утренний холод, как вдруг меня вновь охватила неописуемая дрожь,
предвестница преображения -- у меня только-только достало времени укрыться в
кабинете, как я уже опять горел и леденел страстями Хайда. На этот раз,
чтобы стать собой, мне потребовалась двойная доза, и -- увы! -- шесть часов
спустя, когда я грустно сидел у камина, глядя в огонь, я вновь почувствовал
знакомые спазмы и должен был прибегнуть к порошкам. Короче говоря, с этого
дня мне удавалось сохранить обличье Джекила только ценой безостановочных
усилий и только под действием препарата. В любой час дня и ночи по моему
телу могла пробежать роковая дрожь, а стоило мне уснуть или хотя бы
задремать в кресле, как я просыпался Хайдом. Это вечное ожидание неизбежного
и бессонница, на которую я теперь обрек себя, -- я и не представлял, что
человек может так долго не спать! -- превратили меня, Джекила, в снедаемое и
опустошаемое лихорадкой существо, обессиленное и телом и духом, занятое
одной-единственной мыслью -- ужасом перед своим близнецом. Но когда я
засыпал или когда кончалось действие препарата, я почти без перехода (с
каждым днем спазмы преображения слабели) становился обладателем воображения,
полного ужасных образов, души, испепеляемой беспричинной ненавистью, и тела,
которое казалось слишком хрупким, чтобы вместить такую бешеную жизненную
энергию. Хайд словно обретал мощь по мере того, как Джекил угасал. И
ненависть, разделявшая их, теперь была равной с обеих сторон. У Джекила она
порождалась инстинктом самосохранения. Он теперь полностью постиг все
уродство существа, которое делило с ним некоторые стороны сознания и должно
было стать сонаследником его смерти -- но вне этих объединяющих звеньев,
которые сами по себе составляли наиболее мучительную сторону его несчастья,
Хайд, несмотря на всю свою жизненную энергию, представлялся ему не просто
порождением ада, но чем-то не причастным органическому миру. Именно это и
было самым ужасным: тина преисподней обладала голосом и кричала, аморфный
прах двигался и грешил, то, что было мертвым и лишенным формы, присваивало
функции жизни. И эта бунтующая мерзость была для него ближе жены,
неотъемлемое глаза, она томилась в его теле, как в клетке, и он слышал ее
глухое ворчание, чувствовал, как она рвется на свет, а в минуты слабости или
под покровом сна она брала верх над ним и вытесняла его из жизни. Ненависть
Хайда к Джекилу была иной. Страх перед виселицей постоянно заставлял его
совершать временное самоубийство и возвращаться к подчиненному положению
компонента, лишаясь статуса личности; но эта необходимость была ему
противна, ему было противно уныние, в которое впал теперь Джекил, и его
бесило отвращение Джекила к нему. Потому он с обезьяньей злобой устраивал
мне всяческие гадости: писал моим почерком гнусные кощунства на полках моих
книг, жег мои письма, уничтожил портрет моего отца, и только страх смерти
удерживал его от того, чтобы навлечь на себя гибель, лишь бы я погиб вместе
с ним. Но его любовь к жизни поразительна! Скажу более: я содрогаюсь от
омерзения при одной мысли о нем, когда я вспоминаю, с какой трепетной
страстью он цепляется за жизнь и как он боится моей власти убить него при
помощи самоубийства, я начинаю испытывать к нему жалость.
Продолжать это описание не имеет смысла, да и часы мои сочтены. Никому
еще не приходилось терпеть подобных мук -- пусть будет довольно этого;
однако привычка принесла -- нет, не смягчение этих мук, но некоторое
огрубение души, притупление отчаяния, и мое наказание могло бы длиться еще
многие годы, если бы не последний удар, бесповоротно лишающий меня и моего
облика и моего характера. Запасы соли, не возобновлявшиеся со времени
первого опыта, начали иссякать. Я послал купить ее и смешал питье --
жидкость закипела, цвет переменился, но второй перемены не последовало; я
выпил, но состав не подействовал. Пул расскажет вам, как я приказывал
обшарить все аптеки Лондона, но тщетно, и теперь я не сомневаюсь, что в той
соли, которой я пользовался, была какая-то примесь, и что именно эта
неведомая примесь придавала силу питью.
