посмотрели в него с невольным страхом. Однако оно было повернуто так, что
они увидели только алые отблески, играющие на потолке, пламя и сотни его
отражений в стеклянных дверцах шкафов и свои собственные бледные, испуганные
лица.
-- Это зеркало видело странные вещи, сэр, -- прошептал Пул.
-- Но ничего более странного, чем оно само, -- так же тихо ответил
нотариус. -- Для чего Джекил... -- при этом слове он вздрогнул и умолк, но
тут же справился со своей слабостью... -- Зачем оно понадобилось Джекилу?
-- Кто знает! -- ответил Пул.
Затем они подошли к столу. На аккуратной стопке бумаг лежал большой
конверт, на котором почерком доктора было написано имя мистера Аттерсона.
Нотариус распечатал его, и на пол упало несколько документов. Первым было
завещание, составленное столь же необычно, как и то, которое нотариус вернул
доктору за полгода до этого, -- как духовная на случай смерти и как
дарственная на случай исчезновения; однако вместо имени Эдварда Хайда
нотариус с невыразимом удивлением прочел теперь в завещании имя Габриэля
Джона Аттерсона. Он посмотрел на Пула, затем снова на документ и, наконец,
перевел взгляд на мертвого преступника, распростертого на ковре.
-- У меня голова кругом идет, -- сказал он. -- Хайд был здесь полным
хозяином несколько дней, у него не было причин любить меня, он, несомненно,
пришел в бешенство, обнаружив, что его лишили наследства, -- и все-таки он
не уничтожил завещания!
Он поднял вторую бумагу. Это оказалась короткая записка, написанная
рукой доктора, сверху стояла дата.
-- Ах, Пул! -- вскричал нотариус. -- Он был сегодня здесь, и он был
жив. За столь короткий срок скрыть его тело бесследно было бы невозможно --
значит, он жив, значит, он бежал! Но почему бежал! И как? Однако в таком
случае можем ли мы объявить об этом самоубийстве? Мы должны быть крайне
осторожны. Я предвижу, что мы можем навлечь на вашего хозяина страшную беду.
-- Почему вы не прочтете записку, сэр? -- спросил Пул.
-- Потому что я боюсь, -- мрачно ответил нотариус. -- Дай-то бог, чтобы
мой страх не оправдался!
Он поднес бумагу к глазам и прочел следующее:
"Дорогой Аттерсон! Когда вы будете читать эти строки, я исчезну -- при
каких именно обстоятельствах, я не могу предугадать, однако предчувствие и
немыслимое положение, в котором я нахожусь, убеждают меня, что конец
неотвратим и, вероятно, близок. В таком случае начните с письма Лэньона,
которое он, если верить его словам, собирался вам вручить; если же вы
пожелаете узнать больше, в таком случае обратитесь к исповеди, которую
оставляет вам ваш недостойный и несчастный друг Генри Джекил".
-- Тут было вложено что-то еще? -- спросил Аттерсон.
-- Вот, сэр, -- ответил Пул и вручил ему пухлый пакет, запечатанный в
нескольких местах сургучом.
Нотариус спрятал его в карман.
-- Об этих бумагах нельзя говорить никому. Если ваш хозяин бежал или
умер, мы можем хотя бы попробовать спасти его доброе имя. Сейчас десять
часов, я должен пойти домой, чтобы без помехи прочесть эти бумаги, но я
вернусь до полуночи, и тогда мы пошлем за полицией.
Они вышли, заперли дверь лаборатории, и Аттерсон, оставив слуг в
прихожей у огня, отправился к себе домой, чтобы прочесть два письма, в
которых содержалось объяснение тайны.

    ПИСЬМО ДОКТОРА ЛЭНЬОНА



Девятого января, то есть четыре дня тому назад, я получил с вечерней,
почтой заказное письмо, адрес на котором был написан рукой моего коллеги и
школьного товарища Генри Джекила. Это меня очень удивило, так как у нас с
ним не было обыкновения переписываться, а я видел его -- собственно говоря,
обедал у него -- только накануне; и, уж во всяком случае, я не мог понять,
зачем ему понадобилось прибегать к столь официальному способу общения, как
заказное письмо. Содержание письма только усилило мое недоумение. Я приведу
его полностью.
"9 января 18... года.
