Улав разглядел: епископ был уже не молод — венчик его редких волос отливал серебром; лицо было узкое, морщинистое, а кожа почти такая же серовато-белая, как и ряса. Однако же он был строен, и все движения его на редкость легки — ростом он едва сравнялся с Улавом. Невозможно было отгадать, сколько ему лет: когда епископ улыбался, он выглядел вовсе не старым; его большие желтовато-серые глаза светились, но на бледных узких губах лежал лишь слабый отблеск улыбки.
   Улав пробормотал слова благодарности и стоял, смущенно потупившись. Ревностный служитель церкви, епископ оказался совсем иным, нежели он ожидал. Улав смутно припомнил, как ему довелось видеть прежнего епископа — человека, который заполнял всю горницу своим громким голосом и дородным телом. Но он полагал, что и этот епископ — тщедушный, с серебристыми седыми волосами — также заполнял всю каменную палату, но только по-иному. Когда преосвященный Турфинн сел и пригласил Улава сесть рядом, тот робко опустился на скамью на почтительном расстоянии от епископа.
   — Было бы не худо, когда бы ты просидел здесь спокойно часть зимы, — сказал епископ Турфинн. — Ты, как я слышал, из Викена, и все твои сородичи живут далеко, кроме семейства из Твейта, что в Сулейаре. Потребуется время, дабы получить от них ответ, какое свидетельство дадут они в этом деле. Не знаешь ли ты, они отказались опекунствовать над тобой по праву?
   — Отец мой желал этого, владыко… Видимо, он так распорядился.
   — Да, да! Но он, верно, говорил об этом со своими родичами? Не знаешь, получал ли Стейнфинн что-нибудь на твое содержание вместо них?
   Улав молчал. Его дело оказалось не столь простым — с недавних пор он это понял. Никаких денег на его содержание Стейнфинн, сколь Улаву известно, не получал.
   — Я ничего об этом не знаю — я не сведущ в законах; никто меня ничему подобному не обучал, — упавшим голосом сказал Улав.
   — Да и немудрено! Но мы должны разузнать об опекунстве, Улав, и прежде всего — приложил ли ты руку к этому походу с убийством и поджогом, а также сопровождал ли ты Стейнфинна как будущий зять или же как человек, живущий у него на хлебах. Колбейн и его родичи раздобыли себе ныне охранную грамоту, однако же ты в ней не поименован. Об этом деле я переговорю с окружным наместником, дабы обезопасить тебя здесь, в городе. Но надо еще разобраться: что означают слова Стейнфинна, сказанные им перед смертью. Желал ли он, как свидетельствует Арнвид, выдать за тебя свою дочь? Был ли Стейнфинн в то время опекуном твоим или же над тобой, как и ныне, опекунствовали твои родичи?
   — Думаю, — покраснев, сказал Улав, — что я и сам стал уже совершеннолетним. И раз Ингунн была обручена со мной по закону, я и взял ее к себе как жену.
   Епископ покачал головой.
   — Неужто ты думаешь, что вы, двое малых детей, обрели какие-либо законные права оттого, что легли в брачную постель самовольно, без благословения родичей и без оглашения с амвона? Вы сами взяли на себя обязательство, поскольку полагали: вы связали себя законными узами, — и теперь приговорены, когда не желаете приять на себя смертный грех, жить вместе, покуда смерть вас не разлучит, либо жить врозь, ежели нам не удастся примирить опекунов Ингунн с твоими. Но, женясь самочинно, ты не стал совершеннолетним, и опекуны твои не вправе требовать тебе какого-либо приданого, прежде чем ты не упадешь в ноги сынам Туре и не уплатишь им пеню. И вряд ли они пожелают дать тебе за Ингунн, дочерью Стейнфинна, весьма богатое приданое, какое мог бы потребовать человек твоего положения за женой в иных обстоятельствах. Подобная забава может тебе дорого обойтись, Улав: придется заплатить пеню церкви за то, что ты сыграл свадьбу втайне, ибо церковь запрещает поступать так всем своим детям; ведь брачные сделки должны заключаться явно, благопристойно и разумно. Иначе слишком много молодых людей свершали бы то, что свершил ты; ныне ты и эта женщина связаны друг с другом вашей клятвой пред богом, но ни один человек не связан клятвой предоставить тебе какие-либо льготы или же оказать поддержку. Ибо ни один человек не был свидетелем того, как ты связал себя с Ингунн, и не давал клятву ни тебе, ни за тебя.
