— Сам не знаю. Может, с тинга разнеслись какие вести… На этих днях люди начали разъезжаться с тинга…
   — Ну и что?
   — Да я ничего не знаю. Может, Стейнфинн велел объявить о чем-то…
   Девушка вдруг подняла обе руки и положила их на грудь Улаву. Он, прикрыв ее руки ладонями, крепко прижал их к груди. И пока они так стояли, душу Улава, еще более властно, чем прежде, заполонило новое ощущение — они вышли в открытое море… То, что с ними было раньше, миновало навсегда; они вышли в житейское море навстречу новому и неизведанному. И, неотрывно глядя в ее потемневшие, настороженные глаза, он понял: она чувствует то же, что и он. Всей душой, всем телом он понял: Ингунн всецело предалась ему и вместе с тем — цепко держала его. Ведь с ней происходило то же самое: как и он, она предчувствовала перемены, которые произойдут с ними, в их судьбе, и невольно потянулась к нему. Да и немудрено — они так срослись за время своего заброшенного, неласкового детства! И ныне стали ближе друг другу, чем все люди на земле.
   Уверенность в этом была им несказанно мила. И стоя вот так, недвижимо, и глядя друг другу в лицо, они словно бы стали единою плотью лишь оттого, что их теплые руки тесно переплелись. Сырость на тропе, проникавшая сквозь мокрые башмаки, солнечный свет, окутывавший их теплом, терпкие запахи, которые они вдыхали, редкие звуки послеполуденного часа — казалось, будто они воспринимали все это чувствами одной души и одного тела.
   Внезапно в их тихое, безмолвное опьянение ворвался раскатистый благовест — мощные удары меди с колоколен кафедрального собора, усердный звон маленького колокола церкви Воздвиженья. Звонили к вечерне и на мысу, в монастыре Святого Улава. Улав отпустил руки девушки.
   — Нам пора!
   У обоих было такое ощущение, будто колокольный звон благовестил о том, что таинство свершилось. Невольно взяли они друг друга за руки, словно шли из-под венца, и так и продолжали идти, пока не очутились наверху, на городской улице.
   Когда Ингунн с Улавом вошли в маленькую темную церковь, монахи уже были на хорах и начали отправлять вечернюю службу. Не горела ни одна свеча, и только пред дарохранительницей с причастием теплилась лампада да на аналоях монахов мерцали крошечные фитильки. Иконы, металлические украшения и церковная утварь поблескивали в коричневатом полумраке, сгущавшемся в кромешную тьму в вышине, под сложенными накрест балками кровли. Сильно пахло смолой, которой недавно, по ежегодному обыкновению, пропитали церковь, и еще с дневного богослужения сохранился в церкви слабый, но острый запах благовоний.

 
   В странном смятении преклонили они колени у дверей и, опустив головы ниже, чем всегда, с необычайным благоговением шептали молитвы. Потом поднялись и тихонько разошлись каждый на свою сторону.
   Прихожан в церкви было мало. На мужской стороне кое-где на скамьях, накрепко прилаженных к стенам, сидели старики, да несколько человек помоложе стояли коленопреклоненные в тесном корабле храма меж скамьями и колоннами — то были, по видимости, большей частью работники из монастыря. На женской стороне Улав не увидел никого, кроме Ингунн; она стояла, прислонившись к передней колонне, и пыталась разглядеть иконы под балдахином над боковым алтарем.
   Улав сел на скамью у стены — теперь он снова почувствовал, как ужасно ломит все тело. На ладонях вздулись волдыри.
   Юноша не понимал ничего из того, что пели монахи. Из псалмов царя Давида ему довелось учить лишь «Miserere» [3] и «De profundis» [4], да и те он учил кое-как. Но напев он знал — мысленно Улав уподоблял его длинному, низкому гребню волны, который обрушивается на берег и, тихо журча, откатывается назад, — и вначале, всякий раз, когда монахи подходили к концу псалма и пели «Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto…» [5], он шептал ответ:
   — Sicut erat in principio et nunc et semper et in saecula saeculorum. Amen! [6]
   У монаха, который запевал, был глубокий и красивый глуховатый голос. В блаженном полусне внимал Улав могучему одинокому мужскому голосу, который все вздымался и вздымался ввысь, и к хору, который то и дело вступал в его песнопение, вплетая один духовный стих за другим в псалмы. После всех треволнений дня теперь, когда он, сидя в темной церкви, смотрел на поющих монахов в белых одеяниях и на маленькие язычки пламени за решеткой хоров, на душу его снизошли мир и покой. Если он станет творить дела правые и избегать неправых, подумал он, то господь бог явит ему свою власть и милосердие и охранит его ото всех тягот…
   Пред его внутренним взором замелькали видения: лодка, Ингунн в бархатном шлыке, осеняющем ее светлое лицо; блеск воды за ее спиной; дно лодки, усеянное блестящими рыбьими чешуйками; темная от сырости тропинка среди крапивы и дягиля; плетень, через который они перелезали; цветущая лужайка, которую перебегали; золотистая сеть над морским дном — все сливалось в изменчивые, пестрые видения под его опущенными воспаленными веками…
   Он очнулся, когда к нему подошла Ингунн и тронула за плечо.
   — Ты спал, — укоризненно сказала она.
   Церковь была пуста, и совсем рядом через настежь открытую южную дверь виднелся зеленый тун монастырского подворья, залитый лучами вечернего солнца. Улав зевнул и потянулся всем своим оцепеневшим телом. Он ужасно страшился поездки домой и потому несколько более властно, нежели обычно, сказал:
   — Нам скоро пора в путь, Ингунн.
   — Да. — Она тяжко вздохнула. — Кабы можно было здесь заночевать!
   — Ты же знаешь, нам этого нельзя!
   — Тогда бы мы отстояли утром службу в церкви Христа Спасителя. А иначе нам так и не доведется повидать людей, вечно мы сидим дома — оттого и время так тянется.
   — