нужные для боя вещи и выкидывая на берег ненужные. Такими были практические
снаряды (те самые, которыми лейтенант Ливитин стрелял по парусиновым щитам),
деревянная мебель, тенты, ковры, шлюпочные паруса, сломанные кресла для
отдыха офицеров на юте. Вся эта сутолока вещей была невообразимо хаотичной,
как платформа узловой станции. Весь российский императорский флот наспех
пересаживался в скорый поезд с лаконичной табличкой под окнами вагонов "Порт
- бой".
С трудом пробираясь между завалившими палубу вещами, лейтенант Ливитин
добрался до фронта четвертой роты, и Сережин, как всегда - густо и страшно,
рявкнул "смирно". Ливитин оглядел фронт.
Мачта требовала последнего напряжения сил. Во что бы то ни стало нужно
было срезать еще двадцать футов ее спиральных стальных прутьев и сегодня же
застлать их обрубки привезенным из мастерских порта стальным настилом с
просеченной в нем дырой для новой - деревянной - мачты. Люди, вторые сутки
днем и ночью работавшие по резке мачты, откровенно устали. Их лица осунулись
и посерели; там и здесь белели повязки, - многие пожгли себе ладони и
пальцы, хватаясь за горячую, неостывшую сталь.
- Подтянись, братцы, сегодня кончим! - сказал Ливитин возможно веселее.
- Гаврила Андреевич, возьмите в погреб людей, практические снаряды наверх,
баржу подали...
Неновинский, артиллерийский кондуктор, хозяин четвертой башни, высокий
и усатый, похожий на провинциального телеграфного чиновника пожилой человек,
солидно выступил вперед и пошел вдоль фронта, отсчитывая себе людей.
- Кто на мачте работал, тех оставьте, - сказал ему вслед Ливитин. -
Волкового тоже не берите... Сережин! Отбери, кто с Волковым на мачте
работал!
- Так что Волковой в карауле, вашскородь, - доложил Сережин
сконфуженно, чувствуя, что с Волковым он распорядился что-то не так.
Лейтенант быстро взглянул на него и так же быстро отвел глаза.
Преданное лицо Сережина мгновенно покрылось капельками пота. Этот взгляд был
хорошо понятен Сережину: он означал длинный разговор в каюте с глазу на глаз
(лейтенант никогда не ругался перед строем, оберегая авторитет фельдфебеля),
и пойдет этот разговор о его, Сережина, глупости, самый обидный разговор...
И верно, мог бы догадаться, что Волковой в этом мачтовом аврале у лейтенанта
правой рукой ходит!.. Сережин выразил на лице полное раскаяние и запоздало
вздохнул, высоко подняв свою жирную грудь.
Ливитин стоял нахмурясь. По глупости Сережина Волковой погиб для работы
на целые сутки. Выцарапать его из караула было почти так же сложно, как
добиться отмены смертного приговора: караульный устав схватил уже его в свои
цепкие статьи, высочайше утвержденные шестьдесят лет назад со всей
непререкаемостью николаевского артикула. Надо было находить другой выход.
Ливитин поискал глазами:
- А Тюльманков где?
Сережин вспотел окончательно (вот уж денек задался!) и стал, путаясь,
объяснять:
- Дозвольте доложить, вашскородь: Тюльманкова господин старший офицер
орла сейчас драить послали, аккурат перед разводкой... как он, значит, бачок
мимо мусорного рукава сполоснул... а они аккурат на бак проходили, а он на
глазах... враз они его на орла...
Мгновенный гнев, неожиданно для самого Ливитина, застлал перед ним
фронт вздрагивающей пеленой.
- Белоконь! - сказал он так резко, что Сережин вздрогнул.
Белоконь отчетливо шагнул вперед.
- Возьмешь людей, спустишь там обрезки на палубу, - продолжал Ливитин,
сдерживаясь и не подымая глаз, - поднимешь настил, приготовишь к клепке...
