Здесь внизу у фьорда лето было в самом разгаре, Они перелезли через плетень и пересекли огороженный выгон; пастбище было точно море цветов, с пятнами светло-красного лугового тмина и золотисто-желтых лютиков. На невспаханной земле вокруг валунов сплошным ковром цвели синие фиалки, в тени ольшаника среди буйной зелени возле лесного озерца ярко пламенела красная дрема. Ингунн то и дело останавливалась и рвала цветы, а Улав все больше и больше терял терпение. Ему хотелось поскорее сесть в лодку и сбросить ношу с плеч. Кроме того, он был голоден — у них еще и маковой росинки во рту не было. Но когда она заметила, что они могли бы сесть в тени у ручейка и поесть, он отрезал: будет так, как он сказал. Вот когда он раздобудет лодку, они, прежде чем отъехать, поедят, но никак не раньше.
   — Любишь ты верховодить, — посетовала Ингунн.
   — Дай тебе волю, так мы доберемся в город лишь к рассвету. А послушаешься меня, может статься, к тому времени мы уж будем дома, во Фреттастейне.
   Тогда она засмеялась и, бросив цветы, помчалась за ним следом.

 
   Почти всю дорогу вниз по склону Улав с Ингунн шли вдоль ручейка, бежавшего чуть севернее домов Фреттастейна. Немного подальше в селении он превращался в маленькую речушку; на равнине же, неподалеку от фьорда, речушка растекалась и струилась широким мелководным потоком по узкому руслу, усеянному большими, обточенными водой камнями. Озеро образовало здесь большой полукруглый залив; дорога вдоль него представляла собой обычное побережье, усыпанное острыми серыми камнями, попадавшими с гор. А на берегах речушки и до самого озера росли высокие вековые ольхи.
   У вала, где берег сливался с зеленым торфяником, тропинка вела мимо груды камней над могилой. Улав и Ингунн остановились и быстро прочитали «Отче наш» и «Богородицу», потом бросили по камушку на могильный холмик в знак того, что исполнили христианский долг перед покойным. Человек этот, по всему видно, покончил с собой, но самоубийство случилось уже давно, и ни Улав, ни Ингунн никогда не слыхали, кто такой был этот бедняга. Им нужно было переправиться через речку на мыс, где Улав думал взять на время лодку. Для него это не составляло труда, ведь он шел босиком; но Ингунн не успела сделать и нескольких шагов, как принялась хныкать, — круглые камешки скользят у нее под ногами, вода такая холодная, и она испортит свои лучшие башмаки…
   — Тогда стой на месте, а я вернусь и перенесу тебя, — сказал Улав и зашлепал по воде обратно.
   Но когда он взял ее на руки, он уж не видел, куда ступать, и посреди реки упал вместе с ней. От ледяной воды у него на миг перехватило дыхание — весь мир словно бы перевернулся вверх дном… До конца жизни в душе его, будто выжженное клеймо, запечатлелась картина — лежа в реке, он держит в объятиях Ингунн: ольшаник затеняет солнце, сквозь его листву свет падает пятнами на струящуюся воду; чуть подальше извивается длинная серая полоса берега, озаренная солнцем, а синее озеро искрится и переливается…
   Но вот он пришел в себя, промокший до нитки, смущенный, растерянный оттого, что стоит с пустыми руками; и они побрели к берегу. Ингунн, хныкая, стряхивала воду с рукавов, выжимала косу и подол платья. «И о камни я ушиблась из-за тебя», — жаловалась она.
   — А ну помолчи, — попросил Улав тихо, с несчастным видом. — Как только тебе не надоест хныкать по пустякам.

 
   Небо было голубое и безоблачное, а фьорд лежал ровный и блестящий как зеркало, испещренный мелкими солнечными бликами. В его спокойной глади отражался противоположный берег: темный ельник и светлые кроны берез, дома и огороженные выгоны на склонах горы. Стало совсем тепло, летний день окутывал Улава и Ингунн горячим сладостным дыханием. Они промокли, но озноб почувствовали, только когда ступили в прозрачную тень берез на мысу.
