Страница:
Он до смерти напугался в тот раз, когда у них объявилась эта краля в голубом. И главное, что она приехала к нему, — они сказали, будто это его мать. Он ужас как огорчился — стыдно стало и жутко, словно ему грозила беда. Ясное дело, она из тех, что стоят в церкви в первом ряду, ведьма, что живет за тридевять земель. Теперь он знал, что такое нагулыш, — старшая сестренка сказала. Это когда баба гуляет в лесу с мужиком, у них и родится нагулыш. Эта тетка в голубом родила его, как мамка родила маленькую Ингу прошлой весной. Она всех ребятишек родила в этой избе, кроме него. У мальчика мороз пробежал по коже — подумать только, он родился под открытым небом, его из лесу принесли. Теперь он был сам не свой от страха, что его унесут обратно. Нет уж, ни за что! Он пуще всего боялся, что эта, в голубом, воротится и заберет его с собой туда, где она лежала с мужиком. А мужик этот ему представлялся похожим на поваленное бурей дерево, лежащее вверх корнями. По дороге в церковь они видели такое дерево на лесной прогалине под горушкой. Эйрику каждый раз было страшно глядеть на эту мертвую опрокинутую ель, ему чудилось, будто в ее спутанных корнях он видит лицо мужика. Мальчонке мнилось, что та, в голубом, живет на такой же полянке в лесу, и ему придется вековать с нею, с ее деревянным мужиком да гнедым конем с блестящей уздечкой, и ни одна душа не осмелится прийти туда — ни человек, ни зверь! Нет уж, ни за что на свете! Он хочет остаться здесь, у себя дома, играть на широком лугу, спать в избе. Не желает он разлучаться с мамкой, с сестренкой Гуддой, с Коре и с другими ребятишками, с Бейском, с лошадью, коровами, козами и с Тургалом. Не хочет он, чтобы его целовали и тискали, как та чужая тетка! Долгое время не смел он ни на шаг отойти от дому — а вдруг она снова появится, тетка, что называет себя его матерью? Если у него и был отец, так, видно, она его сжила со свету, ведь сестренка говорила ему, что у нагулышей отцов нету.
Однако мало-помалу стал Эйрик реже вспоминать эту гостью. Но вот однажды зимой остановились у них в Сильюосене люди, что шли на лыжах лесной дорогой в Эстердален. И снова услыхал он, как говорят о нем. На сей раз они назвали его мать по имени, сказали, что зовут ее Шлюха. Эйрик прежде такого слова не слыхал, но ему оно показалось чудным и страшным, будто это не человеческое имя, а название огромной птицы. Ему блазнилось, что Шлюха прилетит, махая большим голубым плащом, будто двумя крылами, и опустится ему на голову. Теперь ему все яснее становилось, в какую беду он попал, нет у него отца, некому заступиться, не дать увезти его отсюда.
Но в один прекрасный день приехал к нему отец. Эйрик даже не очень удивился тому. Когда его подвели к этому человеку, он стал его хорошенько разглядывать. Верно, то, что Улав был такой светлый — белокожий, белокурый, — сразу склонило мальчика к нему. Его отец такой статный, широкоплечий, сильный! Эйрик сразу догадался, что он тоже из тех, кто стоит в церкви ближе всех к алтарю, но его он ничуть не боялся. И до чего же он был нарядный — кафтан изумрудной зелени с серебряными застежками на груди, пояс и ножны длинного кинжала так и блестят! А больше всего Эйрику приглянулась большая красивая секира, которую отец, сидя, держал между колен. Рука, сжимавшая рукоять, была унизана перстнями. Чем долее он глядел на отца, тем более тот ему нравился. Он стоял, спокойно отвечая на испытующий взгляд отца. Едва тень улыбки скользнула по лицу мужчины, Эйрик так и просиял, потом подошел и коснулся колена Улава.
— Не вышел ростом, однако, сынок мой! — сказал отец, обращаясь к Халвейг и взяв мальчика за подбородок. Больше он не сказал Эйрику ни слова, покуда они были в Сильюосене, но мальчику и этого было довольно. При прощании Халвейг всплакнула, Тургал поднял его, а сестры и братья молча таращили на него глаза — надо же, уезжает прочь с двумя чужаками! Увидев, что мать плачет, Эйрик приуныл, обнял ее за шею, и губы у него начали дергаться. Но тут отец позвал его, и он засеменил к двери в своей долгополой шубейке.
В дороге Эйрик с Улавом крепко подружились. Сам отец с ним говорил мало
— велел слуге своему Арнкетилю приглядывать за парнишкой. Эйрик понимал, что все это новое, не виданное им доселе, он узнал благодаря отцу: богатые сани и красивые кони, новые дома, где они спали каждую ночь, вкусная еда, много людей повсюду. И все с ним заговаривали!
Эйрик знал, что над многими из этих людей Улав был главным. А еще его отец носил на голом теле полотняную рубаху и порты и не снимал их даже на ночь.
Новая мать понравилась Эйрику куда меньше. Он не узнал ее. Когда она спросила, помнит ли он ее, ведь она приезжала в Сильюосен, он ответил, что помнит, потому что понял, чего от него ждут. На самом же деле он никак не признал ее. Эта мать носила коричневое платье, была толста в поясе, ступала медленно и тяжело и все время суетилась и сновала из дома в пристройки. Та же, рослая, одетая во все голубое, мать — Шлюха — двигалась порывисто и быстро, будто птица, и обитала она со своим косматым деревянным мужиком и большущим гнедым конем на лесной поляне. Но как только эта мать в коричневом прижала его к себе и стала осыпать поцелуями, истово шепча ласковые слова, ему почудилось, что она вроде бы и есть та самая Шлюха, только почему-то ее зовут Ингунн. Эйрику не по нраву были такие поцелуи, его за всю жизнь никто не целовал, если не считать редких и торжественных поцелуев в праздник после обедни, когда они, возвращаясь домой, вкусно ели и прихлебывали пиво.
А здесь и пиво ему, давали каждый день. Люди ели здесь и свежую вареную еду — рыбу да мясо — чуть не каждый день. Может, здесь было так заведено — женщинам целоваться и в будни.
Когда Эйрик подходил к Улаву, клал руки ему на колено и принимался расспрашивать обо всем на свете — живет ли тюлень в лесу по другую сторону фьорда, отчего оба коня у Улава белые, почему не он отец ребятишкам Турхильд, на что они варят тюлений жир, куда это так быстро катится по небу луна, — Ингунн следила за ним с каким-то странным волнением. Она так боялась, что Улаву наскучит возиться с мальчиком. Она была несказанно и бесконечно благодарна ему за то, что он привез ей сына, о котором она тосковала пуще всего на свете. Теперь же она страшилась, что ее дитя надоест Улаву и может опостылеть ему, если будет часто попадаться на глаза. Она не замечала, чтобы Улаву Эйрик был не по душе. Он не заигрывал с Эйриком, покуда тот сам не подходил к нему, но был всегда ласков к нему и отвечал, как мог, на бесконечные расспросы парнишки. Однако заставить Эйрика понять, как обстояли дела, было нелегко. Мальчуган на удивление мало знал обо всем, что творилось вокруг него, даже не отличал живые существа от неживых — спрашивал, нравятся ли большому камню на отмели чайки и отчего снегу охота ложиться на землю. Ему было никак не понять, что из-за туч просвечивает то же самое солнце, что сияет на ясном небе, а однажды он увидел луну, непохожую на все прочие луны. Как-то раз к ним пришел священник, так он никак не мог взять в толк, что это тот самый священник, которого он видел в церкви, что он может снять с себя рясу и ездить верхом, как прочие люди. Иной раз мальчик сам принимался рассказывать что-нибудь, только рассказы его были до того чудны и бестолковы — ничего не разберешь.
Ингунн тревожилась оттого, что сына ее смекалистым не назовешь, не по годам несмышлен, вдруг Улав во-все разлюбит его за то, что он такой бесталанный. Был он из себя такой раскрасавчик, такой славненький, она просто наглядеться на него не могла, но светлой головы ему бог не дал.
Она чувствовала тайные уколы разочарования и боли оттого, что мальчик, не скрывая, показывал — отца он любит куда больше, чем мать. И потому она тоже старалась не давать отцу с сыном часто бывать вместе.
Улав с самого начала не испытывал никакой неприязни к Эйрику. Страшный удар, который потряс его, когда он узнал про измену Ингунн, страдания при воспоминании о том, что ею владел другой, — все это отдалилось и поросло мхом за годы безрадостной жизни с нею. Любовь к ней была уже чем-то знакомым и привычным, она как бы проросла в его плоть, как корни травы прорастают в землю на лугу. Только теперь он ощущал эту любовь как бесконечную жалость к несчастной страдалице, чья жизнь стала его жизнью. Лишь нежность питал он к Ингунн да испытывал вечный страх за нее, — эти чувства бились в его крови, поднимались горячей волной, вспыхивали и гасли; страсть едва шевелилась в нем, полусонная, вялая и теплая. Но зато и ревность теперь утихла, словно онемела; если он и вспоминал изредка про то, что когда-то случилось с нею, ему казалось, что все это было в незапамятные времена. Связать же былой позор и душевную муку с маленьким мальчиком, появившимся у них в усадьбе, он никак не думал. Эйрик жил теперь у них — значит, так и следует быть. Бог повелел ему взять Эйрика, так нечего и голову над этим ломать, пусть себе живет. Улаву мальчонка даже, пожалуй, нравился — собой пригожий и к отцу то и дело ластится. Сам Улав нескоро сходился с людьми и потому всегда радовался и дивился, когда кто-нибудь с ним подружится.
Улав понимал гораздо лучше сбивчивый и бестолковый лепет мальчика, чем его мать. И когда она, ничего не разобрав, обрывала его на полуслове и говорила что-нибудь невпопад, не давая мальчику выспросить у Улава все, что ему надо, мужу было невтерпеж и он не раз еле сдерживал досаду. Временами, словно внезапные и мимолетные видения, представал перед ним мир его детства, каким он казался ему в ту пору, хотя отчетливо и ясно он не мог вспомнить ничего, тем паче рассказать о тем словами.
Однако мало-помалу стал Эйрик реже вспоминать эту гостью. Но вот однажды зимой остановились у них в Сильюосене люди, что шли на лыжах лесной дорогой в Эстердален. И снова услыхал он, как говорят о нем. На сей раз они назвали его мать по имени, сказали, что зовут ее Шлюха. Эйрик прежде такого слова не слыхал, но ему оно показалось чудным и страшным, будто это не человеческое имя, а название огромной птицы. Ему блазнилось, что Шлюха прилетит, махая большим голубым плащом, будто двумя крылами, и опустится ему на голову. Теперь ему все яснее становилось, в какую беду он попал, нет у него отца, некому заступиться, не дать увезти его отсюда.
Но в один прекрасный день приехал к нему отец. Эйрик даже не очень удивился тому. Когда его подвели к этому человеку, он стал его хорошенько разглядывать. Верно, то, что Улав был такой светлый — белокожий, белокурый, — сразу склонило мальчика к нему. Его отец такой статный, широкоплечий, сильный! Эйрик сразу догадался, что он тоже из тех, кто стоит в церкви ближе всех к алтарю, но его он ничуть не боялся. И до чего же он был нарядный — кафтан изумрудной зелени с серебряными застежками на груди, пояс и ножны длинного кинжала так и блестят! А больше всего Эйрику приглянулась большая красивая секира, которую отец, сидя, держал между колен. Рука, сжимавшая рукоять, была унизана перстнями. Чем долее он глядел на отца, тем более тот ему нравился. Он стоял, спокойно отвечая на испытующий взгляд отца. Едва тень улыбки скользнула по лицу мужчины, Эйрик так и просиял, потом подошел и коснулся колена Улава.
— Не вышел ростом, однако, сынок мой! — сказал отец, обращаясь к Халвейг и взяв мальчика за подбородок. Больше он не сказал Эйрику ни слова, покуда они были в Сильюосене, но мальчику и этого было довольно. При прощании Халвейг всплакнула, Тургал поднял его, а сестры и братья молча таращили на него глаза — надо же, уезжает прочь с двумя чужаками! Увидев, что мать плачет, Эйрик приуныл, обнял ее за шею, и губы у него начали дергаться. Но тут отец позвал его, и он засеменил к двери в своей долгополой шубейке.