Сережин, разведи людей на горденя, как утром... Где старший офицер?
- На правом шкафуте, вашскородь, - сказал Сережин поспешно и участливо,
как тяжелобольному.
Ливитин быстро пошел на другой борт, и Сережин проводил его
сочувственным взглядом.
- Озлился, - сказал он вполголоса Белоконю, - как озлился! Счас у них
со старшим мордокол будет. Карактерный, когда ему впоперек! Бери людей, а то
еще чего дождемся...
Ливитин лавировал по палубе, беззвучно ругаясь. Отсутствие Волкового и
Тюльманкова вышибло у него почву из-под ног. Оба они - слесаря в прошлом -
были выбраны лейтенантом для резки стальных труб мачты; собственно, в них и
заключался секрет презрительного отказа Ливитина от помощи механиков, и
именно они должны были сегодня утереть нос скептикам с лейтенантского стола,
утверждавшим, что Ливитину так или этак придется призвать на мачту варягов,
когда дело дойдет до клепки настила над обрубленной мачтой. И оба выбыли из
строя в решительный момент! Один - по серости Сережина, с которого и
спрашивать нечего (исполнительный болван, и только!), другой - по капризу
Шиянова, узколобо, не считающегося с особыми качествами матроса. "Бачок!.."
Солдафон, тупица...
Шиянова Ливитин нашел перед второй ротой. Боцмана шли за ним истовым и
торжественным крестным ходом, предводимые Корней Ипатычем. Когда Ливитин
нагнал их, Шиянов наставлял в чем-то Нетопорчука, который молча шевелил
губами, повторяя про себя приказание, чтобы запомнить и, упаси бог, не
перепутать. Ливитин остановился в выжидательной позе. Разговор шел о
выкидывании на баржу лишнего дерева.
"Цусимские страхи", - зло подумал Ливитин и усмехнулся. В этом
распоряжении было что-то от желания страуса спрятать голову в песок.
Призрак пожара деревянных предметов на корабле висел над флотом с
Цусимы, когда железные корабли, перегруженные деревянной отделкой, горели от
раскаленных японских снарядов, как костры. И хотя горела не столько
деревянная мебель, двери и внутренние трапы, сколько десятками слоев
наложенная на все корабельное железо краска, однако в поцусимских кораблях
строители, напутанные прецедентом, расшибли в усердии лбы: двери, трапы,
каютные шкафы и командные рундуки, даже письменные столы - все было сделано
из железа. И это несгораемое железо было покрыто опять-таки тем же, два раза
в год наращиваемым слоем краски, воспламеняющейся охотнее дерева, что не раз
ядовито подчеркивал в кают-компанейских спорах Ливитин, отстаивая
минимальный комфорт офицерских кают. Он позволял себе вслух полагать, что
дело не в том, чтобы строить несгораемые корабли, а в том, чтобы уметь ими
маневрировать так, чтобы их не расстреливали в упор. И тут же ехидно
предлагал проект несгораемого рояля из лучшей крупповской стали.
- Понял? - говорил между тем Нетопорчуку Шиянов, и Корней Ипатыч за его
спиной подбадривай Нетопорчука движением стертых коротких бровей и
значительным поджиманием толстых своих губ. - Пройдешь по шхиперским, по
тросовым, там ведь у вас черт его знает что накидано... Всякое лишнее дерево
- понял? - в баржу! Сообразишь сам на месте. Что очень нужное - оставь.
Остальное - вон!
- От пожара... Снаряд - он попадет, и затлеет... Понял? - добавил от
себя Корней Ипатыч.
- Так точно, - сказал Нетопорчук, медленно соображая, и вдруг,
осененный мыслью, поднял голову: - А с палубой как, вашскородь? И шлюпки
опять же?
- Я тебе о шлюпках что-нибудь говорил? - повысил голос Шиянов. - О
палубе говорил? Рассуждаешь, болван!
