенатской
площади, - бесцельно, безмолвно, обреченно. Струи шлангов падали около них,
не обдавая брызгами, - казалось, сама вода боится прикоснуться к их заранее
осужденным телам, - и палуба у их ног оставалась в песке и мыле. Их бережет
от брызг невидимая стена, и озорной Прохоров уже не хлестнет по ногам
веселой прохладной струей: тридцать два кочегара перешли грань, они уже не
люди, не товарищи, не духи боговы чумазые. Здесь, по эту сторону грани, -
порядок, устав, покорность. Там, где синие безмолвные фигуры, - пустота,
непонятность, преступление.
Эту грань подчеркивают шесть-семь унтер-офицеров, предусмотрительно
поставленных лейтенантом Греве вокруг кочегаров с приказанием не подпускать
к ним матросов. Сам лейтенант перед шеренгой, нервничая, покусывал нижнюю
губу, ожидая старшего офицера. Колоссальный фитиль от него обеспечен, - не
мог сам справиться с кучкой заупрямившихся матросов... Можно было бы вызвать
караул, но не годится обострять события. И почему это именно на его вахте?
Вот повезло!..
Старший офицер появился из-за башни неожиданно, и хотя его ждали, но
все - и кочегары, и унтера, и лейтенант - подтянулись и замерли.
Старший офицер прошел вдоль шеренги быстро и хмуро, почти не
вглядываясь в лица, и остановился у правого фланга. Карл Вайлис смотрел
голубыми своими спокойными глазами на выбритую кожу щеки старшего офицера.
Она гладка, суха, и ее красит легкий пятнистый румянец. Вайлис малого роста;
он поднял голову, чтобы видеть лицо старшего офицера, а тому кажется, что
матрос нагличает и голову вздернул дерзко. Недаром Хлебников в своем
торопливом докладе упомянул его фамилию. Старший офицер спокоен, и только
лейтенант Греве, стоящий за ним, чует грозу: длинные пальцы опущенной вдоль
белых брюк правой руки старшего офицера начинают непрерывное движение,
раскатывая невидимый шарик между большим, средним и указательным пальцами, -
плохой признак...
- Зачинщики, шаг вперед.
Это негромко. Это - пока. Это еще не гроза.
Шеренга вздохнула. Кто зачинщики? Все согласились, неизвестно, кто
начинал. Шеренга молчит, и шарик приобретает упрямую упругость, он не
раздавливается. Пальцы раскатывают его все быстрей и нервней.
- Ты... латышская морда!
Это - внезапно громко, как залп в упор. Вайлис дернул головой. Окрик
ударил по напряженным нервам, как хлыст.
- Ты подбивал? Я про тебя знаю!.. Книжечки почитываешь? Бунты
устраиваешь? Матросов мне портишь?
У старшего офицера большой опыт: никогда нельзя говорить со всей
толпой, надо выделить одного. Тогда внимание остальных отвлекается. Кроме
того, никакая толпа не действует заодно, в ней всегда есть колеблющиеся и
такие, которые уже чувствуют, что зашли далеко. И тем и другим надо дать
лазейку и надежду, что их гроза не тронет и что для них все обернется
благополучно.
- Паршивая овца все стадо гадит! Я тебя научу к бунту подбивать...
Мерзавец! Шаг вперед!
Вайлис отлично понимал, что будет дальше: сейчас ему набьют рожу перед
фронтом, и все остальные будут стоять потупившись. Выходить из фронта
нельзя, это обособит его от остальных. Нельзя отделяться от всех тридцати
двух: тогда будешь один. Один человек всегда гибнет.
- Я не подговаривал, ваше высокоблагородие, - сказал он, не опуская
глаз. - Спрашивайте со всех матросов... Мы хотим...
- Молчать!
Старший офицер допустил ошибку: можно бить человека, вырванного из
толпы, но нельзя трогать его в толпе, когда плечо с плечом с ним стоят
другие.