В дороге Эйрик с Улавом крепко подружились. Сам отец с ним говорил мало
— велел слуге своему Арнкетилю приглядывать за парнишкой. Эйрик понимал, что все это новое, не виданное им доселе, он узнал благодаря отцу: богатые сани и красивые кони, новые дома, где они спали каждую ночь, вкусная еда, много людей повсюду. И все с ним заговаривали!
Эйрик знал, что над многими из этих людей Улав был главным. А еще его отец носил на голом теле полотняную рубаху и порты и не снимал их даже на ночь.
Новая мать понравилась Эйрику куда меньше. Он не узнал ее. Когда она спросила, помнит ли он ее, ведь она приезжала в Сильюосен, он ответил, что помнит, потому что понял, чего от него ждут. На самом же деле он никак не признал ее. Эта мать носила коричневое платье, была толста в поясе, ступала медленно и тяжело и все время суетилась и сновала из дома в пристройки. Та же, рослая, одетая во все голубое, мать — Шлюха — двигалась порывисто и быстро, будто птица, и обитала она со своим косматым деревянным мужиком и большущим гнедым конем на лесной поляне. Но как только эта мать в коричневом прижала его к себе и стала осыпать поцелуями, истово шепча ласковые слова, ему почудилось, что она вроде бы и есть та самая Шлюха, только почему-то ее зовут Ингунн. Эйрику не по нраву были такие поцелуи, его за всю жизнь никто не целовал, если не считать редких и торжественных поцелуев в праздник после обедни, когда они, возвращаясь домой, вкусно ели и прихлебывали пиво.
А здесь и пиво ему, давали каждый день. Люди ели здесь и свежую вареную еду — рыбу да мясо — чуть не каждый день. Может, здесь было так заведено — женщинам целоваться и в будни.
Когда Эйрик подходил к Улаву, клал руки ему на колено и принимался расспрашивать обо всем на свете — живет ли тюлень в лесу по другую сторону фьорда, отчего оба коня у Улава белые, почему не он отец ребятишкам Турхильд, на что они варят тюлений жир, куда это так быстро катится по небу луна, — Ингунн следила за ним с каким-то странным волнением. Она так боялась, что Улаву наскучит возиться с мальчиком. Она была несказанно и бесконечно благодарна ему за то, что он привез ей сына, о котором она тосковала пуще всего на свете. Теперь же она страшилась, что ее дитя надоест Улаву и может опостылеть ему, если будет часто попадаться на глаза. Она не замечала, чтобы Улаву Эйрик был не по душе. Он не заигрывал с Эйриком, покуда тот сам не подходил к нему, но был всегда ласков к нему и отвечал, как мог, на бесконечные расспросы парнишки. Однако заставить Эйрика понять, как обстояли дела, было нелегко. Мальчуган на удивление мало знал обо всем, что творилось вокруг него, даже не отличал живые существа от неживых — спрашивал, нравятся ли большому камню на отмели чайки и отчего снегу охота ложиться на землю. Ему было никак не понять, что из-за туч просвечивает то же самое солнце, что сияет на ясном небе, а однажды он увидел луну, непохожую на все прочие луны. Как-то раз к ним пришел священник, так он никак не мог взять в толк, что это тот самый священник, которого он видел в церкви, что он может снять с себя рясу и ездить верхом, как прочие люди. Иной раз мальчик сам принимался рассказывать что-нибудь, только рассказы его были до того чудны и бестолковы — ничего не разберешь.
Ингунн тревожилась оттого, что сына ее смекалистым не назовешь, не по годам несмышлен, вдруг Улав во-все разлюбит его за то, что он такой бесталанный. Был он из себя такой раскрасавчик, такой славненький, она просто наглядеться на него не могла, но светлой головы ему бог не дал.
Она чувствовала тайные уколы разочарования и боли оттого, что мальчик, не скрывая, показывал — отца он любит куда больше, чем мать. И потому она тоже старалась не давать отцу с сыном часто бывать вместе.
Улав с самого начала не испытывал никакой неприязни к Эйрику. Страшный удар, который потряс его, когда он узнал про измену Ингунн, страдания при воспоминании о том, что ею владел другой, — все это отдалилось и поросло мхом за годы безрадостной жизни с нею. Любовь к ней была уже чем-то знакомым и привычным, она как бы проросла в его плоть, как корни травы прорастают в землю на лугу. Только теперь он ощущал эту любовь как бесконечную жалость к несчастной страдалице, чья жизнь стала его жизнью. Лишь нежность питал он к Ингунн да испытывал вечный страх за нее, — эти чувства бились в его крови, поднимались горячей волной, вспыхивали и гасли; страсть едва шевелилась в нем, полусонная, вялая и теплая. Но зато и ревность теперь утихла, словно онемела; если он и вспоминал изредка про то, что когда-то случилось с нею, ему казалось, что все это было в незапамятные времена. Связать же былой позор и душевную муку с маленьким мальчиком, появившимся у них в усадьбе, он никак не думал. Эйрик жил теперь у них — значит, так и следует быть. Бог повелел ему взять Эйрика, так нечего и голову над этим ломать, пусть себе живет. Улаву мальчонка даже, пожалуй, нравился — собой пригожий и к отцу то и дело ластится. Сам Улав нескоро сходился с людьми и потому всегда радовался и дивился, когда кто-нибудь с ним подружится.
Улав понимал гораздо лучше сбивчивый и бестолковый лепет мальчика, чем его мать. И когда она, ничего не разобрав, обрывала его на полуслове и говорила что-нибудь невпопад, не давая мальчику выспросить у Улава все, что ему надо, мужу было невтерпеж и он не раз еле сдерживал досаду. Временами, словно внезапные и мимолетные видения, представал перед ним мир его детства, каким он казался ему в ту пору, хотя отчетливо и ясно он не мог вспомнить ничего, тем паче рассказать о тем словами.
9
Фьорд вскрылся — пришла весна. Солнце припекало красно-серые скалы у воды, и у подножия Бычьей горы белели на глянцевых волнах новорожденные буруны. Луга зазеленели, над ними поднимался сладостный дух земли и трав; пришло время распускаться почкам, и вечерами Мельничная долина наполнялась горьковатым освежающим ароматом молодой листвы.