- Сказано - по шхиперским и по тросовым, понял? - добавил опять Корней
Ипатыч и показал для верности кулак. - Бери десять человек - и марш!
Ливитин злорадно усмехнулся: Нетопорчук ударил в точку. Ливитин никогда
не восхищался Шияновым, считая его тупицей и солдатом, а сейчас просто
ненавидел за пакость, подложенную с Тюльманковым. Вопрос Нетопорчука с
точностью фотоаппарата восстанавливал вчерашний спор за обедом, когда
Ливитин тонко язвил по поводу деревянного настила палубы. Медные полосы на
ней, идущие от борта к борту, прикрывали стыки тиковых досок и были рождены
тем же, Цусимой навеянным страхом пожара. Предполагалось, что по мобилизации
корабль, споров эти медные швы, мгновенно скинет с себя парадную деревянную
кожу, и освобожденная палубная броня тускло засверкает на его спине боевыми
тяжелыми латами военного несгораемого снаряжения.
Но командир и Шиянов решили палубы не обдирать.
Палуба, белые доски, мытые и скобленные изо дня в день, палуба - краса
корабля, палуба, чистая, как операционный стол, - не могла быть снята перед
призраком пожара. Голая скользкая броня, прикрытая ею, была бы до отказа
безобразной. Кто из настоящих морских офицеров мог принести такую жертву? "В
конце концов, - оправдывал Шиянов себя и командира, - пожар на верхней
палубе легко потушить. Но пожар внизу..." - и здесь он значительно поднимал
палец, считая разговор оконченным.
- Андрей Васильевич, разрешите на минуту, - сказал Ливитин, и Шиянов
отошел от боцманов. - Я прошу освободить Тюльманкова от наказания, он нужен
мне сейчас на мачте.
Шиянов повернул к нему усталое и недовольное лицо:
- Какой Тюльманков? В чем дело?
Ливитин объяснил. Шиянов поморщился:
- Николай Петрович, это не в моих привычках, вы отлично это знаете. Я
никогда не отменяю наказаний.
- Я прошу не отменить, а отсрочить, Андрей Васильевич, черт с ним,
пусть после хоть всю ночь драит.
Шиянов смотрел на него, соображая.
- Нет, - сказал он потом, - что вам загорелось? Как же так? Он,
наверное, уже орла чистолем вымазал, надо кончить... Выдраит - прошу, берите
куда угодно... И потом... это деморализует матроса. Наказание должно быть
мгновенным, иначе он не поймет его смысла. Простите, Николай Петрович, у
меня дела...
Шиянов повернулся к фронту. Ливитин опять почувствовал застилающую
фронт и Шиянова пелену в глазах. Когда он так близко к сердцу принимал
корабельные дела?.. Спокойствие и циническое равнодушие давно, еще с
мичманских лет, были его щитом - и вдруг?.. Нервы, очевидно, распустились за
эти дни. Если сейчас заговорить со старшим офицером, будет явный скандал и
резкие слова. Положим, они будут справедливыми, но стоит ли тратить нервы?
Шиянова не переломишь, на таких идиотах вся флотская служба стоит. Черт с
ним, с орлом и с Шияновым, в конце концов не до ночи же будет Тюльманков
чистить орлиные перышки... Ливитин отошел, соображая, как ему обойтись без
Тюльманкова и все-таки не призвать механических варягов на клепку мачты.
Тюльманков же сидел на узкой беседке, спущенной за корму. Огромный - в
ширину расставленных рук - медный орел, привинченный к броне, угрожал ему
раскрытыми клювами обеих своих голов. На беседке стоял ящичек с банкой
чистоля и ветошью. Круглые крылья орла были уже покрыты белой, едко пахнущей
густой жидкостью, и она на глазах зеленела, отъедая окислы медной
поверхности. Чистоль требует времени - чем дольше оставить его на меди, тем
легче потом навести на нее блеск. Поэтому Тюльманков сидел в вынужденном
бездействии и рассматривал коронованную птицу.