   — Владыко! — сказал Улав. — Я думал, вы защитите наши права — коли сами рассудили, что мы связаны клятвой верности, которую дали друг другу…
   — Кабы ты обратился к суду церкви, чтобы решить, законна ли ваша помолвка, как только понял, что дядья девицы желают затеять распрю, — ты бы избрал верный путь. Ты бы мог потребовать от моего официала, господина Аринбьерна Сколпа, запретить Колбейну под угрозой отлучения от церкви обручать Ингунн с другим человеком до тех пор, пока не выяснится, имеешь ли ты право на эту женщину.
   — А стал ли бы Колбейн считаться с этим?..
   — Гм! Это-то ты, стало быть, все же знаешь. Законам ты не обучался, но беззакония видел… — Епископ положил руки на колени под епитрахиль. — Не забывай, у Колбейна с Иваром теперь такое на совести с этим старым делом, что, может статься, они поостерегутся бросаться вперед очертя голову, дабы навлечь на себя еще и изгнание…
   — Я думаю, сговор этот законный, — снова взялся за свое Улав, — раз ее отец и мой ударили по рукам, пообещав девушку мне в жены.
   — Нет, — епископ покачал головой. — Как я тебе уже сказал, ты принял ныне грехи и обязанности, но не обрел никаких прав. Обратись ты к господину Аринбьерну с этой судебной тяжбой, пока девушка была еще невинна, ты бы выиграл куда больше, нежели ныне. Тут одно из двух: либо сынам Туре пришлось бы отдать тебе и жену, и все ее имущество, либо вы с ней расстались бы и были вольны заключить каждый новую брачную сделку. Ну, а ныне дела таковы, сын мой: мы должны молить бога помочь тебе, дабы ты, когда войдешь в зрелый возраст, не раскаялся в один прекрасный день, что по слепоте своей и во тьме кромешной связал себя по рукам и ногам еще прежде, чем вышел из младенчества.
   — Вовек не настанет такого дня, — горячо сказал Улав, — когда бы я раскаялся в том, что не дозволил Колбейну, сыну Боргхильд, обманом отнять у меня принадлежащее мне по праву!..
   Епископ испытующе поглядел на него, а Улав продолжал:
   — О владыко!.. Да Колбейн все равно захотел бы порушить эту сделку, не мытьем, так катаньем! Это я точно знаю! — И он рассказал про перстень, которым их обручили.
   — А уверен ты, — спросил господин Турфинн, — что не сам Стейнфинн положил перстень обратно в твой ларец перед смертью? Он мог подумать: так будет надежнее, так ты вернее получишь назад свое добро, которое он держал для тебя на сохранении.
   — Нет, перстень положил туда не Стейнфинн, я видел перстень в день его смерти; тогда он лежал в ларце, где Стейнфинн прятал самые драгоценные украшения — свои и детей.
   — А что, сам Стейнфинн достал этот ларец, он показывал его тебе?
   — Нет, это сделал Арнвид.
   — Гм! Тогда похоже на то, будто Колбейн… — Помолчав немного, епископ повернулся к Улаву. — При том, как ныне обстоят дела меж вами — юношей и девушкой, лучший выход был бы… я не говорю, что это выход безупречный, но все же лучший… пусть бы твои и ее родичи дали согласие на заключение этого брака по законам страны — и вы бы получили право владеть друг другом и всем тем имуществом, которое принесете один другому. А коли вы разлучитесь, жизнь станет для вас весьма тяжкой, и, поддавшись соблазну, вы навлечете на себя грех куда более страшный, нежели ваше первое грехопадение. Но ты, верно, и сам понимаешь: ежели нам даже удастся привести свидетелей законности твоей помолвки, сыны Туре смогут выставить тебе такие условия примирения, что после этой женитьбы ты станешь много беднее, чем до нее.