Однажды майским утром нашел Улав гадючье гнездо на горушке, трех гадов посчастливилось ему убить. Он сложил их в деревянную посудину с крышкой, а как отполдничали, прокрался с нею в поварню. Змеиный жир да пепел змеи — штука полезная, от многого помогает, но еще большую силу они дают, если их приготовить тайком.
Он только было собрался проскользнуть в поварню, как услышал голоса. Говорили Ингунн с мальчиком. Детский голос сказал:
— …потому что батюшка дал мне грудку.
— Дал тебе грудку? — удивилась мать. — Что ты мелешь?
— А вот и нет. Он сказал, чтобы я ел и крылышки, если не наелся. Но от петуха уже больше ничего не осталось, кроме крылышек.
Улав улыбнулся. Теперь он вспомнил — на постоялом дворе в Осло служанка подала ему жареного петуха, а мальчонка страсть как любит курятину. Тут он услыхал, как Ингунн сказала:
— Я тебе зажарю целого петуха. Скажешь ли ты тогда, что я тоже хорошая, не хуже батюшки? Как только он уедет из дому, я тебе сразу и зажарю кочета.
Улав прокрался назад через тун к кузне и пошел к востоку. Ему было не по себе — стыдно за нее. На кой ляд ей это надо? Пусть себе жарит своего петуха. Что ему за дело до того! Не все ли равно, дома он или нет.
Весною мальчик взял привычку просыпаться с криком чуть ли не каждую ночь — то ли с непривычной еды пучило ему живот, то ли еще отчего. Улав услышал, как мальчик вскрикнул и принялся ползать наугад по большой кровати у северной стены, где он спал один, потом крикнул еще громче, будто испугался насмерть.
Ингунн кубарем скатилась с постели и подбежала к нему:
— Эйрик, Эйрик, дитятко мое! Тише, тише, разбудишь батюшку. Ну успокойся же, не бойся ничего, я с тобою, маленький ты мой.
— Возьми-ка его лучше к нам, — послышался из темноты голос Улава, который давно проснулся.
— Никак он опять тебя разбудил! — сказала Ингунн с досадою. Она принесла мальчика и легла сама, им пришлось потесниться, они толкали друг друга в темноте, пока не улеглись поудобнее.
— Да я еще и не засыпал. Что тебе опять приснилось, Эйрик?
Однако ночью Эйрик признавал только мать. Он прильнул к ней еще крепче, не ответив отцу. Что ему снилось, они так и не узнали. Он несколько раз как бы смахнул что-то с рук и бросил, потом облегченно вздохнул и улегся на покой. Скоро они оба заснули.
Весною Улава сильней всего мучила бессонница, он редко засыпал до полуночи, а просыпался до рассвета. Ранним летним утром фьорд чаще всего блестел как зеркало, бледно-голубое с серебряным отливом; пустынный берег на другой стороне был светлый и красивый, словно марево. Когда он тихим утром выходил из дому, на душе у него вдруг становилось и легко и весело. Где-то в одной из пристроек пела Турхильд, дочь Бьерна, она давно уже работала не покладая рук. Встретившись на туне, они стояли и разговаривали, греясь на утреннем солнышке.
Иногда, возвратясь через несколько часов в дом, он стоял и смотрел на спящих — на мать и дитя. Эйрик лежал, прильнув лицом к материнской шее, дыша полуоткрытым ртом. Ингунн спала, положив тоненькую, тяжелую от перстней руку ему на плечо.
За две недели до летнего равноденствия Ингунн родила сына. Улав поспешил окрестить сына и назвал его Аудуном. Мальчик был на удивление мал, иссиня-красен и худ — кожа да кости. Один раз, когда дитя лежало распеленатое на коленях у Сигне, дочери Арне, и ему меняли пеленку, Улав взял двумя пальцами руку сына. До чего же худенькая была эта крошечная ручка, ни дать ни взять цыплячья лапка, и такая же холодная.
Ни особой любви, ни радости оттого, что у него наконец появился сын, Улав не испытывал. Слишком уж долго они этого ждали, и одна лишь мысль о том, что Ингунн может снова понести, сильно омрачала его. Он уже давно перестал надеяться на то, что это несчастье может окончиться радостью, и теперь нужно было время, чтобы с этим свыкнуться.
Но он видел, что для матери все было иначе. Хотя она каждый раз знала, что ее ждут лишь тяжкие муки, сердце ее невольно дрожало от безнадежной и отчаянной любви к этим нерожденным крохотным малюткам. И вот теперь Аудун получит наследство всех своих братьев, которые не оставили после себя никакой памяти, имени даже не оставили.
Эйрик прямо-таки прыгал от радости оттого, что у него появился братец. Еще в Сильюосене он понял, что рождение маленького — великое событие. В дом к ним приходили две, а то и три чужие женщины и приносили с собой всякие лакомства. Свечи горели до самого утра. Дитя в колыбели было словно бесценное сокровище — ведь все эти чудища, что хоронились за изгородью, так и норовили украсть его. Все то и дело справлялись, весело ли дитя, здорово ли. А после, когда нарождался новый младенец и занимал место в люльке, годовалому приходилось хуже всех в доме. Его отдавали на попечение младших братьев и сестренок, он вечно болтался у всех под ногами, и повсюду его подстерегала опасность. Но этого Эйрик уже не замечал. В Хествикене же все было чересчур торжественно — страсть сколько женщин понаехало, да еще со своими служанками, и пропасть еды навезли. А вот что до свечей, горевших по ночам, так их с отцом обманули — матушка и братец спали в другом доме.
— Это мой шелковый братец, а вам он братец шерстяной, — сказал он младшим ребятишкам Турхильд. Они стояли все вместе и глядели, как обряжают Аудуна.
Улав как раз сидел у жены и услыхал эти слова. Он взглянул на Ингунн. Она лежала и любовалась обоими своими сыновьями, сама не своя от радости. Ее крохотного мальчика пеленала служанка, а другой сын со здоровым, сияющим личиком, гукал, склонясь над своим маленьким братцем, у которого он, сам того не зная, отнял право первородства.
