Страница:
-- Поздно вы стучите, мессир, -- учтиво сказал старик низким, звучным
голосом.
Весь сжавшись, Вийон рассыпался в раболепных извинениях; в таких
случаях, когда дело доходило до крайности, нищий брал в нем верх, а
гениальность отступала назад в смятении.
-- Вы озябли, -- продолжал старик, -- и голодны. Что ж, входите. -- И
он пригласил его войти жестом, не лишенным благородства.
"Знатная шишка", -- подумал Вийон. А хозяин тем временем поставил лампу
на каменный пол прихожей и задвинул все засовы.
-- Вы меня простите, но я пойду впереди, -- сказал он, заперев дверь, и
провел поэта наверх в большую комнату, где пылко рдела жаровня и ярко
светила подвешенная к потолку лампа. Вещей там было немного: только буфет,
уставленный золоченой посудой, несколько фолиантов на столике и рыцарские
доспехи в простенке между окнами. Стены были затянуты превосходными
гобеленами, на одном из них -- распятие, а на другом -- сценка с пастухами и
пастушками у ручья. Над камином висел щит с гербом.
-- Садитесь, -- сказал старик, -- и простите, что я нас оставлю одного.
Сегодня, кроме меня, в доме никого нет, и мне самому придется поискать для
вас что-нибудь из еды.
Едва только хозяин вышел, как Вийон вскочил с кресла, на которое только
что присел, и с кошачьим рвением, по-кошачьи пронырливо стал обследовать
комнату. Он, взвесил на руке золотые кувшины, заглянул во все фолианты,
разглядел герб на щите и пощупал штоф, которым были обиты кресла. Он
раздвинул занавеси на окнах и увидел, что цветные витражи в них, насколько
удавалось разглядеть, изображают какие-то воинские подвиги. Потом,
остановившись посреди комнаты, он глубоко вздохнул, раздув щеки, задерживая
выдох и повернувшись на каблуках, снова огляделся по сторонам, чтобы
запечатлеть в памяти каждую мелочь.
-- Сервиз из семи предметов, -- сказал он. -- Будь их десять, я,
пожалуй, рискнул бы. Чудесный дом и чудесный старикан, клянусь всеми
святыми!
Но, услышав в коридоре приближающиеся шаги, он шмыгнул на место и со
скромным видом стал греть мокрые ноги у раскаленной жаровни.
Хозяин вошел, держа в одной руке блюдо с мясом, а в другой кувшин вина.
Он поставил это на стол, жестом пригласил Вийона пододвинуть кресло, а сам
достал из буфета два кубка и тут же наполнил их.
-- Пью за то, чтобы вам улыбнулась Судьба, -- сказал он, торжественно
чокнувшись с Вийоном.
-- И за то, чтобы мы лучше узнали друг друга, -- осмелев, сказал поэт.
Любезность старого вельможи повергла бы в трепет обычного простолюдина,
но Вийон повидал всякие виды. Не раз ему случалось развлекать сильных мира
сего и убеждаться, что они такие же негодяи, как и он сам. И поэтому он с
жадностью принялся уписывать жаркое, а старик, откинувшись в кресле,
пристально и с любопытством наблюдал за ним.
-- А у вас кровь на плече, милейший, -- сказал он.
Это, должно быть, Монтиньи приложился своей мокрой лапой, когда они
покидали дом. Мысленно он послал ему проклятие.
-- Я не виноват, -- пробормотал он.
-- Я так и думал, -- спокойно проговорил хозяин. -- Подрались?
-- Да, вроде того, -- вздрогнув, ответил Вийсун.
-- И кого-нибудь зарезали?
-- Нет, его не зарезали, -- путался поэт все больше и больше. -- Все
было по-честному -- просто несчастный случай. И я к этому не причастен,
разрази меня бог! -- добавил он с горячностью.
-- Одним разбойником меньше, -- спокойно заметил хозяин.
-- Вы совершенно правы, -- с несказанным облегчением согласился Вийон.
-- Такого разбойника свет не видывал. И он сковырнулся вверх копытами. Но
глядеть на это было не сладко. А вы, должно быть, нагляделись мертвецов на
своем веку, мессир? -- добавил он, посмотрев на доспехи.
-- Вволю, -- сказал старик. -- Я воевал, сами понимаете.
Вийон отложил нож и вилку, за которые только было взялся.
-- А были среди них лысые? -- спросил он.
-- Были, бывали и седые, вроде меня.
-- Ну, седые -- это еще не так страшно, -- сказал Вийон. -- Тот был
рыжий. -- И его снова затрясло, и он постарался скрыть судорожный смех
большим глотком вина. -- Мне не по себе, когда я об этом вспоминаю, --
продолжал он. -- Ведь я его знал, будь он неладен! А потом в мороз лезет в
голову всякая чушь, или от этой чуши мороз пробирает по коже -- уж не знаю,
что от чего.
-- Есть у вас деньги? -- спросил старик.
-- Одна беляшка, -- со смехом ответил поэт. -- Я вытащил ее из чулка
замерзшей девки тут в одном подъезде. Она была мертвее мертвого, бедняга, и
холодна, как лед, а в волосах у нее были обрывки ленты. Зима -- плохое время
для девок, и волков, и бродяг, вроде меня.
-- Я Энгерран де ла Фейе, сеньор де Бризету, байи из Пататрака, --
сказал старик. -- А вы кто?
Вийон встал и отвесил подобающий случаю поклон.
-- Меня зовут Франсуа Вийон, -- сказал он. -- Я нищий магистр искусств
здешнего университета. Немного обучен латыни, а пороки превзошел всякие.
Могу сочинять песни, баллады, лэ, вирелэ и рондели и большой охотник до
вина. Родился я на чердаке, умру, возможно, на виселице. К этому прибавлю,
что с этой ночи я ваш покорнейший слуга, мессир.
-- Вы не слуга мой, а гость на эту ночь, и не более, -- сказал
вельможа.
-- Гость, преисполненный благодарности, -- вежливо сказал Вийон, молча
поднял кубок в честь своего хозяина и осушил его.
-- Вы человек неглупый, -- сказал старик, постукивая себя по лбу, --
очень неглупый и образованный, и все же решаетесь вытащить мелкую монету из
чулка замерзшей на улице женщины. Вам не кажется, что это похоже на
воровство?
-- Такое воровство не хуже военной добычи, мессир.
-- Война -- это поле чести, -- горделиво возразил старик. -- Там
ставкою жизнь человека. Он сражается во имя своего сюзерена-короля, своего
властелина господа бога и всего сонма святых ангелов.
-- А если, -- сказал Вийон, -- если я действительно вор, то разве я не
ставлю на карту свою жизнь, да еще при более тяжких обстоятельствах?
-- Ради наживы, не ради чести.