С тех пор прошло около недели, и я дописываю это мое объяснение под,
действием последнего из прежних моих порошков. Если не случится чуда,
значит, Генри Джекил в последний раз мыслит, как Генри Джекил, и в последний
раз видит в зеркале свое лицо (увы, изменившееся до неузнаваемости!). И я не
смею медлить с завершением моего письма -- до сих пор оно могло уцелеть лишь
благодаря величайшим предосторожностям и величайшей удаче. Если перемена
застигнет меня еще за письмом, Хайд разорвет его в клочки, но если я успею
спрятать его заблаговременно, невероятный эгоизм Хайда и заботы его
нынешнего положения могут спасти письмо от его обезьяньей злобы. Да,
тяготеющий над нами обоими рок уже изменил и раздавил его. Через полчаса,
когда я вновь и уже навеки облекусь в эту ненавистную личину, я знаю, что
буду, дрожа и рыдая, сидеть в кресле или, весь превратившись в испуганный
слух, примусь без конца расхаживать по кабинету (моему последнему приюту на
земле) и ждать, ждать, что вот-вот раздадутся звуки, предвещающие конец.
Умрет ли Хайд на эшафоте? Или в последнюю минуту у него хватит мужества
избавить себя от этой судьбы? Это ведомо одному богу, а для меня не имеет
никакого значения: час моей настоящей смерти уже наступил, дальнейшее же
касается не меня, а другого. Сейчас, отложив перо, я запечатаю мою исповедь,
и этим завершит свою жизнь злополучный
Генри Джекил.

    * САТАНИНСКАЯ БУТЫЛКА *



На одном из Гавайских островов жил человек, которого мы будем называть
Кэаве, так как, правду сказать, он жив до сих пор, и его настоящее имя
должно остаться тайной; родился же он неподалеку от Хонаунау, где в пещере
покоятся останки Кэаве Великого. Человек этот был беден, деятелен и храбр,
знал грамоту не хуже школьного учителя и слыл к тому же отличным моряком; он
плавал и на каботажных судах и водил вельбот у берегов Хамакуа, пока не
взбрело ему на ум поглядеть белый свет и чужие города, и тогда он нанялся на
судно, уходившее в рейс до Сан-Франциско.
Сан-Франциско -- красивый город с красивым портом, и богачей в нем
видимо-невидимо, и есть там холм -- сплошь одни дворцы. Как-то раз Кэаве,
позвякивая монетами в кармане, прогуливался на этом холме и любовался домами
по обеим сторонам улицы.
"Какие красивые дома! -- думал Кэаве. -- И какие, верно, счастливые
люди в них живут, не зная забот о завтрашнем дне!"
Так размышлял он, когда поравнялся с домом, который был хоть и поменьше
остальных, но нарядный и красивый, как игрушка; ступени крыльца блестели,
будто серебряные, живые изгороди походили на цветущие гирлянды, окна
сверкали, словно алмазы, и Кэаве остановился, дивясь такому совершенству,
открывшемуся его глазам. И, стоя так перед домом, заметил он, что какойто
человек смотрит на него из окна, стекло которого было столь прозрачно, что
Кэаве видел этого человека не хуже, чем мы видим рыбу, стоящую в лужице,
оставшейся на камнях в час отлива. Человек этот был уже в летах, лыс, с
черной бородой; лицо его казалось печальным и хмурым, и он горестно вздыхал.
И вот Кэаве смотрел на этого человека, а тот смотрел из окна на Кэаве, и оба
они -- подумать только! -- позавидовали друг Другу.
Вдруг незнакомец улыбнулся, кивнул и, поманив Кэаве, встретил его в
дверях дома.
-- Мой дом очень красив, -- сказал человек с тяжким вздохом. -- Не
пожелаешь ли ты осмотреть покои?
И он провел Кэаве по всему дому -- от погреба до чердака, и все здесь
казалось столь совершенным, что Кэаве был поражен.