   Здесь стояла хижина вдовы рыбака — земляная избушка с одной дощатой щипцовой стеной, на которую была навешена дверь. Кроме этой лачуги, на хуторе не было ни единой постройки, если не считать хлева, сложенного из камней и дерна, да пристроенной к нему односкатной крыши — стрехи, которая должна была хоть сколько-нибудь укрыть от зимней непогоды стога сена и связки веток с листьями, запасенные на корм скоту. Неподалеку от землянки, на гноище тухли кучи рыбьих потрохов. Они испускали мерзкую вонь, и когда Улав с Ингунн подошли ближе, рой синих мух, жужжа, поднялся в воздух. В кучах отбросов кишмя кишели черви. Улав сказал, зачем они пришли, и вдова ответила, что охотно одолжит им лодку. Тогда он поскорее взял котомку со съестным и отправился подальше в рощу. Улава с детства воротило при виде копошащихся червей.
   Ингунн захватила с собой кусок копченого сала для вдовы — Ауд была родом из рабов Стейнфинна, и ей хотелось расспросить про новости в усадьбе, так что Ингунн пришлось на время подзадержаться. Внизу у воды Улав нашел сухой солнечный пригорок; тут можно посидеть, поесть и обсушиться. Немного погодя явилась Ингунн с крынкой парного молока. Предвкушая завтрак и зная: с лодкой все улажено, Улав внезапно развеселился — до чего же все-таки хорошо на свежем воздухе, да еще когда едешь по своим делам в Хамар. В глубине души он даже был доволен, что Ингунн отправилась с ним: ведь он не привык разлучаться с нею; ну а если она порой немного докучает ему — что ж, и к этому он давно привык.

 
   После того как они поели, его начало слегка клонить ко сну — в доме у Стейнфинна не было заведено подниматься в такую рань. Улав растянулся на пригорке, подперев голову руками и предоставив солнцу припекать мокрую спину; он больше не ворчал — мол, надо поторапливаться. Тогда вдруг Ингунн спросила, не искупаться ли им во фьорде.
   Улав очнулся и сел.
   — Вода больно холодная… — И вдруг он начал краснеть, да все пуще и пуще. Отвернувшись, он опустил глаза.
   — Зябко мне в мокром платье, — пожаловалась Ингунн. — А как искупаемся, нам станет так хорошо и тепло… — Она обвила косы вокруг головы, вскочила на ноги и сняла пояс.
   — Я не хочу, — неуверенно прошептал Улав. У него жарко пылали щеки и лоб. Вдруг он вскочил и, не сказав больше ни слова, повернулся и пошел в глубь мыса, в сосновый лесок.
   Ингунн посмотрела ему вслед. Она привыкла к тому, что он злился, когда она не слушалась его. Тогда он убегал и долго дулся, пока гнев не проходил сам по себе. Все с тем же спокойным равнодушием она разделась и заковыляла по острым серым камешкам, которые кололи ее босые ноги, туда, где виднелась небольшая полоска песчаного дна.

 
   Улав быстро шагал по серому мху, потрескивавшему у него под ногами. Даже на этих поросших вереском горках, спускавшихся к озеру, было совсем сухо — сосны источали запах смолы. От другого конца мыса его отделяла дальность немногим больше полета стрелы. Из воды торчал большой голый камень. Улав прыгнул на него и улегся, закрыв лицо руками. И тут вдруг ему пришло в голову: «А что, если она утонет?..» Ну конечно, не надо было уходить от нее. Но он не мог воротиться…
   Внизу, в воде, поверх камней и тины, словно золотистая сеть, колыхалось отражение сверкающего солнца. Он неотрывно смотрел на водную гладь, и у него закружилась голова, — казалось, будто он плывет по морю. Каменная глыба, на которой он лежал, словно двигалась вперед по воде. И все время он, не переставая, думал об Ингунн и терзался… Ему чудилось, что он ввергнут в грех и в срам, и он скорбел об этом. Там, в горах, они часто ныряли с лодки-плоскодонки и купались в лесном озерце, плавали бок о бок в темной коричневатой воде, которую цветущие ели осыпали золотистой пыльцой с берегов. Отныне они не смогут быть вместе так, как прежде…
   Ощущение было точь-в-точь таким, как и утром, когда, лежа в ручье, он вдруг увидел: хорошо знакомый мир словно перевернулся вверх дном… Казалось, будто он, Улав, снова упал в воду и лежал там униженный, опозоренный, испуганный, и видел то, что ему доводилось видеть каждый день, но только как бы снизу вверх — ведь он упал и распростерт ниц на земле.