Когда хозяева Хествикена привезли домой пятилетнего сына, которого все это время скрывали, в округе поднялся молчаливый переполох. Улава не шибко любили в Фолдене. Когда он воротился в родную усадьбу, его приняли с распростертыми объятиями, но понемногу люди стали примечать, что ему ни к чему ни их дружба, ни добрососедская помощь. Улав, сам того не желая, держался в стороне, а на людях был не шибко разговорчив. Правда, грубым и неуважительным его нельзя было назвать, но от этого в глазах соседей он лучше не становился. Они думали, что он отмалчивается, держится тихим и неприступным оттого, что считает себя лучше других. Мужчины говорили иной раз меж собой, что Улав, верно, считает себя вельможею, раз ему довелось служить у Алфа-ярла и с материнской стороны он приходится родичем знатным датским хевдингам, которые по полугоду сидели в Норвегии да объедали герцога. Ясное дело, ему досталась родовая усадьба, пока еще не деленная. Только, дескать, пусть погодит, еще поглядим — надолго ли, по нашим-то временам всякое может статься. Хотя он никогда не отказывался делать то, что ему должно, и рад был помочь ближнему, ни у кого не было охоты просить помощи у Улава, сына Аудуна. Потому как случись у человека беда и приди он к богатому бонду в Хествикен, он его едва выслушает. Когда ему расскажут толком обо всех своих напастях, он вдруг скажет, будто думал вовсе о другом: «Да, так что же вам от меня угодно?» Всякий скажет, что Улав всегда готов дать, чего у него просят, либо одолжить, но, коли тебе нужно облегчить душу да испросить совета, лучше к нему не соваться, все равно не добьешься толку — ответит невпопад, не знаешь, что и думать: не то он глуп, не то ему на тебя наплевать.
Оттого-то люди, если у них не было крайней нужды до него, так что ну просто некуда деваться, шли к другому человеку, который, если даже и не поможет делом, то по крайности выслушает тебя со всем вниманием, потолкует с тобой, даст добрый совет, утешит, сам поплачется — дескать, и ему нелегко живется, — все легче на душе станет.
А еще люди в округе примечали, что Улава никогда не видели пьяным и не слыхали, чтобы он где-либо расшумелся под хмельком. Хотя на пирушках он пил, не отставая от других ражих парней. Видно, даже этот дар божий ему не впрок, ничем его не проймешь.
И мало-помалу стали люди робко поговаривать, хоть и никто не знал, откуда пошел такой слух, будто этот человек носит в сердце своем тайное горе или тяжкий грех. Подозрение это сперва было смутное и неясное, а после все в этом крепко уверились: статный и красивый молодой хозяин Хествикена, круглолицый, белокожий, с льняными кудрями, был человек меченый.
И с женой его творилось неладное — никак не могла родить живое дитя. Люди редко видели Ингунн, дочь Стейнфинна, да теперь было не на что и смотреть, до того исхудала бедняжка. Однако в округе помнили, какою раскрасавицей она была еще совсем недавно.
И тут люди узнали, что у них есть сын. Все эти годы они прятали его. Держали его, словно врага в плену, далеко на севере, в ее родных краях.
Правда, она зачала, когда Улав был в опале. Он сам им все рассказал, коротко и ясно. Люди знали, что он был в ссоре с жениной родней. Стейнфинн на смертном одре доверил Улаву свою дочь, с коей мальчик был обручен еще во младенчестве. Улав взял ее в жены, потому как истолковать слова Стейнфинна иначе было никак невозможно, то была его воля. Но тут новые опекуны надумали подыскать красивой и богатой невесте другого жениха, с выгодой для себя. Улав обмолвился и о том, что однажды летом, перед тем как наконец-то замириться с жениной родней, он тайно жил в поместье, где она пребывала в ту пору. Но о том он принужден был молчать до поры до времени.
Это сказал им Улав, сын Аудуна. Но только люди стали раскидывать умом: а может, Улав вовсе и не по доброй воле взял жену, а по велению Стейнфинна, опекуна своего. Ведь он в ту пору был еще несмышленышем. Может, он хотел бы увильнуть от женитьбы, которую ему навязали еще в детстве. Те, кто хоть недолго бывал у них, да поглядели, как они живут — их челядинцы, женщины, которые навещали Ингунн, когда она хворала, — рассказывали после, что они там видели. Улав вроде бы и добр был к жене, только он и в доме у себя все хмурился да отмалчивался. Иной раз не один день минет, покуда он скажет жене хоть словечко. Ингунн же никогда веселой не была, и немудрено — жить с таким молчальником, вечно хворать да рожать мертвых детей одного за другим.
Однажды пришел в Хествикен новый священник — отец Халбьерн. Был он человек еще нестарый, высокий и стройный и лицом куда как красив, только волосы у него были огненно-рыжие, да еще про него сказывали, что он больно высокомерен. За короткое время все успели его невзлюбить. Не успел он появиться в здешних местах, как уж начал тяжбу из-за церковных владений да доходов духовенства, о прежних уговорах отца Бенедикта с крестьянами, которые новый священник изволил объявить незаконными. И мужской монастырь в Хуведе, и женский монастырь в Ноннесетере имели усадьбы и части усадеб в этом приходе, равно как и многие церкви и святые общины в Осло. Их доверенные лица, люди по большей части умные и благожелательные, были в добрых отношениях с местными крестьянами, многие из которых купили себе приют на старость лет в одном из монастырей. И когда случалось, что монахи из Хуведе приезжали в свои усадьбы, крестьяне издалека собирались в часовню к обедне послушать их пение. Отец Халбьери не преминул разругаться и с монахами. Зато священник расточал хвалы монахам нового ордена, которые недавно появились в Норвегии. Они ходили босые, в шлыках будто из дерюжины, посыпанной пеплом. Изо всех добродетелей они пуще всего ценили покорность, смирение и довольство малым. Говорилось, что братья эти должны бродить по свету, жить милостыней и учить бедного и богатого истинному благочестию. А коли оставалась у них малая толика в суме после вечерней молитвы, делились они с неимущим и выходили заутра на дорогу столь же босые и нагие. Правду сказать, сам отец Халбьерн вовсе не был кротким и смиренным, гордился, что он хорошего роду — сын знатного человека из Валдреса, — и учить крестьян благочестию он не шибко годился — до того учен, что крестьянам было не много проку его слушать. Но он все нахваливал этих бродячих монахов, называвших себя миноритами, во всем им покровительствовал, давал большие пожертвования на дом, который строили в городе, и уговаривал своих прихожан следовать его примеру. Но люди решили, что, хотя герцог и благоволил к этим новым монахам, но епископ, большинство священников и ученых мужей в городе их не жаловали и почитали правила этого ордена опасными и неразумными. Люди прознали и то, как отца Халбьерна прислали сюда. По рождению и по редкой учености ему надлежало бы получить одну из самых что ни на есть высоких церковных должностей, да только он рассорился с епископом и всем соборным капитулом в Осло, потому как, будучи не в меру самонадеянным и задиристым, возомнил, будто может превзойти в науках всех других. Однако иначе они не могли его наказать, как послать его в этот богатый приход, ибо во всем прочем поведение его было безупречным — он учился много лет в чужих странах, а также изучил законы и права своей страны с незапамятных времен до наших дней. Вот и сегодня он пришел к Улаву спросить, что тот знает о праве на ловлю лососей в маленькой речушке на худрхеймской стороне. Улав не мог ему толком ничего сказать — хозяева этой усадьбы с давних пор имели на то право, а после его дед продал это право зятю, потом его поделили меж многими хозяевами. Улав приметил, что отец Халбьерн досадовал на него за то, что он столь мало знает об этом деле. Покуда священник трапезовал, он попросил вразумить его в том хорошенько, потому как у него у самого болит об этом душа. «Ведь это касается моих сыновей», — сказал он.