Перед поднятой рукой старшего офицера Вайлис отшатнулся - и фронт
загудел. Чей-то голос истошно крикнул:
- Не за что бить, драконы!
Старший офицер, резко повернувшись, быстро пошел на ют. Лейтенант
Греве, ступив на полшага вперед, опустил руку в задний карман, медленно
обводя взглядом возбужденных людей. Он слегка побледнел, черные
подстриженные усики еще резче обозначились над плотно сжатыми губами. Игра
зашла далеко и стала острой и волнующей.
Шесть шагов... Стрелять надо в живот: в голову - промахнешься... Важно
свалить первого, кто кинется, - тогда бросятся вперед унтер-офицеры...
Но никто не кидался на лейтенанта. Матросы неподвижны. Они хотят, чтобы
выслушали их претензию. Они избрали для этого единственный вид протеста: не
расходиться, пока их не выслушают. Они стояли неподвижно.
Жаль. Лейтенант Греве вынул руку из кармана. Жаль. Старший офицер
позорно удрал и, если бы что случилось, Греве показал бы свою твердость и
решительность. Характер и способности проявляются в острые моменты; иногда
одна опасная минута скажет о человеке больше, чем годы службы. Жаль. Дело
было бы громкое, и все узнали бы, каков лейтенант Греве. И все забыли бы,
что он не сумел заставить их разойтись... Но ждать больше нечего: они
неспособны на поступки, пусть проветрятся.
Он медленно повернулся и, не торопясь, пошел вдоль фронта, кинув
Хлебникову внятно и четко:
- Не подпускать сюда никого.
Молчание действует лучше крика, и неизвестность всегда пугает. Он ушел
на ют, оставив вспышку догорать на левом борту в молчаливом кольце
унтер-офицеров. Вспышка тлела в томительном одиночестве тридцати двух,
заливаясь медленно наплывающей волной, - ощущением непоправимости и
обреченности. Двадцать длинных минут синие фигуры еще продолжали нарушать
порядок палубы, застыв перед несогнанной лужей.
За эти двадцать минут старший офицер имел три разговора, быстрых и
напряженных, как во время боя. Первый - со старшим инженер-механиком.
Капитан второго ранга Униловский в полной мере оценил обстановку. Он
почувствовал неприятное посасывание внизу живота, но взял фуражку с внешней
решимостью:
- В конце концов - я попробую... Но, Андрей Васильевич... Если они на
вас замахнулись, то меня, - он развел руками, - меня просто выкинут за
борт...
Старший офицер потушил папиросу резким жестом.
- Вы правы, вас они недолюбливают. Я доложу командиру.
Это был второй разговор. Командир корабля сидел, глубоко вдвинувшись в
кресло у стола, и, опустив голову, внимательно смотрел на левую ногу
старшего офицера. Низ брюк был забрызган, - неужели он бежал от матросов, не
видя дороги? Шляпа... Старший офицер, внутренне проклиная себя за
неожиданную торопливость речи, говорил неприлично быстро. Командир узнал,
что тридцать два кочегара стоят во фронте, последовательно отказавшись от
повиновения унтер-офицеру, вахтенному начальнику и старшему офицеру. Что при
попытке их образумить старший офицер едва не был убит. Что старший
инженер-механик давно считал это отделение неблагонадежным и выходить
опасается. Что караул не вызывали, так как опасно разжигать страсти. Что все
возможные меры приняты, но команда не расходится, почему старший офицер
считает положение очень серьезным и только поэтому беспокоит командира.
Командир медленно гладил рыжие длинные усы. Он служил в офицерских
чинах двадцать шесть лет; за это время можно научиться спокойствию. Шиянов
раздул историю, осел, и теперь оправдывает собственную беспомощность. Но
если это и не бунт, то это должно называться бунтом: раз дело дошло до
командира, то оно тем самым не может рассматриваться как пустяк. Командир не
мальчишка, чтобы делать то, что другие не догадались сделать, и если он
начинает действовать, то должен действовать так, чтобы на его корабль не
показывали пальцем.