Зубчатокрылый императорский орел о двух яростных головах был оттиснут
на корме "Генералиссимуса" подобно фабричной марке некоей солидной фирмы. Он
гарантировал военное качество "Генералиссимуса", гарантировал победу,
удостоверяя принадлежность корабля к российскому императорскому флоту -
флоту Нахимова, Лазарева, Сенявина, флоту Наварина, Гангута и Варны. Это был
фальсификат, потому что доверие к этой фабричной марке было подорвано
Цусимой и Порт-Артуром, но какая солидная фирма стесняется удостоверять
своей маркой явно негодные к употреблению вещи?
Эта круглая марка чернью и золотом "Сделано в империи", фабричная марка
старинной фирмы, основанной в 1489 году, имела достаточный авторитет и была
оттиснута не только на кормах военных кораблей. Она была удостоверяюще
поставлена историей на многих событиях и явлениях, рекомендуя их качество
Европе и потомкам.
Могущество державы российской и краткая формула ее силы: "православие,
самодержавие, народность". Самозабвенный патриотизм и идея родины, растущая
в оранжереях дворянских имений и пересаженная на тучную почву директорских
кабинетов молодых заводов. Идея цивилизации и культуры, бурным лопухом
прущая в стеклянное небо банковских и биржевых зал на жирном черноземе
четырнадцатичасового рабочего дня. Нераздельность и единство ста
восьмидесяти шести входящих в состав империи народностей, восторженно
умирающих в огненных купелях отечественной, крымской, японской войн. Десятки
тысяч верст поблескивающих рельсов, запечатленных на ленивой спине скифских
и славянских степей, как след кнута, побуждающего к благодетельному
цивилизованному труду. Единственная в мире армия, умеющая босиком ходить по
Европе до Италии и по Азии до Пекина и побеждать голыми кулаками.
Величественная простота православной церкви, охраняющей заветы Христа от
торгашеских инстинктов иезуитов и от растлевающего свободомыслия лютеран.
Исторический великодержавный путь славянства от Киева до Византии, щит Олега
на дарданелльских фортах. Знак доверия народа - кредитные билеты, равные по
силе золоту. Памятники, памятники, памятники - великих царей, гениальных
полководцев, непререкаемых побед, гуманных реформ. Утирающий слезы вдов и
сирот платок первого шефа жандармов. На всем этом плотно и удостоверяюще
стоит круглый оттиск солидной фабричной марки чернью и золотом: "Сделано в
империи".
И на распухающих в бесконечной смене недородов и неурожаев крестьянских
животах, на согнутой в варварском труде спине российского мастерового, на
казенных фронтонах острогов и тюрем, где содержатся 185 459 человек,
нарушивших священный закон частной собственности или пытавшихся уничтожить
ее путем революции, на бесчисленных могилах девятьсот пятого года стоит
выжженная огнем карательных отрядов та же солидная фабричная марка чернью и
золотом: "Сделано в империи".
Орла сейчас Тюльманков ненавидел вдвойне. Во-первых, это был объект
унизительного ненужного труда. Во-вторых, он был окаянным символом царской
власти, примелькавшимся на бляхах городовых знаком насилия, неотделимым
признаком многих вещей, ненавистных с детства: монопольки, где орел смотрел
с зеленой вывески, холодно наблюдая трагедию пропиваемых грошей; волостного
правления, куда тащили спасенные от отцовского запоя деньги; полицейского
участка; адмиральских погон; заводской конторы; балтийского флотского
экипажа, впервые познакомившего его с военной службой.
Однако орел над его головой, обмазанный чистолем как густыми зелеными
соплями, далеко не был великолепен, и это доставляло Тюльманкову злорадное
удовольствие.
- Сволочь, - сказал он вслух, потому что никто, кроме часового у флага
высоко над его головой, не мог этого услышать. - Сволочная птичка...
Полетай, полетай, крылышки обрежем! Воевать захотела?