   Они с Ингунн поженятся, когда вырастут, — все было столь очевидно и просто. Он словно ждал, когда это произойдет, а когда точно — уж дело Стейнфинна решать. Случалось, по телу Улава пробегали мурашки, когда челядинцы Стейнфинна судачили о своих шашнях с бабами. Но ему представлялось чем-то само собой разумеющимся, что это могла себе позволить только безземельная голытьба; он же прирожденный бонд, владелец оделя, коему предстоит там осесть — он должен быть иным. Думы о том, как они с Ингунн будут жить вместе и рожать детей, которые им наследуют, никогда не нарушали его покоя… Теперь же ему чудилось, будто он пал жертвой предательства — он стал не таким, как прежде, и Ингунн стала для него иной. Они начали взрослеть, хотя никто их об этом не предупредил. А то, что случалось у челядинцев Стейнфинна с их бабами, да… Стало быть, это вводило в искушение и его, Улава, вопреки тому, что Ингунн — его нареченная невеста, и у нее в сундуке хранится приданое, а сам он владеет усадьбой… Он вспомнил, как она лежала в сухой невысокой траве. Она лежала на животе, положив руку под грудь: платье туго облегало нежные округлости ее грудей, золотисто-каштановые косы змеились среди вереска. Когда она спросила, не искупаться ли им во фьорде, у него вдруг появилась ужасная мысль, и им овладел непонятный смертельный страх: ему представилось, будто они с Ингунн — два дерева, вырванные с корнем весенним паводком, и их уносит стремительный поток. Он испугался, что течение разлучит их друг с другом… И, одержимый чувством все той же пылкой страсти, он отныне, казалось, познал до конца, что означало для него владеть ею и потерять ее…
   Но мысль эта была нелепа; ведь все, кто мог распоряжаться их судьбами, желали, чтобы они соединились навеки. Разве кто-либо мог их разлучить! И все же, дрожа от страха, он ощутил, как убывает, а то и вовсе исчезает его детская вера в жизнь; ведь он верил: все дни его будущей жизни, точно жемчужины, нанизаны на одну и ту же нить. Он не мог перестать думать о том, что если все же у него отнимут Ингунн, с ней вместе исчезнет и уверенность в будущем. Где-то в самой глубине души голос неведомого искусителя бормотал: «Тебе должно заручиться от нее залогом, таким же, каким неотесанные, простоватые парни заручаются у грубой бабы, к которой вожделеют, — а если кто посмеет протянуть руку к твоей собственности, ты станешь дик и необуздан, подобно волку, который скалит зубы, защищая свою добычу, или подобно племенному жеребцу, который при виде медведя встает на дыбы, гарцует и бьется не на жизнь, а на смерть за своих кобылиц, кольцом окруживших стайку пугливых, дрожащих от страха жеребят!»
   Улав лежал неподвижный, разгоряченный, уставясь на солнечные блики, плывущие по воде; голова у него кружилась, в душе шла борьба с новыми обуревавшими его чувствами — и теми, что были ему понятны, и теми, что он лишь смутно угадывал. Когда Ингунн крикнула у него за спиной, он вскочил, словно пробудился ото сна.
   — Ну и дурак же ты, не захотел поплавать, — сказала она.
   — Пора идти! — Улав спрыгнул на берег и быстро зашагал впереди нее по мысу. — Мы и без того замешкались.
   Посидев часок на веслах, он немного успокоился. Приятно поразмяться, мерно взмахивая веслами. Скрип весел в уключинах, плеск воды, разрезаемой лодкой, облегчали его беспокойство и напряженность.
   Стояла гнетущая жара, а яркий свет, излучаемый небом и озером, ослеплял и резал глаза — берега скрылись в туманном мареве. И когда Улав проплыл на веслах около двух часов, он уже изрядно устал. Лодка была тяжелая, а он и не подумал о том, что не привычен грести. Это тебе не отталкиваться шестом и барахтаться в лесном озерце дома, в горах. А грести пришлось долго — берег был весь изрезан бухтами и заливами; порой Улав начинал бояться, не сбился ли он вовсе с пути… Город мог скрываться за одним из этих мысов, и он мог не разглядеть его, плывя по озеру. Может статься, он уже прошел мимо. Все места здесь были ему незнакомы; он ничего не припоминал из того, что видел в последний раз, когда плыл этим путем…

 
   Солнце жгло ему спину; руки саднило, а ноги онемели от долгого сидения в лодке и оттого, что он все время упирался ими в поперечный брус. Но сильнее всего болел затылок… Широко раскинувшееся вокруг крохотной лодки озеро сверкало, куда ни кинь взгляд — всюду далеко до берега. Порой Улаву чудилось, будто он гребет против течения. Ни одна ладья не проплыла в тот день мимо них, ни вдалеке, ни ближе к берегу. Улав греб, надрываясь, удрученный и несчастный, боясь, что вовсе не доберется до города.