-- Ради наживы? -- пожимая плечами, повторил Вийон. -- Нажива! Бедняге
надо поужинать, и он промышляет себе ужин. Как солдат в походе. А что такое
эти реквизиции, о которых мы так много слышим? Если даже те, кто их
налагает, не поживятся ими, то для тех, на кого они наложены, они все равно
ущерб. Солдаты бражничают у бивачных костров, а горожанин отдает последнее,
чтобы оплатить им вино и дрова. А сколько я перевидал селян, повешенных
вдоль дорог; помню, на одном вязе висело сразу тридцать человек, и, право
же, зрелище это было не из приятных. А когда я спросил кого-то, почему их
повесили, мне ответили, что они не могли наскрести достаточно монет, чтобы
ублаготворить солдат.
-- Это горькая необходимость войны, которую низкие родом должны
переносить с покорностью. Правда, случается, что некоторые военачальники
перегибают палку. В каждом ранге могут быть люди, не знающие жалости, а,
кроме того, многие из наемников самые настоящие бандиты.
-- Ну вот, видите, -- сказал поэт, -- даже вы не можете отличить воина
от бандита, а что такое вор, как не бандит-одиночка, только более
осмотрительный? Я украду две бараньи котлеты, да так, что никто и не
проснется. Фермер поворчит малость и преспокойно поужинает тем, что у него
осталось. А вы нагрянете с победными фанфарами, заберете всю овцу целиком да
еще прибьете в придачу. У меня фанфар нет; я такой сякой, я бродяга,
прохвост, и вздернуть-то меня мало. Что ж, согласен. Но спросите фермера,
кого из нас он предпочтет, а кого с проклятием вспоминает в бессонные зимние
ночи?
-- Поглядите на нас с вами, -- сказал сеньор. -- Я стар, но крепок, и
всеми почитаем. Если бы меня завтра выгнали из моего дома, сотни людей рады
были бы приютить меня. Добрые простолюдины готовы были бы провести с детьми
ночь на улице, если бы я только намекнул, что хочу остаться один. А вы
скитаетесь без приюта и рады обобрать умершую женщину, не гнушаясь и
мелочью. Я никого и ничего не боюсь, а вы, я сам видел, от одного слова
дрожите и бледнеете. Я спокойно жду в своем доме часа, когда меня призовет к
себе господь пли король призовет на поле битвы. А вы ждете виселицы,
насильственной мгновенной смерти, лишенной и чести и надежды. Разве нет
между нами разницы?
-- Мы небо и земля, -- согласился Вийон. -- Но, если бы я родился
владетелем Бризету, а вы -- бедным Франсуа, разве разница была бы меньше?
Разве не я грел бы колени у этой жаровни, не вы елозили бы по снегу, ища
монету? Разве тогда я не был бы солдатом, а вы вором?
-- Вором! -- воскликнул старик. -- Я -- вор! Если бы вы понимали, что
говорите, вы пожалели бы о своих словах!
Вийон дерзко, с неподражаемой выразительностью развел руками.
-- Если бы ваша милость сделали мне честь следовать за моими
рассуждениями... -- сказал он.
-- Я оказываю вам слишком много чести, терпя самое ваше присутствие
здесь, -- сказал вельможа. -- Научитесь обуздывать язык, когда говорите со
старыми и почтенными людьми, а то кто-нибудь менее терпеливый расправится с
вами покруче. -- Он встал и прошелся по комнате, стараясь подавить гнев и
чувство отвращения. Вийон воспользовался этим, чтобы снова наполнить кубок,
и уселся поудобнее: закинув ногу на ногу, подпер голову левой рукой, а
локоть правой положил на спинку кресла. Он насытился и согрелся и, поняв
характер хозяина, насколько это было возможно при такой разнице натур,
теперь ни капельки не боялся старика. Ночь была на исходе, и в конце концов
все обошлось как нельзя лучше, и он был вполне уверен, что под утро
благополучно покинет этот дом.
-- Ответьте мне на один вопрос, -- приостанавливаясь, сказал старик. --
Вы действительно вор?
-- Я всецело полагаюсь на законы гостеприимства, -- ответил поэт. --
Да, мессир, я вор.
-- А вы еще так молоды, -- продолжал старик.
-- Я не дожил бы и до этих лет, -- ответил Вийон, растопырив пальцы, --
если бы мне не помогали эти десять слуг. Они меня вспоили, как мать,
вскормили вместо отца.
-- У вас еще есть время раскаяться и изменить свою жизнь.
-- Я каждый день каюсь, -- сказал поэт. -- Мало кто так склонен к
покаянию, как бедный Франсуа. А насчет того, чтобы изменить свою жизнь,
пусть сначала кто-нибудь изменит теперешние обстоятельства моей жизни.
Человеку надо есть хотя бы для того, чтобы у него было время для раскаяния.
-- Путь к переменам должен начаться в сердце, -- торжественно произнес
старик.
-- Дорогой сеньор, -- ответил Вийон, -- неужели вы полагаете, что я
краду ради удовольствия? Я ненавижу воровство, как и всякую прочую работу, а
эта к тому же сопряжена с опасностью. При виде виселицы у меня зуб на зуб не
попадает. Но мне надо есть, надо пить, надо общаться с людьми. Кой черт!
Человек не отшельник -- Cui Deus feminam tradit [2]. Сделайте меня
королевским кравчим, сделайте аббатом Сен-Дени или байи в вашем Пататраке,
вот тогда жизнь моя изменится. Но пока Франсуа Вийон остается с вашего
соизволения бедным школяром, у которого ни гроша в кошельке, никаких перемен
в его жизни не ждите.
-- Милость господня всемогуща!
-- Надо быть еретиком, чтобы оспаривать это, -- сказал Франсуа. --
Милостью господней вы стали владетелем Бризету и байи в Пататраке. А мне
господь не уделил ничего, кроме смекалки и вот этих десяти пальцев. Можно
еще вина? Почтительнейше благодарю. Милостью господней у вас превосходное
винцо.
Владетель Бризету расхаживал по комнате, заложив руки за спину. Может
быть, он еще не успел освоить сравнение солдат с ворами; может быть, Вийон
вызывал в нем какое-то неисповедимое сочувствие, может быть, мысли его
смешались просто от непривычки к таким рассуждениям, -- как бы то ни было,
ему почему-то хотелось направить этого молодого человека на путь истинный, и
он не мог решиться выгнать его на улицу.