- Прежде всего - уберите их с палубы, - сказал он, вставая.
Кавторанг Шиянов пожал плечами.
- Когда я был старшим офицером, я не спрашивал совета у командира, -
ответил на этот жест командир. - Кто из механиков наиболее популярен в
команде? Пошлите к ним. Пусть не грозит и не раздражает. Пусть обещает, что
я разберусь, но пусть немедленно заставит их разойтись. Никаких разговоров о
бунте, ни в кают-компании, ни в палубах, предупредите господ офицеров.
Прикажите дать катер, я поеду к адмиралу. Дознание закончить сегодня же.
Старший офицер, ненавидя себя и командира, вышел из каюты и сказал
попавшемуся на глаза вестовому:
- Мичмана Морозова ко мне!
Это был третий разговор. Мичман Морозов, узнав, что от него требуется,
покраснел в негодовании. Он всегда догадывался, что Шиянов трус и подлец, но
теперь в этом убедился. Он хочет использовать доверие матросов к Морозову
для их обмана! Мичман Морозов отказался. Тогда кавторанг Шиянов закурил
четвертую папиросу: три лежали в пепельнице недокуренными.
- Вы уведете их вниз, Петр Ильич, - сказал он сухо, - иначе вы пойдете
под суд. Это ваши люди, и вы допустили на корабле распропагандированную
сволочь. Вы понимаете, чем это кончится, если они будут стоять на палубе и
не повиноваться?
- Господин кавторанг, - взволнованно начал Морозов, - это
несправедливость, их выгнали...
- Вы студент или офицер? - резко перебил Шиянов. - Какая к черту
справедливость, если меня чуть не убили? Одно из двух: или вы сделаете то,
что вам сказано, или - под суд!
Мичману Морозову двадцать четыре года - это меньше половины жизни.
Остальная половина зависела от его ответа. Матросы правы, это ясно, но ясно
и то, что они заранее осуждены. И чем поможет им донкихотский отказ мичмана
Морозова?
- Слушаюсь, господин кавторанг, - сказал он и вышел из каюты.
За эти двадцать минут палубу уже кончили скачивать. Потоки воды
опадали, шланги вяло ослабли, и их закатали в круги. Огромные лужи на палубе
отражали мачты, небо, блеск краски надстроек и синюю шеренгу кочегаров,
стоящих на песке и мыле единственного неприбранного куска палубы.
Унтер-офицеры вокруг них стояли так же молча, и за их кругом продолжалась
обычная корабельная жизнь.
С определенных мест палубы ряды босоногих матросов с резиновыми
лопатками в руках начали наступление друг на друга. Лопатки, плотным
прижимом проводимые вдоль досок палубы, плескали воду далеко вперед. Это
делалось быстро и одновременно по всей палубе, - матросов много, они
полусогнуты, и руки их проворны. Лопатки стучали по палубе, как частый град,
и лужи высохли на глазах, согнанные за борт. Когда отдельные ряды
двигавшихся в шахматном порядке приборщиков сошлись, палуба за ними была
только влажна, а не мокра; солнце скоро высушит ее добела, оставив влажную
желтизну лишь там, где тень.
И только за кругом унтер-офицеров, как за чертой зачумленного района,
осталась лужа. В нее, в конце двадцати минут, вступил правой ногой мичман
Морозов, веселый и добродушный, как всегда. Он обвел глазами кочегаров,
улыбаясь, как будто ничего не случилось, и напряженные лица их повеселели.
- Что же вы, братцы, протяпали? - сказал он огорченно. - Намудрили,
умные головы, из мухи слона сделали!
- Дозвольте, вашскородь, доложить, - сказал один.
- Говори, Езофатов.
- Так что несправедливо взыскивают, - сказал Езофатов убежденно. - Один
по низу не пущает, другой наверх гонит, а боцман до люка добежать не дал. А
нам взыскание... Заступитесь, вашскородь!