   Ингунн сидела на корме, озаренная солнечным светом; ее алое платье горело полымем; на лицо девушки падала алая тень от бархатного шлыка. Ингунн накинула на плечи плащ Улава, сказала: она, мол, сидит неподвижно, и ее обдувает морским ветерком, а шлык надвинула на глаза, чтобы укрыться от солнца. То был богатый плащ голландского полотна со шлыком из черного бархата — одна из вещей, полученных Улавом из Хествикена. Ингунн казалась празднично одетой в этом просторном наряде, падавшем широкими складками. Она опустила руку в воду, и Улав всей душою завидовал ей: до чего же, верно, ей хорошо и прохладно! Девушка казалась свежей, отдохнувшей — сидит себе на корме, блаженствует.
   Он еще усерднее приналег на весла. Да, чем сильнее у него болели руки, плечи и спина, тем усерднее он греб. Стиснув зубы, он так замахал веслами, что стремительно прошел небольшой путь, рассекая воду килем. Улав гордился, совершая это ради нее, и в то же время его удручало, как она неблагодарна и несправедлива к нему; сидит себе и полощет руку в воде, даже не подозревая, что он изнемогает от усталости. Пот лил с него градом, а тесный кафтан жал, все сильнее натирая под мышками. Он уже забыл, что едет по своему делу, — снова стиснув зубы, он провел рукой по раскрасневшемуся, залитому потом лицу и опять несколько раз сильно взмахнул веслами.
   — Вон колокольни над лесом видны! — сказала наконец Ингунн.
   Улав обернулся и глянул через плечо; оцепеневший затылок разламывало, сил не было терпеть. По другую сторону фьорда, широко врезавшегося в сушу, он увидел на поросшем лесом мысу светлые каменные колокольни церкви Христа Спасителя. Но он так устал, что ему больше всего на свете хотелось бросить свою затею — добраться до города.

 
   Он обогнул мыс, где монастырь братьев-проповедников стоял на вбитых в берег сваях; то была кучка темно-коричневых рубленых домов, окружавших деревянную церковь из стоймя поставленных бревен с просмоленной тесовой крышей, — один скат над другим, с головами драконов на щипцах и позолоченными флюгерами над кровельной башенкой, где висел колокол.
   Улав причалил к монастырской пристани. Прежде чем выбраться из лодки, он, окостеневший и разбитый, ополоснул вспотевшее лицо. Ингунн уже стояла на берегу у монастырских ворот и беседовала с послушником, надзиравшим за работниками, которые сносили вниз кладь на маленькую грузовую шхуну.
   — Брат Вегард дома, — сказала она Улаву, когда он поднялся вслед за ней на берег, — стало быть, можно попросить разрешения с ним поговорить. Он может дать самый надежный совет в этом деле.
   Улав считал неудобным утруждать монаха такими пустяками. Брат Вегард обычно дважды в год приезжал во Фреттастейн и исповедовал детей. Умный и приветливый, он всегда старался дать им добрый совет или наставления, которыми молодежь в здешней усадьбе отнюдь не была избалована. Однако же Улав никогда не обращался к брату Вегарду, если тот не заговаривал с ним первый; и просить его взять на себя труд спуститься к ним в приемную казалось юноше неслыханной дерзостью. Они могут узнать дорогу к оружейнику у брата-привратника…
   Но Ингунн стояла на своем. Ведь и сам Улав намекал, что ненадежно отдавать подобное сокровище в руки оружейника, которого они не знают. Брат же Вегард, может статься, пошлет с ними человека из монастыря, — а глядишь, и сам вызовется сопровождать их. Улав вовсе так не думал, однако же уступил желанию Ингунн.
   У нее же была при этом затаенная надежда, но она в ней ему не призналась. Однажды, давным-давно, она была в монастыре с отцом, и их угостили вином, которое монахи гнали из яблок и ягод монастырского сада. Такого сладкого и вкусного напитка ей ни прежде, ни потом отведывать не доводилось, и втайне она надеялась, что брат Вегард велит поднести им этого вина.