Дорогой Лэньон, вы -- один из моих старейших друзей, и хотя по временам
у нас бывали разногласия из-за научных теорий, наша взаимная привязанность
как будто нисколько не охладела -- во всяком случае, с моей стороны. Я не
могу припомнить дня, когда, скажи вы мне: "Джекил, в ваших силах спасти мою
жизнь, мою честь, мой рассудок", -- я не пожертвовал бы левой рукой, лишь бы
помочь вам. Лэньон, в ваших силах спасти мою жизнь, мою честь, мой рассудок
-- если вы откажете сегодня в моей просьбе, я погиб. Подобное предисловие
может навести вас на мысль, что я намерен просить вас о какой-то
неблаговидной услуге. Но судите сами.
Я прошу вас освободить этот вечер от каких-либо дел -- если даже вас
вызовут к постели больного монарха, откажитесь! Возьмите кеб, если только
ваш собственный экипаж уже не стоит у дверей, и с этим письмом (для справок)
поезжайте прямо ко мне домой. Пулу, моему дворецкому, даны надлежащие
указания -- он будет ждать вашего приезда, уже пригласив слесаря. Затем
пусть они взломают дверь моего кабинета, но войдете в него вы один. Войдя,
откройте стеклянный шкаф, слева (помеченный буквой "Е") -- если он заперт,
сломайте замок и выньте со всем содержимым четвертый ящик сверху или (что то
же самое) третий, считая снизу. Меня грызет страх, что в расстройстве чувств
я могу дать вам неправильные указания, но даже если я ошибся, вы узнаете
нужный ящик по его содержимому: порошки, небольшой флакон и толстая тетрадь.
Умоляю вас, отвезите этот ящик прямо, как он есть, к себе на Кавендиш-сквер.
Это первая часть услуги, которой я от вас жду. Теперь о второй ее
части. Если вы поедете ко мне немедленно после получения письма, вы,
конечно, вернетесь домой задолго до полуночи, но я даю вам срок до этого
часа -- не только потому, что опасаюсь какой-нибудь из тех задержек, которые
невозможно ни предвидеть, ни предотвратить, но и потому, что для дальнейшего
предпочтительно выбрать время, когда ваши слуги будут уже спать. Так вот: в
полночь будьте у себя и непременно одни -- надо, чтобы вы сами открыли дверь
тому, кто явится к вам от моего имени, и передали ему ящик, который возьмете
в моем кабинете. На этом ваша роль окончится, и вы заслужите мою вечную
благодарность. Затем через пять минут, если вы потребуете объяснений, вы
поймете всю важность этих предосторожностей и убедитесь, что, пренебреги вы
хотя бы одной из них, какими бы нелепыми они вам ни казались, вы могли бы
оказаться повинны в моей смерти или безумии.
Как ни уверен я, что вы свято исполните мою просьбу, сердце мое
сжимается, а рука дрожит при одной только мысли о возможности обратного.
Подумайте: в этот час я нахожусь далеко от дома, меня снедает черное
отчаяние, которое невозможно даже вообразить, и в то же время я знаю, что
стоит вам точно выполнить все мои инструкции -- и мои тревоги останутся
позади, как будто я читал о них в книге. Помогите мне, дорогой Лэньон,
спасите вашего друга Г.Дж.
Р. S. Я уже запечатал письмо, как вдруг мной овладел новый страх.
Возможно, что почта задержится и вы получите это письмо только завтра утром.
В таком случае, дорогой Лэньон, выполните мое поручение в течение дня, когда
вам будет удобнее, и снова ожидайте моего посланца в полночь. Но возможно,
будет уже поздно, и если ночью к вам никто не явится, знайте, что вы уже
никогда больше не увидите Генри Джекила".
Прочитав это письмо, я исполнился уверенности, что мой коллега сошел с
ума, но тем не менее счел себя обязанным исполнить его просьбу, так как у
меня не было иных доказательств его безумия. Чем меньше я понимал, что
означает вся эта абракадабра, тем меньше мог судить о ее важности, а
оставить без внимания столь отчаянную мольбу значило бы взять на себя тяжкую
ответственность. Поэтому я тут же встал из-за стола, сел на извозчика и
поехал прямо к дому Джекила. Дворецкий уже ждал меня: он тоже получил с
вечерней почтой заказное письмо с инструкциями и тотчас послал за слесарем и
за плотником. Они явились, когда мы еще разговаривали, и мы все вместе
направились в секционную покойного доктора Денмена, откуда (как вам,
несомненно, известно) легче всего попасть в кабинет Джекила. Дверь оказалась
на редкость крепкой, а замок -- чрезвычайно хитрым. Плотник заявил, что
взломать дверь будет очень трудно и что ему придется сильно ее повредить, и
слесарь тоже совсем было отчаялся. Однако он оказался искусным мастером, и
через два часа замок все же поддался его усилиям. Шкаф, помеченный буквой
"Е", не был заперт, я вынул ящик, приказал наложить в него соломы и обернуть
его простыней, а затем поехал с ним к себе на Кавендиш-сквер.