   — Мне все едино, — строптиво сказал Улав. — Слово, которое дали моему отцу, не должно быть нарушено из-за того, что он умер. Ингунн я увезу домой, даже если придется взять ее в одной рубахе…
   — Ну, а эта юная Ингунн, — тихо спросил епископ, — ты уверен, что у нее те же помыслы, как и у тебя, и она охотнее желает держаться старого брачного уговора, нежели быть отданной другому мужу?
   — Ингунн думает как и я: мы не должны противиться воле наших отцов из-за того, что их нет в живых, а чужие люди желают умалить их право самим распоряжаться судьбою своих детей.
   Епископ Турфинн еле удерживался от улыбки.
   — Стало быть, вы, двое малых детей, тайком забрались в брачную постель из послушания отцам?
   — Владыко! — снова залившись краской, негромко молвил Улав. — Ингунн и я — сверстники и с малых лет воспитаны как брат и сестра. С тех пор, как мне пошел седьмой год, я живу вдали от всех моих родичей. А когда и она потеряла мать с отцом, то прилепилась ко мне. Тут-то мы и уговорились не дозволить ее родичам разлучить нас.
   Епископ медленно кивнул; Улав горячо продолжал:
   — Владыко… мне казалось, будет величайшим оскорблением памяти моего отца и глумлением надо мной, ежели я уеду без невесты из Фреттастейна, где нас добрый десяток лет почитали обрученными. К тому же я думал и о том, что в родные края, где у меня нет знакомцев, лучше приехать с женой, с которой я в дружбе сызмальства.
   — Сколько тебе было годов, когда ты потерял родителей, Улав? — спросил епископ.
   — Семь лет было мне, когда умер отец. Матушки я, наверное, лишился в час своего рождения.
   — Да, моя-то матушка еще жива. — Господин Турфинн немного помолчал. — Ты благоразумен, не желая терять подругу детства.
   Он поднялся, и Улав тотчас вскочил на ноги. Епископ сказал:
   — Ведомо ли тебе, Улав, что ты, как и всякий христианин, не лишен ни матери, ни друзей. У тебя, подобно всем нам, есть могущественнейший брат, Христос, а царица небесная, его матерь, тебе матушка; и жена, породившая тебя на свет, сейчас, верно, у божьей матери, в ее чертогах… Я всегда полагал, что владычица наша Пресвятая Мария более всего молит сына своего за детей, которые вырастают без матери здесь, в юдоли земной, нежели за всех нас грешных. И ни один человек не должен забывать, кто суть наши самые близкие и самые могущественные родичи. И тебе было бы легче, ежели бы ты помнил об этом. Ты бы не впадал столь легко в соблазн и не забывал, сколь великой родственной силой ты владеешь в лице бога-миротворца, раз у тебя нет кровных братьев и родичей, кои могут толкнуть тебя к лихим делам и научить спесивости либо подстрекать к мести и раздорам. Ты еще молод годами, Улав, а люди уже втянули тебя в убийство, да и сам ты запутался в сетях распрей и тяжб. Да пребудет с тобою господь, дабы ты жил в мире, когда станешь сам себе господин.
   Преклонив колено, Улав поцеловал на прощание руку епископа. Тот, взглянув на его склоненное лицо, слегка улыбнулся:
   — А ты с норовом, как погляжу! Да охранит тебя господь и милосердная матерь божья от жестокосердия!
   Подняв руку, он благословил Улава. Уже подойдя к двери, преосвященный Турфинн, обернувшись, снова улыбнулся:
   — Да, забыл поблагодарить тебя за помощь. Мой Асбьерн, по прозванию Толстомясый, сказывал, что ты изо всех сил старался принести пользу в усадьбе. Спасибо тебе за это!