-- Чего-то я все-таки не могу тут понять, -- наконец сказал он. -- Язык
у вас хорошо подвешен, и дьявол далеко завел вас по своему пути, но дьявол
слаб перед господом, и все его хитрости рассеиваются от одного слова истины
и чести, как ночная темнота на рассвете. Выслушайте же меня. Давным-давно я
постиг, что дворянин должен быть исполнен рыцарского благородства, должен
любить бога, короля и даму своего сердца, и, хотя много неправедного
пришлось мне повидать на своем веку, я все же стремился жить согласно этим
правилам. Они записаны не только в мудрых книгах, но и в сердце каждого
человека, лишь бы он только удосужился прочитать их. Вы говорите о пище и
вине, я знаю, что голод -- тяжкое испытание, которое трудно переносить, но
как же не сказать о других нуждах, о чести, о вере в бога и в ближнего, о
благородстве, о незапятнанной любви? Может быть, мне и не хватает мудрости
-- впрочем, так ли это? -- но, на мой взгляд, вы человек, сбившийся с пути и
впавший в величайшее заблуждение. Вы заботитесь о мелких нуждах и полностью
забываете о нуждах великих, истинных. Вы уподобляетесь человеку, который
будет лечить зубную боль в день Страшного суда. А ведь честь, любовь и вера
не только выше пищи и питья, но, как мне кажется, их-то мы алчем сильнее и
острее мучимся, если лишены их. Я обращаюсь к вам потому, что, кажется мне,
вы меня легко можете понять. Стремясь набить брюхо, не заглушаете ли вы в
сердце своем иного голода? И не это ли причина того, что вместо радости
жизни вы испытываете лишь чувство горечи?
Вийон был явно уязвлен этими наставлениями.
-- Так, по-вашему, я лишен чувства чести? -- воскликнул он. -- Да, бог
тому свидетель, я нищий! И мне тяжело видеть, что богачи ходят в теплых
перчатках, а я дую в кулак. С пустым брюхом жить нелегко, хотя вы говорите
об этом с таким пренебрежением. Потерпи вы с мое, вы бы, может, запели
иначе. Да, я вор, ополчайтесь на меня за это! Но, клянусь господом богом, я
вовсе не исчадие ада. Знайте же, что есть у меня своя честь, не хуже вашей,
хоть я и не хвастаю ею с утра до вечера, словно чудом господним. Нет в этом
ничего примечательного, и я держу свою честь в суме, пока она мне не
понадобится. Смотрите, вот вам пример: сколько времени я провел здесь с
вами, в вашей комнате? Разве вы не сказали мне, что одни в доме? А эта
золотая утварь! Вы сильны духом -- допускаю, но вы старик, безоружный
старик, а у меня с собой нож. Что стоит мне разогнуть руку в локте и всадить
вам клинок в кишки, а там ищи меня по всем улицам с вашими кубками за
пазухой! Думаете, не хватило у меня на это смекалки? Хватило! А все-таки я
от этого отказался. Вот они, ваши проклятые кубки, целехоньки, как в
ризнице. И у вас сердце отстукивает ровно, как часы. А я сейчас уйду отсюда
таким же бедняком, каким и вошел, с единственной беляшкой, которой вы меня
попрекаете. И вы еще говорите, что чувство чести мне неведомо, да разразит
меня бог!
Старик поднял правую руку.
-- Знаете, кто вы такой? -- сказал он. -- Вы разбойник, милейший,
бесстыдный и бессердечный разбойник и бродяга. Я провел с вами только час.
И, поверьте мне, я чувствую себя опозоренным! Вы ели и пили за моим столом,
но теперь мне тошно видеть вас. Уже рассвело, и ночной птице пора в дупло.
Пойдете вперед или за мной?
-- Это как вам угодно, -- сказал поэт, вставая со стула. -- В вашей
порядочности я не сомневаюсь. -- Он задумчиво осушил свой кубок. -- Хотел бы
я уверовать и в ваш ум, -- продолжал он, постучав себя пальцем по лбу, -- но
годы, годы! Мозги плохо работают, размягчаются.
Из чувства самоуважения старик пошел вперед; Вийон последовал за ним,
посвистывая и заткнув большие пальцы за кушак.
-- Да смилуется над вами господь, -- сказал на пороге владетель
Бризету.
-- До свиданья, папаша, -- ответил ему Вийон, зевая. -- Премного
благодарен за холодную баранину.
Дверь за ним захлопнулась. Над белыми крышами занимался рассвет.
Студеное, хмурое утро привело за собой пасмурный день. Вийон стал посреди
улицы и потянулся всем телом.
"Нудный старичок, -- подумал он. -- А любопытно, сколько могут стоить
его кубки?"
В юности я был очень нелюдим. Я гордился тем, что держусь особняком и
не нуждаюсь в обществе; в сущности, у меня не было ни друзей, ни близких,
пока я не встретил ту, которая стала мне и другом, и женой, и матерью моих
детей.
Я был относительно близок только с одним человеком -- это был Р.
Норсмор, владелец Грэден Истера в Шотландии. Мы с ним вместе учились, и хотя
не питали особой симпатии друг к другу или склонности к откровенным беседам,
но нас роднило сходство темпераментов. Мы считали себя мизантропами, а
теперь я вижу, что мы были просто надутые юнцы. Это нельзя было назвать
дружбой, скорее это было содружество двух нелюдимов. Исключительная
вспыльчивость Норсмора не позволяла ему уживаться с другими людьми; а так
как он уважал мою молчаливую сдержанность и не навязывал мне своих мнений, я
тоже мирился с его обществом. Помнится, мы даже называли себя друзьями.
Когда Норсмор получил свой диплом, а я решил бросить университет, он
пригласил меня погостить к себе в Грэден Истер, и тогда-то я впервые
познакомился с местом моих позднейших приключений. Помещичий дом стоял на
открытом и мрачном пустыре, милях в трех от берега Северного моря. Большой и
неуклюжий, как казарма, он был выстроен из мягкого камня и, подверженный
ветрам и туманам побережья, снаружи весь обветшал, а внутри в нем было сыро
и дуло изо всех углов. Расположиться в нем с комфортом нечего было и думать.
Но на северной оконечности поместья, среди пустынных отмелей и сыпучих дюн,
между морем и рощей, стоял небольшой павильон современной постройки, как раз
отвечавший нашим вкусам. В этом уединенном убежище, мало разговаривая, много
читая и встречаясь лишь за обеденным столом, мы с Норсмором провели четыре
ненастных зимних месяца. Может быть, я прожил бы там и дольше, но однажды
мартовским вечером у нас произошла размолвка, которая принудила меня
покинуть Грэден Истер.
Норсмор говорил запальчиво; я, должно быть, ответил на этот раз
колкостью. Он вскочил со стула, бросился на меня, и мне, без преувеличения,
пришлось бороться за свою жизнь. Лишь с большим трудом мне удалось одолеть
его, потому что силы у нас были почти равные, а тут его, казалось, сам бес
обуял.
Наутро мы встретились как ни в чем не бывало, но я счел за благо
покинуть его, и он не пытался меня удерживать.
Прошло девять лет, и я снова посетил эти места. В те дни, обзаведясь
крытой одноколкой, палаткой и железной печуркой, я целыми днями шагал за
своей лошадкой и на ночь располагался по-цыгански в какой-нибудь расселине
или на лесной опушке. Так я прошел по самым диким и уединенным уголкам
Англии и Шотландии. Никто меня не тревожил письмами -- ведь у меня не было
ни друзей, ни родственников, а теперь даже и постоянной "штаб-квартиры",
если не считать ею контору моего поверенного, который дважды в год переводил
мне мою ренту. Такая жизнь восхищала меня, и я ничего лучшего не желал, как
состариться среди вересковых пустошей и умереть где-нибудь в придорожной
канаве.