Там я внимательно рассмотрел его содержимое. Порошки были завернуты
очень аккуратно; но все же не так, как завернул бы их настоящий аптекарь, из
чего я заключил, что их изготовил сам Джекил. Когда же я развернул один
пакетик, то увидел какую-то кристаллическую соль белого цвета. Флакончик,
которым я занялся в следующую очередь, был наполнен до половины
кроваво-красной жидкостью -- она обладала резким душным запахом и, насколько
я мог судить, имела в своем составе фосфор и какой-то эфир. Что еще входило
в нее, сказать не могу. Тетрадь была самой обыкновенной тетрадью и не
содержала почти никаких записей, кроме столбиков дат. Они охватывали много
лет, но я заметил, что они резко обрывались на числе более чем годовой
давности. Иногда возле даты имелось какоенибудь примечание, чаще всего --
одно слово. "Удвоено" встречалось шесть или семь раз на несколько сот
записей, а где-то в самом начале с тремя восклицательными знаками значилось:
"Полнейшая неудача!!!" Все это только раздразнило мое любопытство, но ничего
не объяснило. Передо мной был флакончик с какой-то тинктурой, пакетики с
какой-то солью и записи каких-то опытов, которые (подобно подавляющему
большинству экспериментов Джекила) не дали практических результатов. Каким
образом присутствие этих предметов в моем доме могло спасти или погубить
честь, рассудок и жизнь моего легкомысленного коллеги? Если его посланец
может явиться в один дом, то почему не в другой? И даже если на то
действительно есть веская причина, то почему я должен хранить его приход в
тайне? Чем больше я ломал над этим голову, тем больше убеждался, что
единственное объяснение следует искать в мозговом заболевании. Поэтому, хотя
я и отпустил слуг спать, но тем не менее зарядил свой старый револьвер,
чтобы иметь возможность защищаться.
Не успел отзвучать над Лондоном бой часов, возвещавший полночь, как
раздался чуть слышный стук дверного молотка. Я сам пошел открыть дверь и
увидел, что к столбику крыльца прижимается человек очень маленького роста.
-- Вы от доктора Джекила? -- осведомился я.
Он судорожно кивнул, а когда я пригласил его войти, он прежде тревожно
оглянулся через плечо на темную площадь. По ней в нашу сторону шел
полицейский с горящим фонарем в руках, и при виде его мой посетитель
вздрогнул и поспешно юркнул в прихожую.
Все это, признаюсь, мне не понравилось, и, следуя за ним в ярко
освещенный кабинет, я держал руку в кармане, где лежал револьвер. Тут,
наконец, мне представилась возможность рассмотреть его. Я сразу убедился,
что вижу этого человека впервые. Как я уже говорил, он был невысок; меня
поразило омерзительное выражение его лица, сочетание большой мышечной
активности с видимой слабостью телосложения и -- в первую очередь --
странное, неприятное ощущение, которое возникало у меня при его приближении.
Ощущение это напоминало легкий ступор и сопровождалось заметным замедлением
пульса. В первую минуту я объяснил это какой-то личной своей идиосинкразией
и только подивился четкости симптомов; однако позже я пришел к заключению,
что причину следует искать в самых глубинах человеческой натуры и
определяется она началом более благородным, нежели ненависть.
Неизвестный (с первой же секунды своего появления вызвавший во мне
чувство, которое я могу назвать только смесью любопытства и гадливости) был
одет так, что, будь на его месте кто-нибудь другой, он вызвал бы смех. Его
костюм, отлично сшитый из прекрасной темной материи, был ему безнадежно
велик и широк -- брюки болтались и были подсучены, чтобы не волочиться по
земле, талия сюртука приходилась на бедра, а ворот сползал на плечи. Но, как
ни странно, это нелепое одеяние отнюдь не показалось мне смешным. Напротив,
в самой сущности стоявшего передо мной незнакомца чувствовалось что-то
ненормальное и уродливое -- что-то завораживающее, жуткое и гнусное, -- и
такое облачение гармонировало с этим впечатлением и усиливало его. Поэтому
меня заинтересовали не только характер и натура этого человека, но и его
происхождение, образ его жизни, привычки и положение в свете.