   Лишь вечером, уже засыпая Улав вдруг почувствовал, как в его душе словно пронеслась буря: ведь про себя и Ингунн он сказал епископу неполную правду. Но он тотчас отогнал эту мысль — теперь у него не было охоты думать о нынешнем лете и об осени, о вечерах в ее светелке и обо всем прочем.

 
   Улав прижился в епископской усадьбе, и с каждым днем ему все больше нравилось пребывать здесь среди одних мужчин; все они были старше его, и у всех была своя урочная работа; они справляли ее всяк в свое время. Куда бы ни пошел Асбьерн Толстомясый, Улав следовал за ним по пятам. В чердачной горнице, где ночевали Улав с Арнвидом, они жили вчетвером; кроме Асбьерна, который был значительно старше, там обитал еще один молодой священник — лет около тридцати, он учился вместе с Арнвидом в церковной школе. Арнвид ходил в церковь и пел в хоре с церковным причтом; он раздобыл книгу, по которой учился еще школяром, и, отдыхая после дневной трапезы, с удовольствием углублялся в нее. Сидя на краю кровати, он читал первые главы «De arte grammatica» [12]. Улав лежал и слушал: чудно, сколь много всяких названий было у этих старых римлян для обозначения только одного понятия — взять хотя бы море! В конце книжки было несколько страниц, предназначенных для упражнения в навыках письма. Арнвид забавлялся, списывая с книги старинные буквы и изречения. Но работать на чердаке было холодно, к тому же он уже был не столь искусен в письме, как в детстве. И однажды он написал под конец: «Est mala scriptura quia penna non fuit dura» [13]. Но когда Арнвид, отложив книгу, вышел, Асбьерн-священник взял ее и вывел на полях: «Penna non valet dixit ille qui scribere nescit» [14]. Улав улыбнулся, узнав, что означают эти слова.

 
   Асбьерн Толстомясый отправлял богослужение рано утром, и Улав чаще всего ходил с ним во храм, но в будни священник появлялся там нечасто. Асбьерна, по большей части, освобождали от пения в хоре, и он читал молитвы по книге там, где ему приходилось бывать по должности. У него было немало дел с доходами и расходами епархии; он принимал товары в счет десятины и кортомные деньги, беседовал с прихожанами. Он научил Улава разбираться в товарах и знать им цену, а также как их лучше складывать и хранить; он разъяснял Улаву правила купли и продажи, закон десятины и наставлял его в пользовании аспидной доской для счета. Мьесен еще не сковался льдом в здешних краях, так что люди плыли на веслах и на парусах в торговый город. Асбьерн-священник много раз брал с собой Улава в ближние поездки. Он откупил у юноши две пряжки, и теперь у Улава впервые в жизни завелись в кошеле деньги.

 
   Из-за множества дел ему не часто доводилось видеть Ингунн. Он держал слово, данное епископу, и не искал с нею встреч, кроме как в церкви; но туда она приходила редко, да и то на одну из самых поздних служб, а Улав охотнее ходил на ранние. Арнвид частенько наведывался в усадьбу, где жили дочери Стейнфинна. От него-то Улав и услышал, будто фру Магнхильд не очень жаловала племянницу; она говорила, что Ингунн дозволила себя обольстить, а Ингунн, распалившись, якобы отвечала тетке гневливо. Преосвященный же Турфинн весьма ласково беседовал с Ингунн и Турой — он послал за ними однажды. Но в тот день, когда девицы гостили в епископской усадьбе, Улава не было дома — они с Асбьерном ездили по делам на остров Хельгеей.