-- Поистине, -- сказал Кэаве, -- это прекрасный дом.
Жил бы я в таком доме, так, верно, смеялся бы от радости с утра до
вечера. А ты вот вздыхаешь, почему бы это?
-- И ты тоже, -- сказал человек, -- можешь иметь дом, во всем схожий с
этим, стоит тебе только пожелать. У тебя, надо полагать, есть деньги?
-- У меня есть пятьдесят долларов, -- сказал Кэаве, -- но такой дом
должен стоить много дороже.
Человек что-то прикинул в уме.
-- Жаль, что у тебя так мало денег, -- сказал он. -- Это причинит тебе
лишние хлопоты в будущем, но тем не менее можешь получить и за пятьдесят
долларов.
-- Этот дом? -- спросил Кэаве.
-- Нет, не дом, -- отвечал человек, -- а бутылку. Видишь ли, должен
тебе признаться, что все мое богатство, хоть, может, я и кажусь тебе великим
богачом и удачником, -- этот дом и этот сад, -- все возникло из бутылки
величиной чуть больше пинты. Вот она.
И, отперев какой-то шкафчик, он достал оттуда круглую пузатую бутылку с
длинным горлышком. Бутылка была из белого молочного стекла, переливавшегося
всеми цветами и оттенками радуги. А внутри бутылки светилось и трепетало
что-то неуловимое, подобное то тени, то языку пламени.
-- Вот она, эта бутылка, -- сказал человек и, когда Кэаве рассмеялся,
добавил: -- Ты не веришь мне? Так испытай ее сам. Попробуй-ка ее разбить.
И тогда Кэаве взял бутылку и стал швырять ее об пол, пока не утомился,
но бутылка отскакивала от пола, словно детский мяч, и хоть бы что.
-- Удивительное дело, -- сказал Кэаве. -- Поглядеть да потрогать, так
кажется, будто эта бутылка из стекла.
-- Она и есть из стекла, -- еще горестней вздохнув, отвечал человек, --
да только стекло закалилось в адском пламени. В этой бутылке живет черт --
видишь, там что-то движется, словно тень какая-то. Это черт, или так по
крайней мере я думаю. Человек, который приобретет другу бутылку, будет
повелевать чертом, и чего бы он отныне себе ни пожелал, все -- любовь,
слава, деньги, дома, подобные этому, да, да, и даже города, подобные этому,
-- все получит он по первому своему слову. Наполеон владел этой бутылкой, и
она сделала его властелином мира, но потом он продал ее и пал. Капитан Кук
владел этой бутылкой, и она открыла ему путь ко многим островам, но и он
тоже продал ее, и был убит на Гавайях. Ибо, как только продашь бутылку,
сразу лишаешься ее могущественной защиты, и если не удовольствуешься тем,
что имеешь, к тебе приходит беда.
-- А как же ты сам говоришь, что хочешь ее продать? -- спросил Кэаве.
-- У меня есть все, чего я могу пожелать, и ко мне подкрадывается
старость, -- отвечал человек. -- Только одного не может сделать черт в
бутылке: он не может продлить человеку жизнь. И было бы нечестно утаить от
тебя, что у этой бутылки есть недостаток: если человек умрет, не успев ее
продать, он обречен вечно гореть в аду.
-- Да, уж это и впрямь недостаток, спору нет, -- воскликнул Кэаве. -- Я
бы нипочем не стал связываться с такой чертовщиной. Могу, слава тебе
господи, прожить и без дома. А вот накликать вечное проклятие на свою голову
-- это уж нет, не согласен.
-- Полно, не торопись, зачем так далеко заглядывать вперед, -- возразил
человек. -- Нужно только разумно воспользоваться услугами черта, а затем
продать бутылку кому-нибудь еще, как я сейчас продаю ее тебе, и ты закончишь
дни свои в покое и довольстве.
-- А я вот что примечаю, -- сказал Кэаве. -- Первонаперво, ты то и дело
вздыхаешь, словно влюбленная девушка, а еще -- больно уж дешево продаешь ты
эту бутылку.