Эти наблюдения, хотя они и занимают здесь немало места, потребовали
всего нескольких секунд. К тому же моего посетителя, казалось, снедало
жгучее нетерпение.
-- Он у вас? -- вскричал он. -- У вас?
Его лихорадочное возбуждение было так велико, что он даже схватил меня
за плечо, словно собираясь встряхнуть.
Я отстранил его руку, почувствовав, что от этого прикосновения по моим
венам прокатилась ледяная волна.
-- Простите, сэр, -- сказал я. -- Вы забываете, что я еще не имею чести
быть с вами знакомым. Будьте добры, присядьте.
И я показал ему пример, опустившись в свое кресло так, словно передо
мной был пациент, и стараясь держаться естественно, насколько это позволяли
поздний час, одолевавшие меня мысли и тот ужас, который внушал мне мой
посетитель.
-- Прошу извинения, доктор Лэньон, -- ответил он достаточно учтиво. --
Ваш упрек совершенно справедлив -- мое нетерпение забежало вперед
вежливости. Я пришел к вам по просьбе вашего коллеги доктора Генри Джекила в
связи с весьма важным делом -- насколько я понял... -- Он умолк, прижав руку
к горлу, и я заметил, что, несмотря на свою сдержанность, он лишь с трудом
подавляет припадок истерии. -- Насколько я понял... ящик...
Но тут я сжалился над мучительным нетерпением моего посетителя, а может
быть, и над собственным растущим любопытством.
-- Вот он, сэр, -- сказал я, указывая на ящик, который стоял на полу
позади стола, все еще накрытый простыней.
Незнакомец бросился к нему, но вдруг остановился и прижал руку к
сердцу. Я услышал, как заскрежетали зубы его сведенных судорогой челюстей, а
лицо так страшно исказилось, что я испугался за его рассудок и даже за
жизнь.
-- Успокойтесь, -- сказал я.
Он оглянулся на меня, раздвинув губы в жалкой улыбке, и с решимостью
отчаяния сдернул простыню. Увидев содержимое ящика, он испустил
всхлипывающий вздох, полный такого невыразимого облегчения, что я окаменел.
А затем, уже почти совсем овладев своим голосом, он спросил:
-- Нет ли у вас мензурки?
Я встал с некоторым усилием и подал ему просимое.
Он поблагодарил меня кивком и улыбкой, отмерил некоторое количество
красной тинктуры и добавил в нее один из порошков. Смесь, которая была
сперва красноватого оттенка, по мере растворения кристаллов начала светлеть,
с шипением пузыриться и выбрасывать облачка пара. Внезапно процесс этот
прекратился, и в тот же момент микстура стала темно-фиолетовой, а потом этот
цвет медленно сменился бледно-зеленым. Мой посетитель, внимательно следивший
за этими изменениями, улыбнулся, поставил мензурку на стол, а затем
пристально посмотрел на меня.
-- А теперь, -- сказал он, -- последнее. Может быть, вы будете
благоразумны? Может быть, вы послушаетесь моего совета и позволите мне уйти
из вашего дома с этой мензуркой в руке и без дальнейших объяснений? Или ваше
любопытство слишком сильно? Подумайте, прежде чем ответить, ведь как вы
решите, так и будет. Либо все останется, как прежде, и вы не сделаетесь ни
богаче, ни мудрее, хоть мысль о том, что вы помогли человеку в минуту
смертельной опасности, возможно, и обогащает душу! Либо, если вы предпочтете
иное, перед вами откроются новые области знания, новые дороги к могуществу и
славе -- здесь, сейчас, в этой комнатке, и ваше зрение будет поражено
феноменом, способным сокрушить неверие самого Сатаны.
-- Сэр, -- ответил я с притворным спокойствием, которого отнюдь не
ощущал, -- вы говорите загадками, и вас, наверное, не удивит, если я скажу,
что слушаю вас без особенного доверия. Я слишком далеко зашел по пути
таинственных услуг, чтобы остановиться, не увидев конца.
-- Пусть так, -- ответил мой посетитель. -- Лэньон, вы помните нашу
профессиональную клятву? Все дальнейшее считайте врачебной тайной. А
теперь... теперь человек, столь долго исповедовавший самые узкие и грубо
материальные взгляды, отрицавший самую возможность трансцендентной медицины,
смеявшийся над теми, кто был талантливей, -- смотри!