Я всегда старался отыскать для ночевки укромное место, где бы меня
никто не потревожил, и теперь, очутившись в другой части того же графства, я
вспомнил о доме на дюнах. Даже проселочной дороги не было там во всей округе
ближе чем за три мили. Ближайший город, вернее, рыбачий поселок, был за
шесть-семь миль. Окружавший поместье пустырь тянулся вдоль побережья полосой
миль на десять в длину и от трех до полумили в ширину. Подступ со стороны
бухты был прегражден зыбучими отмелями. Едва ли во всем Соединенном
королевстве найдется лучшее убежище. Я решил остановиться на неделю в
прибрежном лесу и, сделав большой переход, достиг цели на исходе ненастного
сентябрьского дня.
Как я говорил, поместье окружали дюны и так называемые в Шотландии
"линки", то есть пустоши, на которых движение песков было приостановлено
травянистым покровом. Павильон стоял на плоском месте, от моря его
отгораживала запутанная гряда песчаных дюн, а позади согнутых ветром
порослей бузины начинался лес. Выступ скалы поднимался над песками, образуя
мыс между двумя мелкими бухтами, а за линией прибоя небольшим островком
торчал еще один выступ, круто обрывавшийся в море. При отливе обнажались
широкие полосы зыбучих песков -- гроза всей округи. Говорили, что у самого
берега, между мысом и островом, эти пески поглощали человека в четыре с
половиной минуты, хотя едва ли были основания для такой точности. Местность
изобиловала кроликами, а над домом все время с плачем носились чайки. В
летний день здесь бывало солнечно и радостно, но в сумерках сентябрьского
заката, при сильном ветре и буйном прибое, набегавшем на отмели, все
напоминало о кораблекрушениях и о выброшенных морем утопленниках. Корабль,
который лавировал против ветра на горизонте, и обломки корабельного остова,
погребенные у моих ног песчаной дюной, еще усиливали тягостное впечатление.
Павильон -- он был выстроен последним владельцем, дядей Норсмора,
бестолковым и расточительным дилетантом, -- мало пострадал от времени. Он
был двухэтажный, построен в итальянском стиле и окружен полоской сада, от
которого уцелело только несколько клумб самых выносливых цветов. Теперь,
когда ставни были заколочены, казалось, что он не только покинут, но никогда
и не был обитаем. Норсмор явно отсутствовал: то ли по своему обыкновению
уныло отсиживался в каюте собственной яхты, то ли решил неожиданно появиться
и вызывающе блеснуть в светском обществе -- об этом я мог только
догадываться. Место же своим безлюдьем угнетало даже такого отшельника,
каким был я. Ветер заунывно выл в трубах, и, словно спасаясь в свое
привычное убежище, я повернул лошадь и, погоняя ее, направил повозку к
опушке леса.
Грэденский лес был насажен для защиты полей от сыпучих песков
побережья. Дальше от берега бузину постепенно сменяли другие породы, но все
деревья были чахлые и низкорослые, как кустарник. Им приходилось все время
бороться за свою жизнь: долгими зимними ночами они гнулись под напором
свирепых бурь; уже ранней весной листья у них облетали, и для этого
оголенного леса начиналась осень. Еще дальше высился холм, который вместе с
островом служил ориентиром для моряков. Когда холм открывался к северу от
острова, кораблям следовало твердо держать курс на восток, чтобы не
напороться на мыс Грэден и Грэденские рифы. По низине между деревьями
протекал ручеек и, запруженный тиной и палым листом, то и дело застаивался в
крохотных заводях. Кое-где в лесу попадались развалины каких-то строений; по
мнению Норсмора, это были остатки келий, в которых когда-то скрывались
отшельники.
Я отыскал нечто вроде ложбинки, в которой бил холодный ключ, и здесь,
расчистив место от терновника, разбил палатку и развел костер, чтобы
приготовить ужин. Лошадь я стреножил и пустил пастись неподалеку на лужайке.
Крутые склоны ложбины не только скрывали свет моего костра, но и защищали
меня от ветра, сильного и холодного.
Мой образ жизни закалил меня и приучил к умеренности. Я пил только воду
и редко ел что-нибудь, кроме овсянки в разных видах. Мне достаточно было
нескольких часов сна; хотя я и просыпался с рассветом, но с вечера подолгу
лежал под темным или звездным сводом ночи. Так и в Грэденском лесу: хотя я
крепко уснул в восемь часов вечера, но проснулся уже к одиннадцати, бодрый и
освеженный, без всякой сонливости и утомления. Я встал и долго сидел у
костра, наблюдая, как над головой беспокойно мелькали облака и верхушки
деревьев, слушая ветер и шум прибоя, и наконец, устав от бездействия,
оставил свою ложбину и побрел к опушке леса. Молодой месяц едва пробивался
сквозь туман, но, когда я вышел из лесу, стало светлее. В ту же минуту
резкий порыв ветра дохнул на меня соленым запахом моря и с такой силой
ударил в лицо колючими песчинками, что я нагнул голову.
Когда я поднял глаза и осмотрелся, я заметил свет в павильоне. Он
двигался от окна к окну, словно кто-то переходил из комнаты в комнату с
лампой или свечой. Некоторое время я следил за ним с большим изумлением.
Днем павильон был явно необитаем, теперь настолько же явно в нем кто-то
находился. Сначала мне пришло в голову, что туда забралась шайка грабителей
и очищала теперь кладовые и буфеты Норсмора, всегда полные посуды и запасов.
Но что могло привести грабителей в Грэден Истер? И к тому же все ставни были
распахнуты, а такие гости, наоборот, плотнее прикрыли бы их. Я отбросил эту
мысль и стал искать других объяснений. Должно быть, вернулся сам Норсмор и
теперь осматривает и проветривает помещение.
Как я уже говорил, нас с Норсмором не связывало чувство искренней
привязанности, но, даже если бы я любил его, как брата, я настолько дорожил
своим одиночеством, что все равно постарался бы избегнуть его общества.
Поэтому я поскорее вернулся в лес и с истинным наслаждением снова уселся у
костра. Я избежал встречи; передо мной еще одна спокойная ночь. А наутро
можно будет либо незаметно ускользнуть еще до пробуждения Норсмора, либо
нанести ему визит, только покороче.
Но когда настало утро, создавшееся положение показалось мне настолько
забавным, что я отбросил все колебания. Норсмор был в моей власти, и я
задумал подшутить над ним, хотя и знал, что с таким человеком, как он,
шутить рискованно. Заранее радуясь своей затее, я устроился среди зарослей
бузины так, что мне видна была дверь павильона. Все ставни были снова
прикрыты, что, помнится, показалось мне странным, а самое здание при
утреннем свете, озарявшем его белые стены и зеленые жалюзи, выглядело
привлекательным и уютным. Часы проходили за часами, а Норсмор не подавал
голосом.