-- Я уже сказал тебе, почему я вздыхаю, -- отвечал человек. -- Чувствую
я, что здоровье мое слабеет, и это меня пугает; ведь ты же сам сказал:
никому не охота, померев, отправиться в преисподнюю. А вот почему я так
дешево продаю, -- тут тебе надо объяснить еще одну особенность этой бутылки.
В незапамятные времена, когда Сатана впервые принес бутылку на землю, она
стоила неслыханно дорого, и Пресвитер Иоанн, первый, кто ее купил, отдал за
нее несколько миллионов долларов. Но дело в том, что эту бутылку нельзя
продать иначе, как с убытком для себя. Если ты продашь ее за ту же цену, за
какую купил, она снова вернется к тебе, как голубь в голубятню. Понятно, что
цена ее из века в век все падала и теперь уже стала на удивление низкой. Я
сам купил эту бутылку у одного из моих богатых соседей и уплатил всего
девяносто долларов. Я могу продать ее за восемьдесят девять долларов и
девяносто девять центов, но ни на цент дороже, иначе она тут же вернется ко
мне обратно... Из-за этого возникают два затруднения: вопервых, когда ты
хочешь продать такую диковинную бутылку за какие-нибудь восемьдесят
долларов, люди думают, что ты просто шутишь. А во-вторых... Ну, да это
потом... Я, собственно, не обязан вдаваться во все подробности. Только учти
-- бутылка продается лишь за ходячую монету.
-- Откуда мне знать, что все это правда? -- сказал Кэаве.
-- Кое-что ты можешь проверить сразу же, -- отвечал человек. -- Отдай
мне пятьдесят долларов, возьми бутылку и пожелай, чтобы твои деньги
возвратились к тебе в карман. Если этого не произойдет, честью тебе клянусь,
что буду считать сделку несостоявшейся и верну тебе деньги.
-- Ты не обманываешь меня? -- спросил Кэаве.
Человек торжественно поклялся, что говорит правду.
-- Что ж, пожалуй, я рискну, -- сказал Кэаве. -- Ведь от этого беды не
будет.
И он отдал свои деньги человеку, а человек протянул ему бутылку.
-- Ну, черт в бутылке, -- промолвил Кэаве, -- верни мне мои пятьдесят
долларов.
И что же -- едва произнес он эти слова, как карман его снова стал так
же тяжел, как прежде.
-- Это и в самом деле чудесная бутылка, -- сказал Кэаве.
-- А теперь прощай, приятель! -- сказал человек. -- Проваливай отсюда,
и дьявол с тобой!
-- Постой! -- сказал Кэаве. -- Хватит с меня этих шуток. На, бери
обратно свою бутылку.
-- Ты заплатил за нее меньше, чем я, -- заметил человек, потирая руки,
-- и теперь это твоя бутылка. А мне нужно только одно: побыстрей увидеть
твою спину. -- И с этими словами он позвонил своему слуге-китайцу, и тот
выпроводил Кэаве из дома.
Очутившись на улице с бутылкой под мышкой, Кэаве принялся размышлять:
"Если все, что этот человек говорил, -- правда, я, кажется,
опростоволосился. Но, может, он просто дурачил меня?"
Тут Кэаве прежде всего пересчитал свои деньги: ровно сорок девять
американских долларов и одна чилийская монета.
"Похоже, что все правда, -- сказал себе Кэаве. -- Нука, испытаем ее
теперь по-другому".
Улицы в этой части города были чистые-чистые, прямо как корабельная
палуба, и прохожих -- ни души, хотя был уже полдень. Кэаве бросил бутылку в
водосточную канаву и зашагал прочь; раза два он оглянулся: пузатая,
молочно-белая бутылка лежала там, где он ее оставил. Кэаве оглянулся в
третий раз и завернул за угол, но не успел он сделать и шага, как что-то
ткнулось в его локоть, и -- подумайте! -- пузатая бутылка уже оттягивает ему
карман бушлата, а узкое горлышко ее торчит наружу.
"Похоже, что и это тоже правда", -- подумал Кэаве.
Что же сделал теперь Кэаве? Он купил в лавке штопор и, выйдя из города,
направился в безлюдное поле. Там он попытался откупорить бутылку, но сколько
ни ввинчивал в пробку штопор, его тут же выпирало обратно, а пробка
оставалась цела и невредима.