Мичман Морозов озабоченно сжал губы:
- Так бы сразу и говорили...
- Так старший офицер не слушали, вашскородь. Какие же зачинщики у нас?
Разве мы бунтуем? Претензию заявить, вашскородь, пускай начальство
разберется...
- А теперь смотри, как дело повернулось, - сказал Морозов и задумался.
Все смотрели на него с тревогой и выжиданием.
- Ну, вот что, братцы, - сказал он решительно. - Валите все в палубу.
Нечего вам тут стоять, хуже будет. Я доложу старшему офицеру, разберемся по
справедливости. Подбодрись!.. Нале-во!
Матросы охотно повернулись. Морозов крикнул весело и громко:
- В баню - бегом марш!
Шеренга пробежала мимо него и скрылась в носовом люке. Мичман Морозов
перестал улыбаться и, поморщившись, сказал унтер-офицеру Хлебникову:
- Старшему офицеру список отнеси.
Хлебников наклонился к нему и, понизив голос, доложил:
- Вашскородь, тут о драконах кричали... Так что извольте записать, я
приметил: так что это - у которого рожа разбитая в крови... С вами еще после
говорил...
- Хлебников, - сказал мичман Морозов негромко, сквозь зубы, и детское
веселое лицо его сделалось бледным и взрослым. - Хлебников, пошел ты к
чертовой матери, слышишь? К чертовой матери, пока я тебе самому всю рожу не
искровенил... Понял?
Хлебников не понял. Он посмотрел вслед мичману Морозову, быстро
уходившему к люку, и, аккуратно вырвав из записной книжки листок, пошел к
старшему офицеру.
Цепь унтер-офицеров распалась, и шкафут опустел. На палубе в широкой
луже несогнанной воды бежали отраженные ею облака. Потом поверхность ее
зарябилась и возмутилась длинными неровными волнами, и облака исчезли: на
воду с трех сторон наступали прижимающиеся к доскам палубы резиновые лопатки
приборщиков. Они легко и быстро оттеснили воду к ватервейсу, и она журча
полилась по его цементированному ложу в шпигат. Палуба была окончательно
прибрана от всякой грязи и беспорядка.


    ГЛАВА ПЯТАЯ



Корабль продолжал жить своей размеренной на минуты и рассеченной на
водонепроницаемые отсеки жизнь. Заминка, случившаяся на шкафуте, никак не
отразилась на ровном ходе всей огромной, годами выверенной машины,
называемой флотской службой: колесики перекосились, поскрежетали, но опытная
рука тотчас выровняла их ход - и служба пошла дальше, отмечая колокольным
боем склянок каждые уничтоженные ею и выкинутые за борт полчаса жизни тысячи
двухсот людей.
Юрий Ливитин, стоя в неловкой позе у стола в каюте брата, перелистывал
французский роман, отыскивая в нем наиболее рискованные места (заглавие
книги еще вчера предрешило эту невинную контрабанду). В дверь постучали, и
он быстрым, заранее намеченным движением ловко бросил книгу на полку и
обернулся. В двери, рассеченный пополам беспощадным прямым пробором и линией
золотых пуговиц кителя, стоял мичман Гудков.
- Николай Петровича нет? - спросил он, шепелявя и растягивая слова. -
Не откажите передать, что по приказанию старшего офицера я буду занят до
самого завтрака...
Гудков поднял до отказа свои тонкие брови над бесцветными глазами, что
означало у него выражение особой значительности.
- Оч-чень важное поручение! По роте я распорядился, пусть Николай
Петрович не волнуется: приборка окончена, молодые занимаются с Белоконем и
все олл райт...
- Есть, есть! - сказал Юрий с полупоклоном.