Весь сжавшись, Вийон рассыпался в раболепных извинениях; в таких
случаях, когда дело доходило до крайности, нищий брал в нем верх, а
гениальность отступала назад в смятении.
-- Вы озябли, -- продолжал старик, -- и голодны. Что ж, входите. -- И
он пригласил его войти жестом, не лишенным благородства.
"Знатная шишка", -- подумал Вийон. А хозяин тем временем поставил лампу
на каменный пол прихожей и задвинул все засовы.
-- Вы меня простите, но я пойду впереди, -- сказал он, заперев дверь, и
провел поэта наверх в большую комнату, где пылко рдела жаровня и ярко
светила подвешенная к потолку лампа. Вещей там было немного: только буфет,
уставленный золоченой посудой, несколько фолиантов на столике и рыцарские
доспехи в простенке между окнами. Стены были затянуты превосходными
гобеленами, на одном из них -- распятие, а на другом -- сценка с пастухами и
пастушками у ручья. Над камином висел щит с гербом.
-- Садитесь, -- сказал старик, -- и простите, что я нас оставлю одного.
Сегодня, кроме меня, в доме никого нет, и мне самому придется поискать для
вас что-нибудь из еды.
Едва только хозяин вышел, как Вийон вскочил с кресла, на которое только
что присел, и с кошачьим рвением, по-кошачьи пронырливо стал обследовать
комнату. Он, взвесил на руке золотые кувшины, заглянул во все фолианты,
разглядел герб на щите и пощупал штоф, которым были обиты кресла. Он
раздвинул занавеси на окнах и увидел, что цветные витражи в них, насколько
удавалось разглядеть, изображают какие-то воинские подвиги. Потом,
остановившись посреди комнаты, он глубоко вздохнул, раздув щеки, задерживая
выдох и повернувшись на каблуках, снова огляделся по сторонам, чтобы
запечатлеть в памяти каждую мелочь.
-- Сервиз из семи предметов, -- сказал он. -- Будь их десять, я,
пожалуй, рискнул бы. Чудесный дом и чудесный старикан, клянусь всеми
святыми!
Но, услышав в коридоре приближающиеся шаги, он шмыгнул на место и со
скромным видом стал греть мокрые ноги у раскаленной жаровни.
Хозяин вошел, держа в одной руке блюдо с мясом, а в другой кувшин вина.
Он поставил это на стол, жестом пригласил Вийона пододвинуть кресло, а сам
достал из буфета два кубка и тут же наполнил их.
-- Пью за то, чтобы вам улыбнулась Судьба, -- сказал он, торжественно
чокнувшись с Вийоном.
-- И за то, чтобы мы лучше узнали друг друга, -- осмелев, сказал поэт.
Любезность старого вельможи повергла бы в трепет обычного простолюдина,
но Вийон повидал всякие виды. Не раз ему случалось развлекать сильных мира
сего и убеждаться, что они такие же негодяи, как и он сам. И поэтому он с
жадностью принялся уписывать жаркое, а старик, откинувшись в кресле,
пристально и с любопытством наблюдал за ним.
-- А у вас кровь на плече, милейший, -- сказал он.
Это, должно быть, Монтиньи приложился своей мокрой лапой, когда они
покидали дом. Мысленно он послал ему проклятие.
-- Я не виноват, -- пробормотал он.
-- Я так и думал, -- спокойно проговорил хозяин. -- Подрались?
-- Да, вроде того, -- вздрогнув, ответил Вийсун.
-- И кого-нибудь зарезали?
-- Нет, его не зарезали, -- путался поэт все больше и больше. -- Все
было по-честному -- просто несчастный случай. И я к этому не причастен,
разрази меня бог! -- добавил он с горячностью.
-- Одним разбойником меньше, -- спокойно заметил хозяин.
-- Вы совершенно правы, -- с несказанным облегчением согласился Вийон.
-- Такого разбойника свет не видывал. И он сковырнулся вверх копытами. Но
глядеть на это было не сладко. А вы, должно быть, нагляделись мертвецов на
своем веку, мессир? -- добавил он, посмотрев на доспехи.
-- Вволю, -- сказал старик. -- Я воевал, сами понимаете.
Вийон отложил нож и вилку, за которые только было взялся.
-- А были среди них лысые? -- спросил он.
-- Были, бывали и седые, вроде меня.
-- Ну, седые -- это еще не так страшно, -- сказал Вийон. -- Тот был
рыжий. -- И его снова затрясло, и он постарался скрыть судорожный смех
большим глотком вина. -- Мне не по себе, когда я об этом вспоминаю, --
продолжал он. -- Ведь я его знал, будь он неладен! А потом в мороз лезет в
голову всякая чушь, или от этой чуши мороз пробирает по коже -- уж не знаю,
что от чего.
-- Есть у вас деньги? -- спросил старик.
-- Одна беляшка, -- со смехом ответил поэт. -- Я вытащил ее из чулка
замерзшей девки тут в одном подъезде. Она была мертвее мертвого, бедняга, и
холодна, как лед, а в волосах у нее были обрывки ленты. Зима -- плохое время
для девок, и волков, и бродяг, вроде меня.
-- Я Энгерран де ла Фейе, сеньор де Бризету, байи из Пататрака, --
сказал старик. -- А вы кто?
Вийон встал и отвесил подобающий случаю поклон.
-- Меня зовут Франсуа Вийон, -- сказал он. -- Я нищий магистр искусств
здешнего университета. Немного обучен латыни, а пороки превзошел всякие.
Могу сочинять песни, баллады, лэ, вирелэ и рондели и большой охотник до
вина. Родился я на чердаке, умру, возможно, на виселице. К этому прибавлю,
что с этой ночи я ваш покорнейший слуга, мессир.
-- Вы не слуга мой, а гость на эту ночь, и не более, -- сказал
вельможа.
-- Гость, преисполненный благодарности, -- вежливо сказал Вийон, молча
поднял кубок в честь своего хозяина и осушил его.
-- Вы человек неглупый, -- сказал старик, постукивая себя по лбу, --
очень неглупый и образованный, и все же решаетесь вытащить мелкую монету из
чулка замерзшей на улице женщины. Вам не кажется, что это похоже на
воровство?
-- Такое воровство не хуже военной добычи, мессир.
-- Война -- это поле чести, -- горделиво возразил старик. -- Там
ставкою жизнь человека. Он сражается во имя своего сюзерена-короля, своего
властелина господа бога и всего сонма святых ангелов.
-- А если, -- сказал Вийон, -- если я действительно вор, то разве я не
ставлю на карту свою жизнь, да еще при более тяжких обстоятельствах?
-- Ради наживы, не ради чести.