   Улаву и Ингунн не удавалось даже поговорить как следует в те разы, когда они встречались в церкви, а потом он провожал ее чуть-чуть по склону к усадьбе, стоявшей у самой церкви Воздвиженья. Но он и сам рассудил: так-то оно лучше. Порой случалось ему вспоминать о том, каково это — держать ее в объятиях, какая она нежная и мягкая, теплая да ласковая. Но он отгонял от себя подобные мысли — теперь не время для них. Впереди их ожидали долгие годы, когда они станут жить вместе как добрые, любящие супруги. Он был уверен, что епископ Турфинн поможет ему отстоять свои права.
   К тому же Улав вовсе не желал думать о жизни, которую вел последние месяцы. Теперь, когда он оглядывался назад, жизнь эта представлялась ему на редкость диковинной и даже неправдоподобной. Ночи в светелке с Ингунн в кромешной тьме. Все его чувства тогда, кроме зрения, были обострены до крайности, да и было так темно, что он вполне мог быть слепым. Весь день он потом ходил сонный и вялый, чувствуя лишь напряженный страх перед смутной угрозой, нависшей над ним; и в голове у него была какая-то пустота, шум да круженье. Где-то в самой глубине души он ощущал вечное беспокойство — даже не отдавая себе отчета, отчего как раз сейчас мучает его совесть, он знал: что-то неладно, и это что-то вскорости напомнит о себе. Даже наедине с Ингунн он не мог до конца забыться. И тогда он становился несколько нетерпим к ней — ведь ее, казалось, никогда не терзали ни страх, ни сомнения; и он уставал от Ингунн; она вечно требовала, чтоб он был весел, игрив и без конца ласкал ее.
   И теперь он ничуть не печалился из-за того, что вынужден некоторое время вести жизнь, в которой нет места женщинам и тайной любви.

 
   Самого епископа Улав видел не часто. Насколько дозволял ему служебный долг, преосвященный Турфинн жил согласно уставу монашеского ордена, в который вступил в дни юности. Его опочивальня находилась над трапезной, там он работал, читал в урочный час свои молитвы и чаще всего трапезничал. Из этого покоя вела лестница вниз, в часовню, где епископ отправлял службы по утрам, а с крытой галерейки перед горницами верхнего жилья в каменном доме крытый же переход вел в один из приделов церкви Христа Спасителя. Однако же в епископской усадьбе было немало людей, которым не очень-то нравилось, что над ними владычит тощий монах. Прежний епископ Гильберт жил точно вельможа, но это не мешало ему быть праведным священнослужителем и ревностным духовным пастырем. Асбьерн говаривал, что хотя новый епископ ему по душе, прежний был несравненно лучше: епископ Гильберт был человек веселый, великий знаток саг, смелый наездник и доблестный охотник.
   Улав же думал, что ему не доводилось видеть человека, который бы красивее и свободнее сидел на коне, нежели преосвященный Турфинн. И дом его велся по всем статьям, как у богатых вельмож, хотя сам епископ жил по-монашески; всякого гостя привечали и потчевали в усадьбе сверх меры радушно и богато, каждый служитель получал доброе пиво по будням и хмельную брагу по святым праздникам. На трапезу же в епископской приемной палате подавали вино, и когда преосвященный Турфинн изволил откушивать с гостями, коих он особо желал почтить, он приказывал ставить к своему прибору большую серебряную чару. И пока шла трапеза, монах-виночерпий должен был стоять подле его почетного места и наполнять чару, лишь только епископ подавал ему знак. Сколь вежественным казался Улаву епископ, когда тот брал в руки чару, пригублял ее, кланяясь с чарующей учтивостью тому, за чье здоровье пил, и приказывая всякий раз поднести чару гостю, коего желал почтить!
   В тот вечер, когда в усадьбе был Туре Бринг из Вика, Улав удостоился чести пить с преосвященным Турфинном: после вечерней трапезы епископ приказал позвать Улава с того места, где он сидел, много ниже епископского; юноше велено было выйти вперед и встать перед епископским креслом. Преосвященный Турфинн поднес чару к губам, а после протянул ее Улаву; блестящая серебряная чара показалась юноше ледяной, а вино на дне ее — почти изумрудным. Крепкое, кислое, оно обожгло Улаву нутро, но было все же вкусное и свежее — напиток истинных мужей. А потом вино разгорячило его удивительным праздничным теплом. Он покачал головой, когда епископ Турфинн, улыбнувшись, спросил:
   — Может, ты больше любишь мед, Улав?