"Какой-то новый сорт пробки", -- подумал Кэаве, и тут он вдруг весь
затрясся, как в лихорадке, и покрылся испариной: ему стало страшно.
Шагая обратно в порт, Кэаве увидел лавчонку, где какой-то человек
продавал раковины, дубинки дикарейостровитян, старинные монеты, старых
языческих божков, китайские и японские рисунки и прочие разные вещицы,
которые привозят в своих сундучках матросы. И тут Кэаве осенила новая мысль.
Он вошел в лавчонку и предложил хозяину купить у него бутылку за сто
долларов. Торговец сначала только посмеялся и предложил Кэаве пять долларов;
однако это и в самом деле была занятная бутылка -- такого стекла не выдувал
ни один стеклодув на земле, ее молочная белизна так красиво переливалась
всеми цветами радуги, и такая таинственная тень трепетала у нее внутри...
Словом, поторговавшись, как водится, хозяин дал Кэаве шестьдесят серебряных
долларов за его бутылку и водрузил ее на полке в самом центре своей витрины.
"Ну вот, -- сказал себе Кэаве, -- я продал ее за шестьдесят долларов,
хотя купил за пятьдесят, а по правде, и того дешевле, -- ведь один-то доллар
у меня был чилийский. Теперь проверим это дело еще раз".
И Кэаве вернулся на корабль, но когда он отомкнул свой сундучок,
бутылка была уже там: она его опередила. А у Кэаве на корабле был дружок,
которого звали Лопака.
-- Что это с тобой? -- спросил Лопака. -- Чего ты уставился на свой
сундук?
Они были одни в кубрике, и Кэаве, взяв с товарища клятву молчать,
поведал ему все.
-- Диковинная история, -- сказал Лопака. -- Боюсь, натерпишься ты горя
с этой бутылкой. Одно хоть ясно: ты знаешь, какая беда тебе угрожает. А раз
так, надо извлечь пользу из этой сделки. Обдумай хорошенько, что ты хочешь
себе пожелать, вели бутылке это сделать, а если она исполнит твою волю, я
сам куплю ее у тебя. Потому, как мне давно запала на ум одна мыслишка: хочу
заиметь шхуну и заняться торговлей на островах.
-- Это не по мне, -- сказал Кэаве. -- Я хочу иметь красивый дом и сад
на побережье Кона, где я родился, и чтобы солнце светило прямо в окна, и в
саду цвели цветы, и в окнах были стекла, и на стенах картины, и на столах
красивые скатерти и безделушки -- словом, совсем, как в том доме, где я был
сегодня... И пусть даже мой дом будет на один этаж повыше и со "всех сторон
окружен балконами, как королевский дворец, и я буду жить там без забот и
веселиться с моими друзьями и родственниками.
-- Вот что, -- сказал Лопака. -- Давай увезем ее с собой на Гавайи, и,
если все, чего ты пожелал, сбудется, я куплю у тебя бутылку, как уже сказал,
и попрошу себе шхуну.
На том и порешили, и вскоре корабль возвратился в Гонолулу и доставил
туда и Кэаве, и Лопаку, и бутылку.
Не успели они сойти на берег, как повстречали на пристани одного
знакомого, и тот с первых же слов начал выражать Кэаве сочувствие.
-- Не пойму я что-то, почему ты меня жалеешь? -- спросил Кэаве.
-- Да разве ты ничего не знаешь? -- удивился знакомый. -- Ведь твой
дядюшка... такой почтенный был старик... скончался, и твой двоюродный
брат... такой красивый был малый... утонул в море.
Кэаве очень опечалился, заплакал, и запричитал, и совсем забыл про
бутылку. Но у Лопаки другое было на уме, и, когда скорбь Кэаве поутихла,
Лопака сказал:
-- А я вот о чем думаю: у твоего дядюшки не было ли землицы на Гавайях,
в районе Каю?
-- Нет, -- сказал Кэаве, -- в Каю не было. Был участок на гористом
берегу, малость южнее Хоокены.