Гудков поклонился тоже, и Юрий ответил новым выжидательным поклоном, -
мичман, казалось, хотел что-то сказать. Но Гудков неожиданно сделал
озабоченное лицо и, разведя руками в знак абсолютной невозможности
дальнейшего разговора, исчез. Юрий усмехнулся и вышел вслед за ним; ему
хотелось взглянуть на Белоконя и оценить выбор брата.
Военный корабль, подобно дамским часам, никем еще не доводился до
степени совершенной исправности*; поэтому на палубе везде продолжалась
работа. У второй трубы трюмные подымали для просушки парусиновые шланги.
Кочегарный кондуктор Овсеец, багровея толстой шеей, стянутой воротником
кителя, закинув голову, следил, как мокрые и тощие кишки шлангов,
подергиваясь, подымались на блоках, раскачиваясь медными тяжелыми фланцами.
Трюмный, выбиравший подъемный гордень, второпях дернул его сильным рывком, и
пустая кишка, извилисто затрепетав в воздухе, ударилась фланцем о трубу.
Овсеец с маху двинул матроса кулаком в спину и тотчас оглянулся: офицеры
битью препятствовали, а тут гардемарин проходит, еще наскулит потом
кому-нибудь...
______________
* Цитата из приказа адмирала фон Шанца, 1865 г.

- Смотри, деревня! Кто тебе сказывал дергать? Собьешь нарезку, чем
ответишь? - закричал он сразу же, обозлившись на себя за то, что оглянулся.
- Две очереди без берега... за грубое обращение со шлангом! Бери лопатку,
натекло вон!..
У кормовой рубки Юрий увидел Нетопорчука и густо покраснел, вспомнив
ночное происшествие.
Нетопорчук стоял в петлях шестидюймового манильского троса, как в
кольцах гигантского светло-желтого удава. На вьюшке, с которой был смотан
трос, действительно оказалась ржавчина и сырость. Нетопорчук рассматривал их
с удовлетворенным видом врача, который на вскрытии убеждается в правильности
поставленного им диагноза. Юрий, пересилив смущение, окликнул его:
- Боцман, где четвертая рота словесностью занимается?
Нетопорчук оглянулся и сразу почтительно вытянулся.
- Должно, в восемнадцатом кубрике... Тюльманков! Проводи господина
гардемарина на занятию!
Тюльманков оказался бледным (точно после болезни), худым и высоким
комендором. Он ловко спрыгнул с висячего трапика четвертой башни и молча
пошел к люку вниз. Юрию показалось неудобным идти рядом не разговаривая, и
он спросил, чтобы что-нибудь сказать:
- Ну как, не скучаешь по дому здесь?.. Ты какой губернии?
- А я не губернии, я из самого Питера... А вот объясните, господин
гардемарин, почему это с матросом обязательно о губернии разговаривают? -
спросил Тюльманков неожиданно гладко и насмешливо.
Юрий смутился и растерялся: вот фрукт оказался, неприятный какой и
дерзкий!.. Он так и не нашелся, что ответить (гардемарин матросу не
начальник), и постарался придать себе холодный и безразличный вид,
почувствовав, однако, что на глаза готовы навернуться слезы бессильной
злости.
- Сюда, здесь ближе, - сказал Тюльманков, на этот раз не добавляя
обращения, и показал на люк.
Белоконя они нашли в восемнадцатом кубрике с листком в руке перед
сидящими полукругом матросами. При звуке шагов он повернул к Юрию свое живое
лицо, отмеченное той лихой флотской красотой, которая заставляет офицеров с
удовольствием сказать: "Орел-матрос, марсофлот!" Сытое и загорелое,
повернутое быстрым поворотом крепкой крутой шеи, оно блистало зубами и алело
румянцем; яркие губы под тонкими черными усами, казалось, были готовы
ответить веселой улыбкой на шутливое приветствие начальства; быстрые темные
глаза, хитрые и неглупые, смотрели бодро и смело. Именно таким и должен быть
настоящий матрос, не размазней какой-нибудь! Что ж, выбор Николая совсем не