Орел безмолвно смотрел на него, кося своими выпуклыми слепыми глазами.
Георгий Победоносец на щите, вделанном в грудь орла, неудержимо скакал на
тонконогом коне через зелено-грязные потеки чистоля к новым победам.
Злоба вновь охватила Тюльманкова. Он встал на шаткой беседке и с маху
начертал всей ладонью по тусклому налету чистоля, от крыла к крылу, короткое
непристойное слово. Оно легло на орла, как пощечина.
- Вот и сохни так, сука! - сказал удовлетворенно Тюльманков и принялся
яростно тереть когти и лапы орла. Тряпка мгновенно почернела, точно от
крови.
Первая буква слова, ляпнутого Тюльманковым на орла, косым андреевским
крестом накрест перечеркивала герб. Слово прилипло к нему, как некая новая
геральдическая деталь. Геральдика, мудрая наука о гербах, рекомендует
помещать на них короткий девиз, выражающий внутренний смысл помещенных в
гербе изображений. Но за все четыре с лишком века кропотливой возни с
двуглавым орлом никакая геральдика не могла придумать столь выразительного и
исчерпывающего девиза. Он непередаваемо зло и коротко выражал всю тщету
надежд самонадеянной птицы.
Внизу суетливо простучала машина парового катера, зашипела на быстром
его повороте волна, и Тюльманков посмотрел вниз через подмышку. На катере
стоял лейтенант Греве, нервно приглаживая черные подстриженные усики: порт
ухитрился прислать торпеды без зарядных отделений.
"Вот колбасят офицеры... приперло... из штаба в штаб..." - подумал
Тюльманков, усмехаясь и кругообразным движением старательно начищая карту
одного из четырех морей, в которую жадно вцепился когтями орел. - Это вам не
парады разводить... Вояки!"
В морском офицере с годами вырабатывается привычка - подходя к кораблю
или отваливая от него, окинуть его пытливым взглядом: не висит ли с борта
какая мотня, позорящая вид военного корабля, как стоит часовой у флага и не
запутался ли самый флаг вокруг флагштока. Именно поэтому Греве, несмотря на
владевшую им, как всеми, тревогу, привычно поднял голову, и первое, что он
увидел, было непристойное слово, тусклой обнаженной медью поблескивающее на
вымазанных грязным чистолем крыльях и груди орла. Греве не поверил своим
глазам. Он поворачивал голову по мере того, как корма с опохабленным орлом
проходила мимо катера, и потом взглянул на крючкового. Тот, невольно вслед
за Греве задравший голову, теперь опустил ее, и тогда лейтенант увидел в его
глазах испуг. Этот испуг убедил лейтенанта в том, что такая надпись на орле
ему не приснилась.
- К трапу! - коротко приказал он.
Рулевой, не удивляясь, повернул штурвал, хотя катер только что отошел
от корабля. Мало ли чего мог забыть лейтенант! Эти дни все ходили, как во
сне, натыкаясь друг на друга, а катер гоняли днем и ночью. Белые скобленые
тетивы левого трапа опять подошли к носу, и крючковой, напружившись,
изогнулся, готовясь ухватиться крюком за протянутый по борту леер. Катер не
успел еще остановиться, как лейтенант прыжком очутился на нижней площадке
трапа и быстро взбежал на палубу. Машинист, по традиции всех катерных
машинистов, высунул голову из машинного люка, любопытствуя, куда пришли, и,
увидев родной трап и мелькнувшие на нем ноги лейтенанта Греве, выругался:
- Приехали! Ездиют, сами не знай куда, что мышь в родах!
Рулевой негромко засмеялся.
- В пузыря залез лейтенант: орла ему обгадили.
- Чего?
Рулевой, перегнувшись через штурвал, повторил с надлежащей интонацией
то, что было написано на орле, и простое непотребное слово в этой интонации
приобрело угрожающий и глубокий смысл, который отлично ухватил машинист.