-- Теперь эта земля перейдет к тебе? -- спросил Лопака.
-- Да, ко мне, -- молвил Кэаве и снова принялся оплакивать своих
усопших родственников.
-- Погоди, -- сказал Лопака. -- Перестань причитать на минуту, мне
кое-что пришло в голову. А может, все это наделала бутылка? Потому, как
видишь, уже и место готово для твоего дома.
-- Ну, если так, -- вскричал Кэаве, -- хорошенькую же она мне сослужила
службу! Кто ее просил убивать моих родственников? А ведь, может, ты и прав
-- домто представлялся мне точнехонько на том самом месте.
-- Но дом же еще не построен, -- сказал Лопака.
-- Нет, да и не похоже, что будет когда-нибудь построен, -- сказал
Кэаве. -- Правда, у дядюшки было немного кофейных деревьев, айвы и бананов,
но этого мне только-только хватит на прожитие. А остальной его участок --
это просто черная лава.
-- Давай-ка сходим к стряпчему, -- сказал Лопака. -- Все-таки эта мысль
не дает мне покоя.
Ну, а когда они пришли к стряпчему, оказалось, что дядюшка Кэаве перед
самой смертью вдруг страшно разбогател и оставил после себя целое состояние.
-- Вот тебе и деньги на постройку дома! -- воскликнул Лопака.
-- Если вы намерены построить дом, -- сказал стряпчий, -- тут у меня
есть визитная карточка нового архитектора, его очень хвалят.
-- Совсем хорошо! -- сказал Лопака. -- Смотри-ка, о нас уже
позаботились. Надо только слушаться бутылки.
И они отправились к архитектору, а у того уже и чертежи на столе
разложены.
-- Вы ведь хотите что-нибудь необычное, -- сказал архитектор. -- А как
вам понравится вот это? -- И он протянул чертеж Кэаве.
А Кэаве, как только глянул на чертеж, так не удержался и громко ахнул,
потому что там был изображен в точности такой дом, какой являлся ему в
мечтах.
"Быть этому дому моим, -- подумал он. -- Знаю, темное это дело и не по
душе оно мне, но раз уж я связался с нечистой силой, так пусть хоть не зря".
И он стал объяснять архитектору, чего ему хочется и как надо обставить
дом -- и про картины на стенах и про безделушки на столах, -- а потом
спросил его напрямик, сколько это будет стоить.
Архитектор задал Кэаве множество разных вопросов, затем взял перо и
принялся вычислять, а покончив с вычислениями, назвал ровнехонько ту сумму,
какая досталась Кэаве в наследство.
Лопака и Кэаве переглянулись и кивнули.
"Яснее ясного, -- подумал Кэаве. -- Хочу не хочу, а быть этому дому
моим. Достался он мне от Сатаны и до добра не доведет. Но одно я знаю
твердо: пока у меня эта бутылка, я больше никогда ничего себе не пожелаю. А
с этим домом мне уже не разделаться, и теперь, куда ни шло, раз связался с
нечистой силой, так пусть хоть не зря".
И он заключил с архитектором контракт, и они оба его подписали. А потом
Кэаве и Лопака снова нанялись на корабль и поплыли в Австралию, так как уже
решили промеж себя ни во что не вмешиваться и предоставить архитектору и
черту в бутылке строить дом и украшать его в свое удовольствие.
Плавание их протекало благополучно, только Кэаве все время приходилось
быть начеку, чтобы чего-нибудь не пожелать, ибо он поклялся не принимать
больше милостей от дьявола. Домой они возвратились в срок. Архитектор
сообщил, что дом готов, и Кэаве с Лопакой сели на пароход "Ковчег" и поплыли
вдоль берега Кона, чтобы поглядеть на дом -- похож ли он на тот, какой
являлся Кэаве в мечтах.