   Парлатория-приемная была всего лишь небольшой каморой на монастырском подворье — монастырь-то был небогатый, но Улав с Ингунн никогда не видели ничего другого, так что им этот покой с большим распятием над дверью показался и красивым, и великолепным. Немного погодя вошел брат Вегард — рослый монах средних лет с обветренным лицом и венчиком тронутых сединой волос.
   На приветствия гостей он ответил довольно дружелюбно, но, видать, ему было недосуг. Сбивчиво и смущенно изложил Улав свое дело. Брат Вегард коротко и ясно указал им дорогу: мимо церкви Христа Спасителя на восток по улице Зеленой, мимо церкви Воздвиженья и вниз направо вдоль изгороди сада Карла Хьетте, и еще вниз до выгона, где пруд: усадьба оружейника и будет самая большая из трех, что стоят по ту сторону болотца. Потом он распрощался с Ингунн и Улавом и хотел было идти, но спросил:
   — Вы, должно быть, заночуете здесь, на подворье?
   Улав сказал: им надо отправляться в обратный путь после вечерни.
   — Но молока-то вам надобно испить; придете к вечерне?
   Им пришлось согласиться. Однако же вид у Ингунн был немного разочарованный. Она-то ждала, что ее угостят чем-нибудь повкуснее молока, и заранее радовалась вечерней службе в кафедральном соборе, где так красиво поют ученики церковной школы. Теперь же им волей-неволей придется пойти в церковь Святого Улава.
   Монах уже был в дверях, когда вдруг быстро обернулся, словно ему на ум пришла нежданная мысль:
   — Так. Стало быть, ты ныне гонцом от Стейнфинна к Йону-оружейнику? И тебе, Улав, ведено подрядить знатного мастера во Фреттастейн? — испытующе спросил он.
   — Нет, отче. Я приехал только по своему делу. — Улав объяснил, что за дело такое, и показал секиру.
   Монах взял ее и взвесил в руках.
   — Прекрасно твое оружие, Улав, — сказал он, но выговорил эти слова гораздо равнодушнее, чем следовало бы, по мнению Улава, говорить о его секире. Брат Вегард посмотрел на золотые прокладки по краям. — Она старинная, эта секира, таких больше не делают. Это, верно, наследное оружие?
   — Да, отче. От отца мне досталось.
   — Слыхал я, будто такую секиру выковали в стародавние времена мастера из Дюфрина — когда там еще сидел старинный род лендерманов. Тому уж, почитай, скоро сто лет минет. Много преданий ходило про эту секиру; у нее было имя, и звалась она Ярнглумра [2].
   — Да, род мой из тех мест — Улав и Тургильс и ныне наши родовые имена. Но секира зовется Эттарфюльгья, и я не знаю, как она попала отцу в руки.
   — Ну, стало быть, это другая секира — такая острая наугольная ковка встречалась часто в старину, — сказал монах; он погладил красиво изогнутую лопасть секиры. — И, может, твое счастье, сын мой, что другая; коли память мне не изменяет, та секира, о которой я говорил, приносит несчастья.
   Он снова повторил, как найти оружейника, и, дружески простившись с Улавом и Ингунн, ушел.

 
   Они отправились на поиски оружейника. Ингунн шагала впереди — в просторной одежде, волочившейся по земле, она выглядела совсем взрослой. Улав плелся сзади, усталый и удрученный. Он так радовался поездке в город — хотя и сам едва ли знал, что его там ожидает. Прежде он бывал здесь со старшими, и они вместе ходили на ярмарку. Его глазам, внимательно и жадно смотревшим вокруг, все казалось занятным и праздничным: торговые сделки, палатки в торговых рядах, усадьбы, церкви, в которых они бывали; в домах их приглашали к столу, а улицы были запружены людьми и лошадьми. Ныне же он был всего лишь подросток, который шел со своей юной подругой, и во всем городе не было места, где бы он мог приклонить голову, — никого он не знал, денег у него не было, времени ходить по церквам у них тоже не было. А через несколько часов им предстоял обратный путь. И он несказанно страшился этой бесконечной поездки на лодке, а затем странствия по горам через всю округу. Одному господу ведомо, в какое время ночи они попадут в усадьбу! И их еще накажут за то, что они тайком убежали из дому! Под конец они отыскали оружейника. Он долго и внимательно разглядывал секиру, поворачивал ее то так, то этак и под конец сказал, что починить ее будет трудно. Такая ковка ныне почти не встречается. Нелегко наложить лезвие на лопасть так, чтоб оно снова не треснуло и не оторвалось при сильном ударе — к примеру сказать, о шлем или хотя бы о крепкий череп. Виной тому лопасть, изогнутая в виде большого полумесяца, да еще с бородкой сверху и снизу. Ясное дело, он постарается изо всех сил, но не может поручиться, что не повредит золотых украшений, когда начнет сваривать лезвие с лопастью и бить молотком… Улав немного подумал, но иного выхода не увидел; он оставил секиру оружейнику и сговорился с ним о плате за работу.