-- Ради наживы? -- пожимая плечами, повторил Вийон. -- Нажива! Бедняге
надо поужинать, и он промышляет себе ужин. Как солдат в походе. А что такое
эти реквизиции, о которых мы так много слышим? Если даже те, кто их
налагает, не поживятся ими, то для тех, на кого они наложены, они все равно
ущерб. Солдаты бражничают у бивачных костров, а горожанин отдает последнее,
чтобы оплатить им вино и дрова. А сколько я перевидал селян, повешенных
вдоль дорог; помню, на одном вязе висело сразу тридцать человек, и, право
же, зрелище это было не из приятных. А когда я спросил кого-то, почему их
повесили, мне ответили, что они не могли наскрести достаточно монет, чтобы
ублаготворить солдат.
-- Это горькая необходимость войны, которую низкие родом должны
переносить с покорностью. Правда, случается, что некоторые военачальники
перегибают палку. В каждом ранге могут быть люди, не знающие жалости, а,
кроме того, многие из наемников самые настоящие бандиты.
-- Ну вот, видите, -- сказал поэт, -- даже вы не можете отличить воина
от бандита, а что такое вор, как не бандит-одиночка, только более
осмотрительный? Я украду две бараньи котлеты, да так, что никто и не
проснется. Фермер поворчит малость и преспокойно поужинает тем, что у него
осталось. А вы нагрянете с победными фанфарами, заберете всю овцу целиком да
еще прибьете в придачу. У меня фанфар нет; я такой сякой, я бродяга,
прохвост, и вздернуть-то меня мало. Что ж, согласен. Но спросите фермера,
кого из нас он предпочтет, а кого с проклятием вспоминает в бессонные зимние
ночи?
-- Поглядите на нас с вами, -- сказал сеньор. -- Я стар, но крепок, и
всеми почитаем. Если бы меня завтра выгнали из моего дома, сотни людей рады
были бы приютить меня. Добрые простолюдины готовы были бы провести с детьми
ночь на улице, если бы я только намекнул, что хочу остаться один. А вы
скитаетесь без приюта и рады обобрать умершую женщину, не гнушаясь и
мелочью. Я никого и ничего не боюсь, а вы, я сам видел, от одного слова
дрожите и бледнеете. Я спокойно жду в своем доме часа, когда меня призовет к
себе господь пли король призовет на поле битвы. А вы ждете виселицы,
насильственной мгновенной смерти, лишенной и чести и надежды. Разве нет
между нами разницы?
-- Мы небо и земля, -- согласился Вийон. -- Но, если бы я родился
владетелем Бризету, а вы -- бедным Франсуа, разве разница была бы меньше?
Разве не я грел бы колени у этой жаровни, не вы елозили бы по снегу, ища
монету? Разве тогда я не был бы солдатом, а вы вором?
-- Вором! -- воскликнул старик. -- Я -- вор! Если бы вы понимали, что
говорите, вы пожалели бы о своих словах!
Вийон дерзко, с неподражаемой выразительностью развел руками.
-- Если бы ваша милость сделали мне честь следовать за моими
рассуждениями... -- сказал он.
-- Я оказываю вам слишком много чести, терпя самое ваше присутствие
здесь, -- сказал вельможа. -- Научитесь обуздывать язык, когда говорите со
старыми и почтенными людьми, а то кто-нибудь менее терпеливый расправится с
вами покруче. -- Он встал и прошелся по комнате, стараясь подавить гнев и
чувство отвращения. Вийон воспользовался этим, чтобы снова наполнить кубок,
и уселся поудобнее: закинув ногу на ногу, подпер голову левой рукой, а
локоть правой положил на спинку кресла. Он насытился и согрелся и, поняв
характер хозяина, насколько это было возможно при такой разнице натур,
теперь ни капельки не боялся старика. Ночь была на исходе, и в конце концов
все обошлось как нельзя лучше, и он был вполне уверен, что под утро
благополучно покинет этот дом.
-- Ответьте мне на один вопрос, -- приостанавливаясь, сказал старик. --
Вы действительно вор?
-- Я всецело полагаюсь на законы гостеприимства, -- ответил поэт. --
Да, мессир, я вор.
-- А вы еще так молоды, -- продолжал старик.
-- Я не дожил бы и до этих лет, -- ответил Вийон, растопырив пальцы, --
если бы мне не помогали эти десять слуг. Они меня вспоили, как мать,
вскормили вместо отца.
-- У вас еще есть время раскаяться и изменить свою жизнь.
-- Я каждый день каюсь, -- сказал поэт. -- Мало кто так склонен к
покаянию, как бедный Франсуа. А насчет того, чтобы изменить свою жизнь,
пусть сначала кто-нибудь изменит теперешние обстоятельства моей жизни.
Человеку надо есть хотя бы для того, чтобы у него было время для раскаяния.
-- Путь к переменам должен начаться в сердце, -- торжественно произнес
старик.
-- Дорогой сеньор, -- ответил Вийон, -- неужели вы полагаете, что я
краду ради удовольствия? Я ненавижу воровство, как и всякую прочую работу, а
эта к тому же сопряжена с опасностью. При виде виселицы у меня зуб на зуб не
попадает. Но мне надо есть, надо пить, надо общаться с людьми. Кой черт!
Человек не отшельник -- Cui Deus feminam tradit [2]. Сделайте меня
королевским кравчим, сделайте аббатом Сен-Дени или байи в вашем Пататраке,
вот тогда жизнь моя изменится. Но пока Франсуа Вийон остается с вашего
соизволения бедным школяром, у которого ни гроша в кошельке, никаких перемен
в его жизни не ждите.
-- Милость господня всемогуща!
-- Надо быть еретиком, чтобы оспаривать это, -- сказал Франсуа. --
Милостью господней вы стали владетелем Бризету и байи в Пататраке. А мне
господь не уделил ничего, кроме смекалки и вот этих десяти пальцев. Можно
еще вина? Почтительнейше благодарю. Милостью господней у вас превосходное
винцо.
Владетель Бризету расхаживал по комнате, заложив руки за спину. Может
быть, он еще не успел освоить сравнение солдат с ворами; может быть, Вийон
вызывал в нем какое-то неисповедимое сочувствие, может быть, мысли его
смешались просто от непривычки к таким рассуждениям, -- как бы то ни было,
ему почему-то хотелось направить этого молодого человека на путь истинный, и
он не мог решиться выгнать его на улицу.