   Потом он осведомился, какова показалась ему нынче служба в церкви — утром было праздничное богослужение и крестный ход, — а после предложил Улаву еще выпить.
   — Ты, верно, рад? Думается, мы можем быть довольны свидетельством Туре из Вика.
   Епископ не смог ничего толком узнать у фру Магнхильд — она не пожелала сказать о том, что все же произошло на тинге в тот раз. Да, она, разумеется, знала: брат ее подумывал о женитьбе Улава, сына Аудуна, на одной из своих дочерей — по крайней мере некоторое время, — однако же никогда не считала дело решенным. Но Туре из Вика сказал, что уверен в этом: Стейнфинн и Аудун твердо договорились в тот вечер поженить своих детей. Они ударили по рукам, и сам Туре, по обычаю, разнял их руки; он назвал также трех или четырех свидетелей этого рукобитья, и, насколько ему известно, они еще живы. Каков был уговор о порядке распределения имущества в этой брачной сделке, Туре не ведал, но слышал, как отцы детей толковали об этом день-другой спустя; он вспомнил еще, что Аудун, сын Инголфа, и думать не желал о совместном владении имуществом Улавом и Ингунн — на равных началах, — ежели Стейнфинн не приумножит столь же изрядно приданое дочери.
   — Сын мой будет много богаче, вот так-то, Стейнфинн, — молвил Аудун.
   Во второй половине адвента Арнвид поехал ненадолго домой, в свою усадьбу в Эльфардале, и Улав отправился с ним. Улав не бывал там с малолетства. Ныне он расхаживал по усадьбе как друг и ровня хозяина, оглядывался окрест понимающим взглядом и судил о тех или иных вещах, будто человек, у которого и у самого немало хлопот с собственным имением. В усадьбе Арнвида всем заправляла его мать; она приняла Улава с распростертыми объятиями, так как он порушил замыслы Колбейна о замужестве Ингунн, а хозяйка Эльфардала горячо ненавидела Колбейна и тех детей, что шурин ее прижил с полюбовницей, Хиллебьерг, — хозяйка была женщина горделивая и красивая, невзирая на свои преклонные годы, но между ней и сыном чувствовалась какая-то холодность.
   Трое детей Арнвида были белокурые, пригожие собою мальчуганы.
   — Они похожи на свою матушку, — сказал Арнвид.
   А Улав с радостью думал, что когда приедет домой в Хествикен, он сам станет хозяином.
   Перед рождеством друзья уехали в город; Арнвид хотел провести там праздник.


9


   Вечером в канун рождества Улава позвали наверх к епископу.
   В опочивальне епископа, на аналое в глубокой оконной нише горела свеча, — маленькая, каменной кладки горница-келья казалась при слабом свете теплой и уютной. Здесь не было никакой домашней утвари, кроме сундука с книгами да скамьи вдоль стены; епископ спал на этой скамье и трапезничал там же. Он не признавал ни кровати, ни стола. Но в его покое стоял низкий стул, на котором мог сидеть писец, держа на коленях доску, когда епископ диктовал ему грамоты. В прошлые разы, когда Улав бывал у епископа, он по приглашению святого отца сидел на стуле, и ему нравилось присаживаться у колен епископа; тогда разговаривать с ним было так же просто, как с родным отцом.
   Но нынче вечером преосвященный Турфинн лишь подошел к нему и остановился, спрятав руки под епитрахиль.
   — Сыны Туре приедут сюда на тринадцатый день; я призвал их, и они обещали явиться. Ныне мы, бог даст, положим конец этой тяжбе.