Сперва он засмеялся, крутнув головой, потому что матросское едкое слово не
могло не рассмешить. Но потом, оценив его появление на орле именно сегодня,
в тревожном напоре надвигающейся войны, понимающе подмигнул рулевому и
сделал обеими руками сильный и выразительный, но тоже малопристойный жест:
- Так-с. Значит - са-а-дись со своей войной и с орлом вместе!.. Лихо!
На вахте стоял лейтенант Бутурлин. Он, усмехаясь, встретил Греве на
верхней площадке трапа.
- Зонтик забыли, Владимир Карлович? - спросил он ядовито.
Но Греве отмахнулся, никак не расположенный к шуткам.
- Кто там у вас кормового орла драит?
Бутурлин поднял брови.
- Аллах его знает, - ответил он лениво. - Кого-то я подвесил, ей-богу,
не всматривался. "На свете девок много, нельзя же всех мне знать..."
- Где старший офицер?.. Там этот негодяй черт знает что написал...
- А что? - без особого интереса спросил Бутурлин.
Греве сказал, что Бутурлин ахнул и засуетился.
- Вот подлец... Вахтенный!.. А мы адмирала ждем, вот бы... Вахтенный!
Рассыльный!
Греве, не дожидаясь действий Бутурлина (которые обещали быть
решительными), пошел в нос, уворачиваясь от раскатываемых на палубе снарядов
и от черных, как негры, матросов, пробегавших с угольными корзинами. Старший
офицер на корабле всегда может быть найден - сперва с помощью расспросов, а
потом непосредственно по доносящемуся крику. Шиянов стоял около баржи со
снарядами, закинув голову, и последними словами обкладывал флегматичного
крановщика, свесившего вниз голову из стеклянной своей будки: кран терся о
борт, сдирая с него краску. Греве отозвал старшего офицера в сторону.
Выслушав, Шиянов покраснел от гнева.
- Двадцать суток мерзавцу! Рассыльный! Вахтенного начальника ко мне!..
Что за народ собачий!
Греве посмотрел на него серьезно.
- Андрей Васильевич, может быть, вы спуститесь в каюту? Здесь дело
много сложнее, чем вам кажется.
- Успеется, - недовольно поморщился Шиянов. - Запереть сукина сына на
хлеб и воду, потом разберемся... Боцмана! Чего же вы смотрите? Кранцы! Где у
вас кранцы? - всхлипнул он вдруг жалобно и рванулся опять к борту.
- Тогда я прошу разрешения лично доложить командиру, господин капитан
второго ранга, - сказал Греве официально. - Дело не терпит отлагательства.
Шиянов на ходу остановился вполоборота: тон Греве его поразил. Он
вскинул на него глаза - ошалевшие в суете погрузок глаза старшего офицера.
Греве стоял нарочито спокойный и холодный. Он знал, что в моменты
аврала на старшего офицера может подействовать только невозмутимое
спокойствие, врезающееся контрастом в его повышенную нервозность. Шиянов,
как и большинство старших офицеров, сильно кокетничал положением человека,
которого рвут на тысячу сторон, и даже сам подчеркивал эту необходимость
делать все за всех, ненужным ураганом врываясь для этой цели во все работы,
мимо которых случалось проходить. Тень легкого презрения пробежала в глазах
Греве, пока он выжидательно смотрел на захлопотавшегося старшего офицера,
ожидая ответа. И тот, через свой искусственно разожженный авральный азарт,
очевидно, ясно это уловил, потому что с сожалением посмотрел на крановщика и
на сбежавшихся боцманов и потом, принимая вид человека, подчиняющегося
неизбежности, махнул рукой и сказал, не отказав себе в удовольствии придать
ответу тон внезапной усталости:
- Ну, пойдемте.
Под визг крана, раскачивающего в воздухе огромные пятицветия торчавших
из люльки снарядов, под лихую музыку оркестра, вливавшего бодрость в забитые
углем матросские уши, под грохот ссыпаемого в горловины угля они молча
прошли к люку и спустились в просторную и тихую каюту старшего офицера. И
здесь Греве начал говорить, глядя в переносицу Шиянова прозрачным и
спокойным взглядом.