-- Чего-то я все-таки не могу тут понять, -- наконец сказал он. -- Язык
у вас хорошо подвешен, и дьявол далеко завел вас по своему пути, но дьявол
слаб перед господом, и все его хитрости рассеиваются от одного слова истины
и чести, как ночная темнота на рассвете. Выслушайте же меня. Давным-давно я
постиг, что дворянин должен быть исполнен рыцарского благородства, должен
любить бога, короля и даму своего сердца, и, хотя много неправедного
пришлось мне повидать на своем веку, я все же стремился жить согласно этим
правилам. Они записаны не только в мудрых книгах, но и в сердце каждого
человека, лишь бы он только удосужился прочитать их. Вы говорите о пище и
вине, я знаю, что голод -- тяжкое испытание, которое трудно переносить, но
как же не сказать о других нуждах, о чести, о вере в бога и в ближнего, о
благородстве, о незапятнанной любви? Может быть, мне и не хватает мудрости
-- впрочем, так ли это? -- но, на мой взгляд, вы человек, сбившийся с пути и
впавший в величайшее заблуждение. Вы заботитесь о мелких нуждах и полностью
забываете о нуждах великих, истинных. Вы уподобляетесь человеку, который
будет лечить зубную боль в день Страшного суда. А ведь честь, любовь и вера
не только выше пищи и питья, но, как мне кажется, их-то мы алчем сильнее и
острее мучимся, если лишены их. Я обращаюсь к вам потому, что, кажется мне,
вы меня легко можете понять. Стремясь набить брюхо, не заглушаете ли вы в
сердце своем иного голода? И не это ли причина того, что вместо радости
жизни вы испытываете лишь чувство горечи?
Вийон был явно уязвлен этими наставлениями.
-- Так, по-вашему, я лишен чувства чести? -- воскликнул он. -- Да, бог
тому свидетель, я нищий! И мне тяжело видеть, что богачи ходят в теплых
перчатках, а я дую в кулак. С пустым брюхом жить нелегко, хотя вы говорите
об этом с таким пренебрежением. Потерпи вы с мое, вы бы, может, запели
иначе. Да, я вор, ополчайтесь на меня за это! Но, клянусь господом богом, я
вовсе не исчадие ада. Знайте же, что есть у меня своя честь, не хуже вашей,
хоть я и не хвастаю ею с утра до вечера, словно чудом господним. Нет в этом
ничего примечательного, и я держу свою честь в суме, пока она мне не
понадобится. Смотрите, вот вам пример: сколько времени я провел здесь с
вами, в вашей комнате? Разве вы не сказали мне, что одни в доме? А эта
золотая утварь! Вы сильны духом -- допускаю, но вы старик, безоружный
старик, а у меня с собой нож. Что стоит мне разогнуть руку в локте и всадить
вам клинок в кишки, а там ищи меня по всем улицам с вашими кубками за
пазухой! Думаете, не хватило у меня на это смекалки? Хватило! А все-таки я
от этого отказался. Вот они, ваши проклятые кубки, целехоньки, как в
ризнице. И у вас сердце отстукивает ровно, как часы. А я сейчас уйду отсюда
таким же бедняком, каким и вошел, с единственной беляшкой, которой вы меня
попрекаете. И вы еще говорите, что чувство чести мне неведомо, да разразит
меня бог!
Старик поднял правую руку.
-- Знаете, кто вы такой? -- сказал он. -- Вы разбойник, милейший,
бесстыдный и бессердечный разбойник и бродяга. Я провел с вами только час.
И, поверьте мне, я чувствую себя опозоренным! Вы ели и пили за моим столом,
но теперь мне тошно видеть вас. Уже рассвело, и ночной птице пора в дупло.
Пойдете вперед или за мной?
-- Это как вам угодно, -- сказал поэт, вставая со стула. -- В вашей
порядочности я не сомневаюсь. -- Он задумчиво осушил свой кубок. -- Хотел бы
я уверовать и в ваш ум, -- продолжал он, постучав себя пальцем по лбу, -- но
годы, годы! Мозги плохо работают, размягчаются.
Из чувства самоуважения старик пошел вперед; Вийон последовал за ним,
посвистывая и заткнув большие пальцы за кушак.
-- Да смилуется над вами господь, -- сказал на пороге владетель
Бризету.
-- До свиданья, папаша, -- ответил ему Вийон, зевая. -- Премного
благодарен за холодную баранину.
Дверь за ним захлопнулась. Над белыми крышами занимался рассвет.
Студеное, хмурое утро привело за собой пасмурный день. Вийон стал посреди
улицы и потянулся всем телом.
"Нудный старичок, -- подумал он. -- А любопытно, сколько могут стоить
его кубки?"
В юности я был очень нелюдим. Я гордился тем, что держусь особняком и
не нуждаюсь в обществе; в сущности, у меня не было ни друзей, ни близких,
пока я не встретил ту, которая стала мне и другом, и женой, и матерью моих
детей.
Я был относительно близок только с одним человеком -- это был Р.
Норсмор, владелец Грэден Истера в Шотландии. Мы с ним вместе учились, и хотя
не питали особой симпатии друг к другу или склонности к откровенным беседам,
но нас роднило сходство темпераментов. Мы считали себя мизантропами, а
теперь я вижу, что мы были просто надутые юнцы. Это нельзя было назвать
дружбой, скорее это было содружество двух нелюдимов. Исключительная
вспыльчивость Норсмора не позволяла ему уживаться с другими людьми; а так
как он уважал мою молчаливую сдержанность и не навязывал мне своих мнений, я
тоже мирился с его обществом. Помнится, мы даже называли себя друзьями.
Когда Норсмор получил свой диплом, а я решил бросить университет, он
пригласил меня погостить к себе в Грэден Истер, и тогда-то я впервые
познакомился с местом моих позднейших приключений. Помещичий дом стоял на
открытом и мрачном пустыре, милях в трех от берега Северного моря. Большой и
неуклюжий, как казарма, он был выстроен из мягкого камня и, подверженный
ветрам и туманам побережья, снаружи весь обветшал, а внутри в нем было сыро
и дуло изо всех углов. Расположиться в нем с комфортом нечего было и думать.
Но на северной оконечности поместья, среди пустынных отмелей и сыпучих дюн,
между морем и рощей, стоял небольшой павильон современной постройки, как раз
отвечавший нашим вкусам. В этом уединенном убежище, мало разговаривая, много
читая и встречаясь лишь за обеденным столом, мы с Норсмором провели четыре
ненастных зимних месяца. Может быть, я прожил бы там и дольше, но однажды
мартовским вечером у нас произошла размолвка, которая принудила меня
покинуть Грэден Истер.
Норсмор говорил запальчиво; я, должно быть, ответил на этот раз
колкостью. Он вскочил со стула, бросился на меня, и мне, без преувеличения,
пришлось бороться за свою жизнь. Лишь с большим трудом мне удалось одолеть
его, потому что силы у нас были почти равные, а тут его, казалось, сам бес
обуял.
Наутро мы встретились как ни в чем не бывало, но я счел за благо
покинуть его, и он не пытался меня удерживать.
Прошло девять лет, и я снова посетил эти места. В те дни, обзаведясь
крытой одноколкой, палаткой и железной печуркой, я целыми днями шагал за
своей лошадкой и на ночь располагался по-цыгански в какой-нибудь расселине
или на лесной опушке. Так я прошел по самым диким и уединенным уголкам
Англии и Шотландии. Никто меня не тревожил письмами -- ведь у меня не было
ни друзей, ни родственников, а теперь даже и постоянной "штаб-квартиры",
если не считать ею контору моего поверенного, который дважды в год переводил
мне мою ренту. Такая жизнь восхищала меня, и я ничего лучшего не желал, как
состариться среди вересковых пустошей и умереть где-нибудь в придорожной
канаве.