   Но когда Улав упомянул, откуда он, оружейник испытующе вскинул на него глаза.
   — Тебе, верно, не терпится получить секиру поскорее назад? Да… Так, стало быть, они нынче точат свои секиры во Фреттастейне?
   Улав сказал, что ничего про то не знает…
   — Ну, нет так нет! Уж коли Стейнфинн что и замышляет, так вряд ли станет сказывать о том младшим дружинникам…
   Улав взглянул на оружейника, будто хотел что-то вымолвить, но смолчал. Затем распрощался и ушел.

 
   Они миновали пруд, и Ингунн собиралась было свернуть на тропинку меж плетнями, которая вела на Зеленую улицу. Но Улав удержал ее, взяв за руку: «Мы можем пройти здесь».
   Усадьбы на Зеленой улице были выстроены по одной стороне, на невысокой гряде холмов. На краю пашен за приусадебными службами и огородами спускалась вниз сточная канава, уносившая грязь и нечистоты. Вдоль канавы была протоптана тропинка. Ясени, яблони и высокие кусты роз в садах отбрасывали тень, так что воздух казался прохладным и сырым. Синие мухи, словно искры, летали в зеленоватом сумраке, где буйно росла крапива и всякие другие жесткие высокие сорняки; люди сваливали сюда на гноище отбросы, и за усадебными службами высились груды жирного навоза. Дорожка была скользкой от жижи, стекавшей из гниющих навозных куч, а воздух насыщен вонью отбросов, тления и тонким запахом дягиля, окаймлявшего русло канавы лавиной зеленовато-белых цветов.
   А по другую сторону канавы лежали пашни, залитые знойными лучами послеполуденного солнца; раскинувшиеся здесь и там среди пашен рощицы лиственных деревьев отбрасывали на траву длинные тени. Пашни простирались до самого низа, до маленьких усадеб на Прибрежной улице, а за ними виднелось озеро, синее, отливающее золотом, и низкие берега острова Хельгеей, окутанного дымкой послеполуденного тумана.
   Ингунн с Улавом шли молча. Он теперь на несколько шагов впереди. Здесь, на задворках садов, в тени, стояла редкостная тишина — только мухи жужжали. На городском выгоне брякала боталом корова. На отдаленной лесной гряде до жути отчетливо прокуковала кукушка… Внезапно сверху, от домов, донесся пронзительный женский вскрик, а потом — смех мужчины и женщины. Там, в саду, какой-то парень, подойдя сзади, обнимал девушку; бадья, полная рыбьих голов и помоев, которую она выронила из рук, покатилась вниз, к изгороди, а оба они — за нею, чуть ли не вверх тормашками. Когда они заметили на тропинке Улава с Ингунн, парень отпустил девушку; перестав смеяться, они зашептались, глядя им вслед.
   Невольно Улав остановился на миг, так что Ингунн, поднявшись в гору вслед за ним, оказалась рядом, и ему пришлось идти между нею и изгородью. Краска медленно заливала его светлое лицо, и, проводя Ингунн мимо этой парочки, он опустил глаза. Мысль о непотребных домах в городе, о которых столько судачили челядинцы Стейнфинна, впервые обдала его волной жара и беспокойства, когда он вдруг спросил себя: а может, это один из тех домов и есть…
   Тропинка свернула, и чуть впереди себя, над купами деревьев, Улав с Ингунн увидали светло-серые громады стен и свинцово-белесую крышу церкви Христа Спасителя, а также каменную ограду епископской усадьбы. Остановившись, Улав повернулся к девушке:
   — Ингунн, ты… ты слыхала, что сказал брат Вегард… и оружейник тоже?
   — Ты о чем?
   — Брат Вегард спросил, не велел ли Стейнфинн подрядить оружейника во Фреттастейн, — медленно ответил Улав. — А Йон-оружейник спросил, не точим ли мы нынче свои секиры.
   — Почему они это спросили? Улав… у тебя такой чудной вид!