С мачты рейд выглядел успокоительно мирно. Вода казалась такой же
легкой и неподвижной, как и ровное вечернее небо. Островки лежали на ней в
темнеющей зелени сосен; дачки на них игрушечно белели. Желтый высокий закат
торжественно бледнел, и там, где небо медленно стекало на него густеющим
ультрамарином, горела зеленоватая и одинокая звезда. Лейтенант Ливитин
улыбнулся и поздравил себя с тем, что он не потерял еще способности к
лирике.
Он сидел верхом на круглом бревне, укрепленном на специально для этого
оставленных торчащих прутьях разрушаемой мачты. Блоки, круглые и огромные,
свисали с бревна трофейными отрубленными головами: тали, пропущенные через
них, болтались расслабленно, и в этом был первый триумф лейтенанта Ливитина:
настил уже был поднят. Аккуратной круглой крышкой он прихлопнул сверху
обрубок недавней эйфелевой башни, и на его обагренной суриком гладкой
площадке уже был поставлен кузнечный горн, а в горне, едко пощипывая ноздри
Ливитина горячим дымом, разгорался уголь, накаливая заклепки. И в этом был
второй успех.
Волковой и Тюльманков не понадобились. Гальванер Кострюшкин, ничем до
сегодняшнего дня не замечательный, спас положение. Он стоял у горна,
деловито показывая двоим матросам, как ухватывать длинными щипцами
раскаленные заклепки. Пневматический молот лежал у его ног послушной
собакой, повиливая изредка своим длинным шлангом в знак покорности:
Кострюшкин оказался клепальщиком, и Ливитин смог все-таки обойтись без
призыва механических варягов на мачту.
Кострюшкин взял в обе руки молот, и от незаметного движения пальцев
молот забился в его руках ровным пулеметным стуком, расплющивая очередную
заклепку. Чернея, она остывала, меняя под градом частых ударов цвет и форму.
Слегка взволнованный и серьезный, Кострюшкин наклонился над ней, и Ливитину
вдруг вспомнилось, как боязливо и нервно брался тот же Кострюшкин за
рубильник зарядника в башне. В этом - опять-таки неожиданно, как и все
сегодня, - угадывалась любовь к одной машине и нелюбовь к другой. Впрочем,
это было естественно. Ливитин представил себе, что его самого вдруг, оторвав
от артиллерии и от корабля, силком посылают на четыре-пять лет куда-нибудь в
астраханские степи, где нет никакого моря, и предлагают вместо управления
артиллерийским огнем заняться добыванием соли... Вероятно, что-нибудь
похожее испытывают люди, оторванные от привычных занятий и приставленные к
мало интересующим их военным машинам.
Ливитин, не вмешиваясь, смотрел на ловкие и быстрые движения
Кострюшкина и думал о загадочном явлении, называемом матросом. Странное
дело: это привычное существо, неотделимое от корабля, орудия и службы,
сегодня второй раз на его глазах подвергалось действию рентгеновых лучей
надвинувшейся войны, и на смутном экране догадок неверными, блуждающими
пятнами обозначились неожиданные виденья... Козлов, умеющий отлично выбирать
розы и знающий французские названия вин и духов, оказался крестьянином pur
sang* со всеми думами о деревне и хозяйстве, приличными разве первогодку...
Кострюшкин, бестолковый гальванер и неловкий матрос, обращается с хитрой
пневматикой свободнее, чем в башне со своими рубильниками... Логически
рассуждая, каждый из ста двадцати четырех матросов его роты должен таить в
себе такие же неожиданности. И кто поручится, что среди этих одинаковых
людей нет лучшего на целую губернию сапожника или какого-нибудь
шлифовальщика драгоценных камней, причем не всяких, а именно алмазов и