Он слыхал, будто ребенок, коего отец зачал в то время, когда он был лесным человеком, стоит вне закона и теряет все права, даже если мать его законная жена опального.
— Вовсе нет! — воскликнул отец Халбьерн, резко взмахнув рукой. — Ты слыхал про волчонка — так называли сына опального в прежние времена. Прежде лесного человека почитали умершим, а жену его — вдовою. А коли его миловали, надлежало ему просить ее родичей позволения снова играть свадьбу. Но ты, верно, понимаешь, что такой закон не годится для крещеных людей — ни грех, ни приговор не могут расторгнуть брачные узы между мужем и женою.
— Ее родня не желала признать законным браком то, что было меж нами в молодые годы, — сказал Улав. — Они согласились на наш брак лишь после рождения Эйрика.
— Не тревожься о том. Рожден мальчик в законном браке или нет, теперь у него те же самые права, раз вы поженились с согласия ее родни, и никто не может оспаривать законность этого брака.
— Стало быть, — спросил Улав, — Аудун никак не может обойти Эйрика и отнять у него право старшего сына?
— Нет, не может, — твердо ответил священник.
— Да я просто спросил, чтобы точно знать.
— Что ж, это вполне естественно.
Улав поблагодарил священника за науку.
Когда мать еще лежала в постели, Эйрик начал рассказывать про какую-то Тетрабассу. Сперва взрослые решили, что это нищенка — сейчас, когда дом ломился от еды и питья, их приходило больше, чем когда-либо.
Да, Эйрик сказал, что Тетрабасса — это старушка с торбой. А один раз он сказал, что Тетрабасса приходила играть с ним на поле за сараем. Там, на лугу, была лощинка, где он любил играть. Теперь он уверял, что Тетрабасса
Однажды майским утром нашел Улав гадючье гнездо на горушке, трех гадов посчастливилось ему убить. Он сложил их в деревянную посудину с крышкой, а как отполдничали, прокрался с нею в поварню. Змеиный жир да пепел змеи — штука полезная, от многого помогает, но еще большую силу они дают, если их приготовить тайком.
Он только было собрался проскользнуть в поварню, как услышал голоса. Говорили Ингунн с мальчиком. Детский голос сказал:
— …потому что батюшка дал мне грудку.
— Дал тебе грудку? — удивилась мать. — Что ты мелешь?
— А вот и нет. Он сказал, чтобы я ел и крылышки, если не наелся. Но от петуха уже больше ничего не осталось, кроме крылышек.
Улав улыбнулся. Теперь он вспомнил — на постоялом дворе в Осло служанка подала ему жареного петуха, а мальчонка страсть как любит курятину. Тут он услыхал, как Ингунн сказала:
— Я тебе зажарю целого петуха. Скажешь ли ты тогда, что я тоже хорошая, не хуже батюшки? Как только он уедет из дому, я тебе сразу и зажарю кочета.
Улав прокрался назад через тун к кузне и пошел к востоку. Ему было не по себе — стыдно за нее. На кой ляд ей это надо? Пусть себе жарит своего петуха. Что ему за дело до того! Не все ли равно, дома он или нет.
Весною мальчик взял привычку просыпаться с криком чуть ли не каждую ночь — то ли с непривычной еды пучило ему живот, то ли еще отчего. Улав услышал, как мальчик вскрикнул и принялся ползать наугад по большой кровати у северной стены, где он спал один, потом крикнул еще громче, будто испугался насмерть.
Ингунн кубарем скатилась с постели и подбежала к нему:
— Эйрик, Эйрик, дитятко мое! Тише, тише, разбудишь батюшку. Ну успокойся же, не бойся ничего, я с тобою, маленький ты мой.
— Возьми-ка его лучше к нам, — послышался из темноты голос Улава, который давно проснулся.
— Никак он опять тебя разбудил! — сказала Ингунн с досадою. Она принесла мальчика и легла сама, им пришлось потесниться, они толкали друг друга в темноте, пока не улеглись поудобнее.
— Да я еще и не засыпал. Что тебе опять приснилось, Эйрик?
Однако ночью Эйрик признавал только мать. Он прильнул к ней еще крепче, не ответив отцу. Что ему снилось, они так и не узнали. Он несколько раз как бы смахнул что-то с рук и бросил, потом облегченно вздохнул и улегся на покой. Скоро они оба заснули.
Весною Улава сильней всего мучила бессонница, он редко засыпал до полуночи, а просыпался до рассвета. Ранним летним утром фьорд чаще всего блестел как зеркало, бледно-голубое с серебряным отливом; пустынный берег на другой стороне был светлый и красивый, словно марево. Когда он тихим утром выходил из дому, на душе у него вдруг становилось и легко и весело. Где-то в одной из пристроек пела Турхильд, дочь Бьерна, она давно уже работала не покладая рук. Встретившись на туне, они стояли и разговаривали, греясь на утреннем солнышке.