   Улав молча поклонился, внимательно глядя на епископа. Сжав губы, преосвященный Турфинн несколько раз кивнул головой.
   — По правде говоря, сын мой, они, сдается, не очень-то жаждут примирения. Они говорили моим людям, что я, мол, получил с тебя пеню, долю за поход с убийством и дозволил посещать богослужения. Они желали бы, чтоб я отпустил и им грехи пред рождеством, но и об этом мы также потолкуем при встрече. Да, вот так-то! Но ты, верно, понимаешь — они гневаются, ибо я принял тебя не как разбойника с большой дороги и совратителя… — Он гневно хохотнул.
   Улав ждал, глядя на епископа.
   — Ты порушил закон, от этого не уйти; но ты молод и живешь вдали от родичей, кои могли бы тебя защитить, а эти убийцы и разбойники, жаждущие урезать права двух сирот… Ты, верно, не утратишь присутствия духа, — сказал епископ, легонько ударив Улава по плечу, — ежели будешь вынужден склонить голову пред дядьями Ингунн. Ты ведь знаешь, сын мой, что погрешил против них. Но несправедливость от них тебе терпеть не придется, ежели я смогу помешать им.
   — Как прикажете, владыко, — явно удрученно сказал Улав.
   Епископ взглянул на него и еле заметно улыбнулся.
   — Тебе, видно, это не по нраву — то, что придется согнуть хребет, — нет, нет. Коли ты собираешься нынче в церковь, можешь пройти туда через верхнюю галерею.
   Кивнув, епископ Турфинн протянул руку для поцелуя — в знак того, что беседа на сей раз окончена.
   Братья святого креста как раз отправляли вечернее богослужение. Постелив на пол меховой плащ, чтобы было мягче, и закрыв шапкой глаза, дабы собраться с мыслями, Улав встал на колени в углу. Весь он был натянут как струна, но все-таки хорошо, что дело вот-вот разрешится. Его томило желание положить конец неведению об их участи. Это было все равно что брести в темноте по дороге, каждую минуту спотыкаться и увязать обеими ногами в илистом болоте. Этого он боялся, а не Колбейна и других. Придет конец всему двусмысленному и полулживому — всем этим бесчинствам, и тяжба с родичами Ингунн будет завершена. Скоро ему минет семнадцать лет. Улаву по душе было ощущать себя вожаком в каком-либо деле. И он чувствовал, будто все кости его окрепли за недели, проведенные в епископской усадьбе, после всех этих праздных лет во Фреттастейне, прожитых в играх с детьми, среди ленивых челядинцев и сплетниц служанок. Чувство уважения к себе росло в нем с каждым днем, который он проводил здесь — без женщин, без пустой болтовни, с одними лишь взрослыми мужчинами. От них он немалому научился, и им всецело предался со страстным желанием юности знаться с людьми, равными себе, а также с теми, кто тебя выше. Душу Улава согревала мысль, что его помощь приносила большую пользу Асбьерну и что епископ Турфинн взыскал его своей отеческой милостью.
   Помолившись, Улав сел в углу, дабы прослушать псалом. Он сидел и думал о том, что Асбьерн Толстомясый поведал ему намедни об искусстве счета — о том, как сущность божья открывается в сущности чисел благодаря заключенным в них закону и порядку. Арифметика, думал он, до чего красиво звучит это слово… а то, что священник изложил о взаимодействии чисел, — как они умножаются и делятся одно на другое по каким-то своим таинственным и нерушимым законам! Это все равно что заглянуть в царствие небесное: на золотых цепях ряда чисел была подвешена вся вселенная — и ангелы, и духи воспаряли ввысь и низвергались ниц, будто на качелях. И сердце Улава взмывало и падало в страстной тоске по тому, чтоб и его жизнь покоилась в руце божьей подобно золотой цепи — и чтоб ему не обмануться в счетах с жизнью. Наверняка так оно и будет, когда бремя, что тяготит его, сгинет, словно неверная зарубка на палочке для счета.