Дом стоял на высоком берегу и был хорошо виден проходящим судам. Вокруг
леса вздымались ввысь к самым облакам; внизу потоки черной лавы застыли в
ущельях, где покоятся в пещерах останки древних царей. Вокруг дома был
разбит цветник, пестревший всеми оттенками радуги, и насажены фруктовые
деревья: по одну сторону дома -- хлебные, по другую -- папайя, а прямо перед
домом со стороны моря была водружена корабельная мачта, и на верхушке ее
вился флаг. Дом был трехэтажный, с просторными покоями и широкими балконами
на каждом этаже. Стекла в окнах были прозрачные, как вода, и светлые, как
белый день. В покоях стояла красивая мебель. На стенах висели картины в
золоченых рамах, с изображением кораблей, и сражений, и разных диковинных
уголков земли, или портреты самых прекрасных, какие только есть на свете,
женщин, и во всем мире не сыскалось бы картин, писанных такими яркими
красками, как те, что висели на стенах нового дома Кэаве. А уж бессчетные
безделушки были и подавно неслыханно хороши: часы с мелодичным боем, и
музыкальные шкатулки, и крошечные фигурки людей с качающимися головами, и
изящные замысловатые головоломки для заполнения досуга одинокого человека. А
так как кому захочется жить в столь пышных хоромах -- разве что пройтись по
ним и поглазеть на все, -- дом был опоясан широкими-преширокими балконами,
на которых могло бы удобно разместиться население целого города, и Кэаве не
знал, что же ему предпочесть: то ли заднюю террасу дома, где открывался вид
на фруктовые деревья и цветники и легкий ветерок веял с гор, или балкон,
украшавший фасад дома, где можно было вдыхать свежий морской ветер и глядеть
вниз с откоса на то, как "Ковчег", примерно раз в неделю, держит путь из
Хоокены к холмам Пеле или шхуны с грузом леса, айвы и бананов бороздят
прибрежные воды.
Осмотрев все, Кэаве и Лопака уселись на задней террасе.
-- Ну что? -- спросил Лопака. -- Так тебе это представлялось?
-- У меня нет слов, -- сказал Кэаве. -- Это даже лучше, чем мои мечты,
и я так доволен, что голова идет кругом.
-- Одно меня смущает, -- сказал Лопака. -- Все это могло ведь
получиться и само собой, и, может, черт в бутылке тут вовсе ни при чем. Если
я куплю бутылку, а потом окажется, что никакой шхуны мне не получить,
значит, я сунул голову в пекло совсем зазря. Я дал тебе слово, это верно,
но, по-моему, ты должен не поскупиться и сделать для меня еще одну пробу.
-- Но я же поклялся не принимать больше никаких даров от бутылки. И так
уж я увяз по горло.
-- Да я не о дарах вовсе думаю, -- отвечал Лопака. -- Мне бы только
поглядеть на черта. От этого же тебе никакого проку, значит, и совеститься
тут нечего. Просто, если я хоть разочек на него гляну, у меня больше будет
веры в это дело. Так что уж будь другом, дай поглядеть на черта. А тогда я
тут же куплю у тебя бутылку -- видишь, деньги у меня наготове.
-- Я только вот чего боюсь, -- сказал Кэаве. -- Черт, может, очень уж
страшный с виду, и ты как разок на него поглядишь, так и раздумаешь покупать
бутылку.
-- Мое слово крепко, -- молвил Лопака. -- Гляди, я уже и деньги
приготовил.
-- Ну, идет, -- сказал Кэаве. -- Мне и самому любопытно поглядеть.
Ладно, позвольте нам взглянуть на вас разок, господин черт!
И только он это сказал, как черт выглянул из бутылки и проворно, что
твоя ящерица, ускользнул в нее обратно. А Кэаве и Лопака так и окаменели.
Уже спустилась ночь, а они все никак не могли опомниться и обрести дар речи.
Но вот наконец Лопака пододвинул к приятелю деньги и взял бутылку.
-- Я человек честный, -- промолвил он, -- и должен свое слово держать,
а не то я бы и мизинцем ноги не притронулся к этой бутылке. Ну, да ладно,
пусть только у меня будет шхуна да несколько монет в кармане, и я тут же
отделаюсь от этой чертовщины. Потому как, правду сказать, очень уж тошно мне
стало, когда я его увидел.
-- Лопака, -- сказал Кэаве, -- если можешь, не думай обо мне слишком