Иногда, возвратясь через несколько часов в дом, он стоял и смотрел на спящих — на мать и дитя. Эйрик лежал, прильнув лицом к материнской шее, дыша полуоткрытым ртом. Ингунн спала, положив тоненькую, тяжелую от перстней руку ему на плечо.
За две недели до летнего равноденствия Ингунн родила сына. Улав поспешил окрестить сына и назвал его Аудуном. Мальчик был на удивление мал, иссиня-красен и худ — кожа да кости. Один раз, когда дитя лежало распеленатое на коленях у Сигне, дочери Арне, и ему меняли пеленку, Улав взял двумя пальцами руку сына. До чего же худенькая была эта крошечная ручка, ни дать ни взять цыплячья лапка, и такая же холодная.
Ни особой любви, ни радости оттого, что у него наконец появился сын, Улав не испытывал. Слишком уж долго они этого ждали, и одна лишь мысль о том, что Ингунн может снова понести, сильно омрачала его. Он уже давно перестал надеяться на то, что это несчастье может окончиться радостью, и теперь нужно было время, чтобы с этим свыкнуться.
Но он видел, что для матери все было иначе. Хотя она каждый раз знала, что ее ждут лишь тяжкие муки, сердце ее невольно дрожало от безнадежной и отчаянной любви к этим нерожденным крохотным малюткам. И вот теперь Аудун получит наследство всех своих братьев, которые не оставили после себя никакой памяти, имени даже не оставили.
Эйрик прямо-таки прыгал от радости оттого, что у него появился братец. Еще в Сильюосене он понял, что рождение маленького — великое событие. В дом к ним приходили две, а то и три чужие женщины и приносили с собой всякие лакомства. Свечи горели до самого утра. Дитя в колыбели было словно бесценное сокровище — ведь все эти чудища, что хоронились за изгородью, так и норовили украсть его. Все то и дело справлялись, весело ли дитя, здорово ли. А после, когда нарождался новый младенец и занимал место в люльке, годовалому приходилось хуже всех в доме. Его отдавали на попечение младших братьев и сестренок, он вечно болтался у всех под ногами, и повсюду его подстерегала опасность. Но этого Эйрик уже не замечал. В Хествикене же все было чересчур торжественно — страсть сколько женщин понаехало, да еще со своими служанками, и пропасть еды навезли. А вот что до свечей, горевших по ночам, так их с отцом обманули — матушка и братец спали в другом доме.
— Это мой шелковый братец, а вам он братец шерстяной, — сказал он младшим ребятишкам Турхильд. Они стояли все вместе и глядели, как обряжают Аудуна.
Улав как раз сидел у жены и услыхал эти слова. Он взглянул на Ингунн. Она лежала и любовалась обоими своими сыновьями, сама не своя от радости. Ее крохотного мальчика пеленала служанка, а другой сын со здоровым, сияющим личиком, гукал, склонясь над своим маленьким братцем, у которого он, сам того не зная, отнял право первородства.
Когда хозяева Хествикена привезли домой пятилетнего сына, которого все это время скрывали, в округе поднялся молчаливый переполох. Улава не шибко любили в Фолдене. Когда он воротился в родную усадьбу, его приняли с распростертыми объятиями, но понемногу люди стали примечать, что ему ни к чему ни их дружба, ни добрососедская помощь. Улав, сам того не желая, держался в стороне, а на людях был не шибко разговорчив. Правда, грубым и неуважительным его нельзя было назвать, но от этого в глазах соседей он лучше не становился. Они думали, что он отмалчивается, держится тихим и неприступным оттого, что считает себя лучше других. Мужчины говорили иной раз меж собой, что Улав, верно, считает себя вельможею, раз ему довелось служить у Алфа-ярла и с материнской стороны он приходится родичем знатным датским хевдингам, которые по полугоду сидели в Норвегии да объедали герцога. Ясное дело, ему досталась родовая усадьба, пока еще не деленная. Только, дескать, пусть погодит, еще поглядим — надолго ли, по нашим-то временам всякое может статься. Хотя он никогда не отказывался делать то, что ему должно, и рад был помочь ближнему, ни у кого не было охоты просить помощи у Улава, сына Аудуна. Потому как случись у человека беда и приди он к богатому бонду в Хествикен, он его едва выслушает. Когда ему расскажут толком обо всех своих напастях, он вдруг скажет, будто думал вовсе о другом: «Да, так что же вам от меня угодно?» Всякий скажет, что Улав всегда готов дать, чего у него просят, либо одолжить, но, коли тебе нужно облегчить душу да испросить совета, лучше к нему не соваться, все равно не добьешься толку — ответит невпопад, не знаешь, что и думать: не то он глуп, не то ему на тебя наплевать.
Оттого-то люди, если у них не было крайней нужды до него, так что ну просто некуда деваться, шли к другому человеку, который, если даже и не поможет делом, то по крайности выслушает тебя со всем вниманием, потолкует с тобой, даст добрый совет, утешит, сам поплачется — дескать, и ему нелегко живется, — все легче на душе станет.
А еще люди в округе примечали, что Улава никогда не видели пьяным и не слыхали, чтобы он где-либо расшумелся под хмельком. Хотя на пирушках он пил, не отставая от других ражих парней. Видно, даже этот дар божий ему не впрок, ничем его не проймешь.
И мало-помалу стали люди робко поговаривать, хоть и никто не знал, откуда пошел такой слух, будто этот человек носит в сердце своем тайное горе или тяжкий грех. Подозрение это сперва было смутное и неясное, а после все в этом крепко уверились: статный и красивый молодой хозяин Хествикена, круглолицый, белокожий, с льняными кудрями, был человек меченый.
И с женой его творилось неладное — никак не могла родить живое дитя. Люди редко видели Ингунн, дочь Стейнфинна, да теперь было не на что и смотреть, до того исхудала бедняжка. Однако в округе помнили, какою раскрасавицей она была еще совсем недавно.
И тут люди узнали, что у них есть сын. Все эти годы они прятали его. Держали его, словно врага в плену, далеко на севере, в ее родных краях.