Я всегда старался отыскать для ночевки укромное место, где бы меня
никто не потревожил, и теперь, очутившись в другой части того же графства, я
вспомнил о доме на дюнах. Даже проселочной дороги не было там во всей округе
ближе чем за три мили. Ближайший город, вернее, рыбачий поселок, был за
шесть-семь миль. Окружавший поместье пустырь тянулся вдоль побережья полосой
миль на десять в длину и от трех до полумили в ширину. Подступ со стороны
бухты был прегражден зыбучими отмелями. Едва ли во всем Соединенном
королевстве найдется лучшее убежище. Я решил остановиться на неделю в
прибрежном лесу и, сделав большой переход, достиг цели на исходе ненастного
сентябрьского дня.
Как я говорил, поместье окружали дюны и так называемые в Шотландии
"линки", то есть пустоши, на которых движение песков было приостановлено
травянистым покровом. Павильон стоял на плоском месте, от моря его
отгораживала запутанная гряда песчаных дюн, а позади согнутых ветром
порослей бузины начинался лес. Выступ скалы поднимался над песками, образуя
мыс между двумя мелкими бухтами, а за линией прибоя небольшим островком
торчал еще один выступ, круто обрывавшийся в море. При отливе обнажались
широкие полосы зыбучих песков -- гроза всей округи. Говорили, что у самого
берега, между мысом и островом, эти пески поглощали человека в четыре с
половиной минуты, хотя едва ли были основания для такой точности. Местность
изобиловала кроликами, а над домом все время с плачем носились чайки. В
летний день здесь бывало солнечно и радостно, но в сумерках сентябрьского
заката, при сильном ветре и буйном прибое, набегавшем на отмели, все
напоминало о кораблекрушениях и о выброшенных морем утопленниках. Корабль,
который лавировал против ветра на горизонте, и обломки корабельного остова,
погребенные у моих ног песчаной дюной, еще усиливали тягостное впечатление.
Павильон -- он был выстроен последним владельцем, дядей Норсмора,
бестолковым и расточительным дилетантом, -- мало пострадал от времени. Он
был двухэтажный, построен в итальянском стиле и окружен полоской сада, от
которого уцелело только несколько клумб самых выносливых цветов. Теперь,
когда ставни были заколочены, казалось, что он не только покинут, но никогда
и не был обитаем. Норсмор явно отсутствовал: то ли по своему обыкновению
уныло отсиживался в каюте собственной яхты, то ли решил неожиданно появиться
и вызывающе блеснуть в светском обществе -- об этом я мог только
догадываться. Место же своим безлюдьем угнетало даже такого отшельника,
каким был я. Ветер заунывно выл в трубах, и, словно спасаясь в свое
привычное убежище, я повернул лошадь и, погоняя ее, направил повозку к
опушке леса.
Грэденский лес был насажен для защиты полей от сыпучих песков
побережья. Дальше от берега бузину постепенно сменяли другие породы, но все
деревья были чахлые и низкорослые, как кустарник. Им приходилось все время
бороться за свою жизнь: долгими зимними ночами они гнулись под напором
свирепых бурь; уже ранней весной листья у них облетали, и для этого
оголенного леса начиналась осень. Еще дальше высился холм, который вместе с
островом служил ориентиром для моряков. Когда холм открывался к северу от
острова, кораблям следовало твердо держать курс на восток, чтобы не
напороться на мыс Грэден и Грэденские рифы. По низине между деревьями
протекал ручеек и, запруженный тиной и палым листом, то и дело застаивался в
крохотных заводях. Кое-где в лесу попадались развалины каких-то строений; по
мнению Норсмора, это были остатки келий, в которых когда-то скрывались
отшельники.
Я отыскал нечто вроде ложбинки, в которой бил холодный ключ, и здесь,
расчистив место от терновника, разбил палатку и развел костер, чтобы
приготовить ужин. Лошадь я стреножил и пустил пастись неподалеку на лужайке.
Крутые склоны ложбины не только скрывали свет моего костра, но и защищали
меня от ветра, сильного и холодного.
Мой образ жизни закалил меня и приучил к умеренности. Я пил только воду
и редко ел что-нибудь, кроме овсянки в разных видах. Мне достаточно было
нескольких часов сна; хотя я и просыпался с рассветом, но с вечера подолгу
лежал под темным или звездным сводом ночи. Так и в Грэденском лесу: хотя я
крепко уснул в восемь часов вечера, но проснулся уже к одиннадцати, бодрый и
освеженный, без всякой сонливости и утомления. Я встал и долго сидел у
костра, наблюдая, как над головой беспокойно мелькали облака и верхушки
деревьев, слушая ветер и шум прибоя, и наконец, устав от бездействия,
оставил свою ложбину и побрел к опушке леса. Молодой месяц едва пробивался
сквозь туман, но, когда я вышел из лесу, стало светлее. В ту же минуту
резкий порыв ветра дохнул на меня соленым запахом моря и с такой силой
ударил в лицо колючими песчинками, что я нагнул голову.
Когда я поднял глаза и осмотрелся, я заметил свет в павильоне. Он
двигался от окна к окну, словно кто-то переходил из комнаты в комнату с
лампой или свечой. Некоторое время я следил за ним с большим изумлением.
Днем павильон был явно необитаем, теперь настолько же явно в нем кто-то
находился. Сначала мне пришло в голову, что туда забралась шайка грабителей
и очищала теперь кладовые и буфеты Норсмора, всегда полные посуды и запасов.
Но что могло привести грабителей в Грэден Истер? И к тому же все ставни были
распахнуты, а такие гости, наоборот, плотнее прикрыли бы их. Я отбросил эту
мысль и стал искать других объяснений. Должно быть, вернулся сам Норсмор и
теперь осматривает и проветривает помещение.
Как я уже говорил, нас с Норсмором не связывало чувство искренней
привязанности, но, даже если бы я любил его, как брата, я настолько дорожил
своим одиночеством, что все равно постарался бы избегнуть его общества.
Поэтому я поскорее вернулся в лес и с истинным наслаждением снова уселся у
костра. Я избежал встречи; передо мной еще одна спокойная ночь. А наутро
можно будет либо незаметно ускользнуть еще до пробуждения Норсмора, либо
нанести ему визит, только покороче.
Но когда настало утро, создавшееся положение показалось мне настолько
забавным, что я отбросил все колебания. Норсмор был в моей власти, и я
задумал подшутить над ним, хотя и знал, что с таким человеком, как он,
шутить рискованно. Заранее радуясь своей затее, я устроился среди зарослей
бузины так, что мне видна была дверь павильона. Все ставни были снова
прикрыты, что, помнится, показалось мне странным, а самое здание при
утреннем свете, озарявшем его белые стены и зеленые жалюзи, выглядело
привлекательным и уютным. Часы проходили за часами, а Норсмор не подавал