Он поднес мензурку к губам и залпом выпил ее содержимое. Раздался
короткий вопль, он покачнулся, зашатался, схватился за стол, глядя перед
собой налитыми кровью глазами, судорожно глотая воздух открытым ртом; и
вдруг я заметил, что он меняется... становится словно больше... его лицо
вдруг почернело, черты расплылись, преобразились -- и в следующий миг я
вскочил, отпрянул к стене и поднял руку, заслоняясь от этого видения, теряя
рассудок от ужаса.
-- Боже мой! -- вскрикнул я и продолжал твердить
"Боже мой! ", ибо передо мной, бледный, измученный, ослабевший, шаря
перед собой руками, точно человек, воскресший из мертвых, -- передо мной
стоял Генри Джек ил!
Я не решаюсь доверить бумаге то, что он рассказал мне за следующий час.
Я видел то, что видел, я слышал то, что слышал, и моя душа была этим
растерзана; однако теперь, когда это зрелище уже не стоит перед моими
глазами, я спрашиваю себя, верю ли я в то, что было, -- и не знаю ответа.
Моя жизнь сокрушена до самых ее корней, сон покинул меня, дни и ночи меня
стережет смертотоносный ужас, и я чувствую, что дни мои сочтены и я скоро
умру, и все же я умру, не веря. Но даже в мыслях я не могу без содрогания
обратиться к той бездне гнуснейшей безнравственности, которую открыл мне тот
человек, пусть со слезами раскаяния. Я скажу только одно, Аттерсон, но этого
(если вы заставите себя поверить) будет достаточно. Тот, кто прокрался ко
мне в дом в ту ночь, носил -- по собственному признанию Джекила -- имя
Хайда, и его разыскивали по всей стране как убийцу Кэрью.
Хейсти -- Лэньон.

    ИСЧЕРПЫВАЮЩЕЕ ОБЪЯСНЕНИЕ ГЕНРИ ДЖЕКИЛА



Я родился в году 18... наследником большого состояния; кроме того, я
был наделен немалыми талантами, трудолюбив от природы, высоко ставил
уважение умных и благородных людей и, казалось, мог не сомневаться, что меня
ждет славное и блестящее будущее. Худшим же из моих недостатков было всего
лишь нетерпеливое стремление к удовольствиям, которое для многих служит
источником счастья; однако я не мог примирить эти наклонности с моим
настойчивым желанием держать голову высоко и представляться окружающим
человеком серьезным и почтенным. Поэтому я начал скрывать свои развлечения,
и к тому времени, когда я достиг зрелости и мог здраво оценить пройденный
мною путь и мое положение в обществе, двойная жизнь давно уже стала для меня
привычной. Немало людей гордо выставляли бы напоказ те уклонения со стези
добродетели, в которых я был повинен, но я, поставив перед собой высокие
идеалы, испытывал мучительный, почти болезненный стыд и всячески скрывал
свои вовсе не столь уж предосудительные удовольствия. Таким образом, я стал
тем, чем стал, не из-за своих довольно безобидных недостатков, а из-за
бескомпромиссности моих лучших стремлений -- те области добра и зла, которые
сличаются в противоречиво двойственную природу человека, в моей душе были
разделены гораздо более резко и глубоко, чем они разделяются в душах
подавляющего большинства людей. Та же причина заставляла меня упорно и
настойчиво размышлять над тем суровым законом жизни, который лежит в основе
религии и является самым обильным источником человеческого горя. Но,
несмотря на мое постоянное притворство, я не был лицемером: обе стороны моей
натуры составляли подлинную мою сущность -- я был самим собой и когда,
отбросив сдержанность, предавался распутству и когда при свете дня усердно
трудился на ниве знания или старался облегчить чужие страдания и несчастья.
Направление же моих ученых занятий, тяготевших к области мистического и
трансцендентного, в конце концов повлияло и пролило яркий свет на эту вечную
войну двух начал, которую я ощущал в себе. Таким образом, с каждым днем обе
стороны моей духовной сущности -- нравственная и интеллектуальная -- все
больше приближали меня к открытию истины, частичное овладение которой
обрекло меня на столь ужасную гибель; я понял, что человек на самом деле не
един, но двоичен. Я говорю "двоичен" потому, что мне не дано было узнать
больше. Но другие пойдут моим путем, превзойдут меня в тех же изысканиях, и
я беру на себя смелость предсказать, что в конце концов человек окажется
всего лишь общиной, состоящей из многообразных, несхожих и независимых друг
от друга сочленов. Я же благодаря своему образу жизни мог продвигаться в
одном и только в одном направлении. В своей личности абсолютную и
изначальную двойственность человека я обнаружил в сфере нравственности.