Правда, она зачала, когда Улав был в опале. Он сам им все рассказал, коротко и ясно. Люди знали, что он был в ссоре с жениной родней. Стейнфинн на смертном одре доверил Улаву свою дочь, с коей мальчик был обручен еще во младенчестве. Улав взял ее в жены, потому как истолковать слова Стейнфинна иначе было никак невозможно, то была его воля. Но тут новые опекуны надумали подыскать красивой и богатой невесте другого жениха, с выгодой для себя. Улав обмолвился и о том, что однажды летом, перед тем как наконец-то замириться с жениной родней, он тайно жил в поместье, где она пребывала в ту пору. Но о том он принужден был молчать до поры до времени.
Это сказал им Улав, сын Аудуна. Но только люди стали раскидывать умом: а может, Улав вовсе и не по доброй воле взял жену, а по велению Стейнфинна, опекуна своего. Ведь он в ту пору был еще несмышленышем. Может, он хотел бы увильнуть от женитьбы, которую ему навязали еще в детстве. Те, кто хоть недолго бывал у них, да поглядели, как они живут — их челядинцы, женщины, которые навещали Ингунн, когда она хворала, — рассказывали после, что они там видели. Улав вроде бы и добр был к жене, только он и в доме у себя все хмурился да отмалчивался. Иной раз не один день минет, покуда он скажет жене хоть словечко. Ингунн же никогда веселой не была, и немудрено — жить с таким молчальником, вечно хворать да рожать мертвых детей одного за другим.
Однажды пришел в Хествикен новый священник — отец Халбьерн. Был он человек еще нестарый, высокий и стройный и лицом куда как красив, только волосы у него были огненно-рыжие, да еще про него сказывали, что он больно высокомерен. За короткое время все успели его невзлюбить. Не успел он появиться в здешних местах, как уж начал тяжбу из-за церковных владений да доходов духовенства, о прежних уговорах отца Бенедикта с крестьянами, которые новый священник изволил объявить незаконными. И мужской монастырь в Хуведе, и женский монастырь в Ноннесетере имели усадьбы и части усадеб в этом приходе, равно как и многие церкви и святые общины в Осло. Их доверенные лица, люди по большей части умные и благожелательные, были в добрых отношениях с местными крестьянами, многие из которых купили себе приют на старость лет в одном из монастырей. И когда случалось, что монахи из Хуведе приезжали в свои усадьбы, крестьяне издалека собирались в часовню к обедне послушать их пение. Отец Халбьери не преминул разругаться и с монахами. Зато священник расточал хвалы монахам нового ордена, которые недавно появились в Норвегии. Они ходили босые, в шлыках будто из дерюжины, посыпанной пеплом. Изо всех добродетелей они пуще всего ценили покорность, смирение и довольство малым. Говорилось, что братья эти должны бродить по свету, жить милостыней и учить бедного и богатого истинному благочестию. А коли оставалась у них малая толика в суме после вечерней молитвы, делились они с неимущим и выходили заутра на дорогу столь же босые и нагие. Правду сказать, сам отец Халбьерн вовсе не был кротким и смиренным, гордился, что он хорошего роду — сын знатного человека из Валдреса, — и учить крестьян благочестию он не шибко годился — до того учен, что крестьянам было не много проку его слушать. Но он все нахваливал этих бродячих монахов, называвших себя миноритами, во всем им покровительствовал, давал большие пожертвования на дом, который строили в городе, и уговаривал своих прихожан следовать его примеру. Но люди решили, что, хотя герцог и благоволил к этим новым монахам, но епископ, большинство священников и ученых мужей в городе их не жаловали и почитали правила этого ордена опасными и неразумными. Люди прознали и то, как отца Халбьерна прислали сюда. По рождению и по редкой учености ему надлежало бы получить одну из самых что ни на есть высоких церковных должностей, да только он рассорился с епископом и всем соборным капитулом в Осло, потому как, будучи не в меру самонадеянным и задиристым, возомнил, будто может превзойти в науках всех других. Однако иначе они не могли его наказать, как послать его в этот богатый приход, ибо во всем прочем поведение его было безупречным — он учился много лет в чужих странах, а также изучил законы и права своей страны с незапамятных времен до наших дней. Вот и сегодня он пришел к Улаву спросить, что тот знает о праве на ловлю лососей в маленькой речушке на худрхеймской стороне. Улав не мог ему толком ничего сказать — хозяева этой усадьбы с давних пор имели на то право, а после его дед продал это право зятю, потом его поделили меж многими хозяевами. Улав приметил, что отец Халбьерн досадовал на него за то, что он столь мало знает об этом деле. Покуда священник трапезовал, он попросил вразумить его в том хорошенько, потому как у него у самого болит об этом душа. «Ведь это касается моих сыновей», — сказал он.
Он слыхал, будто ребенок, коего отец зачал в то время, когда он был лесным человеком, стоит вне закона и теряет все права, даже если мать его законная жена опального.
— Вовсе нет! — воскликнул отец Халбьерн, резко взмахнув рукой. — Ты слыхал про волчонка — так называли сына опального в прежние времена. Прежде лесного человека почитали умершим, а жену его — вдовою. А коли его миловали, надлежало ему просить ее родичей позволения снова играть свадьбу. Но ты, верно, понимаешь, что такой закон не годится для крещеных людей — ни грех, ни приговор не могут расторгнуть брачные узы между мужем и женою.
— Ее родня не желала признать законным браком то, что было меж нами в молодые годы, — сказал Улав. — Они согласились на наш брак лишь после рождения Эйрика.
— Не тревожься о том. Рожден мальчик в законном браке или нет, теперь у него те же самые права, раз вы поженились с согласия ее родни, и никто не может оспаривать законность этого брака.
— Стало быть, — спросил Улав, — Аудун никак не может обойти Эйрика и отнять у него право старшего сына?
— Нет, не может, — твердо ответил священник.
— Да я просто спросил, чтобы точно знать.
— Что ж, это вполне естественно.
Улав поблагодарил священника за науку.
Когда мать еще лежала в постели, Эйрик начал рассказывать про какую-то Тетрабассу. Сперва взрослые решили, что это нищенка — сейчас, когда дом ломился от еды и питья, их приходило больше, чем когда-либо.
Да, Эйрик сказал, что Тетрабасса — это старушка с торбой. А один раз он сказал, что Тетрабасса приходила играть с ним на поле за сараем. Там, на лугу, была лощинка, где он любил играть. Теперь он уверял, что Тетрабасса