Наблюдая в себе соперничество двух противоположных натур, я понял, что
назвать каждую из них своей я могу только потому, что и та и другая равно
составляют меня; еще задолго до того, как мои научные изыскания открыли
передо мной практическую возможность такого чуда, я с наслаждением, точно
заветной мечте, предавался мыслям о полном разделении этих двух элементов.
Если бы только, говорил я себе, их можно было расселить в отдельные тела,
жизнь освободилась бы от всего, что делает ее невыносимой; дурной близнец
пошел бы своим путем, свободный от высоких стремлений и угрызений совести
добродетельного двойника, а тот мог бы спокойно и неуклонно идти своей
благой стезей, творя добро согласно своим наклонностям и не опасаясь более
позора и кары, которые прежде мог бы навлечь на него соседствовавший с ним
носитель зла. Это насильственное соединение в одном пучке двух столь
различных прутьев, эта непрерывная борьба двух враждующих близнецов в
истерзанной утробе души были извечным проклятием человечества. Но как же их
разъединить?
Вот куда уже привели меня мои размышления, когда, как я упоминал, на
лабораторном столе забрезжил путеводный свет. Я начал осознавать глубже, чем
кто-либо осознавал это прежде, всю зыбкую нематериальность, всю облачную
бесплотность столь неизменного на вид тела, в которое мы облечены. Я
обнаружил, что некоторые вещества обладают свойством колебать и преображать
эту мышечную оболочку, как ветер, играющий с занавесками в беседке. По двум
веским причинам я не стану в своей исповеди подробно объяснять научную
сторону моего открытия. Во-первых, с тех пор я понял, что предопределенное
бремя жизни возлагается на плечи человека навеки и попытка сбросить его
неизменно кончается одним: оно вновь ложится на них, сделавшись еще более
неумолимым и тягостным. Во-вторых, как -- увы! -- станет ясно из этого
рассказа, открытие мое не было доведено до конца. Следовательно, достаточно
будет сказать, что я не только распознал в моем теле всего лишь эманацию и
ореол неких сил, составляющих мой дух, но и сумел приготовить препарат, с
помощью которого эти силы лишались верховной власти, и возникал второй
облик, который точно так же принадлежал мне, хотя он был выражением и нес на
себе печать одних низших элементов моей души.
Я долго колебался, прежде чем рискнул подвергнуть эту теорию проверке
практикой. Я знал, что опыт легко может кончиться моей смертью: ведь
средство, столь полно подчиняющее себе самый оплот человеческой личности,
могло вовсе уничтожить призрачный ковчег духа, который я надеялся с его
помощью только преобразить, -- увеличение дозы на ничтожнейшую частицу,
мельчайшая заминка в решительный момент неизбежно привели бы к роковому
результату. Однако соблазн воспользоваться столь необыкновенным, столь
неслыханным открытием в конце концов возобладал над всеми опасениями. Я уже
давно изготовил тинктуру, я купил у некой оптовой фирмы значительное
количество той соли, которая, как показали мои опыты, была последним
необходимым ингредиентом, и вот в одну проклятую ночь я смешал элементы,
увидел, как они закипели и задымились в стакане, а когда реакция
завершилась, я, забыв про страх, выпил стакан до дна.
Тотчас я почувствовал мучительную боль, ломоту в костях, тягостную
дурноту и такой ужас, какого человеку не дано испытать ни в час рождения, ни
в час смерти. Затем эта агония внезапно прекратилась, и я пришел в себя,
словно после тяжелой болезни. Все мои ощущения как-то переменились, стали
новыми, а потому неописуемо сладостными. Я был моложе, все мое тело
пронизывала приятная и счастливая легкость, я ощущал бесшабашную
беззаботность, в моем воображении мчался вихрь беспорядочных чувственных
образов, узы долга распались и более не стесняли меня, душа обрела неведомую
прежде свободу, но далекую от безмятежной невинности. С первым же дыханием
этой новой жизни я понял, что стал более порочным, несравненно более
порочным -- рабом таившегося во мне зла, и в ту минуту эта мысль подкрепила
и опьянила меня, как вино.
Я простер вперед руки, наслаждаясь непривычностью этих ощущений, и тут
внезапно обнаружил, что стал гораздо ниже ростом.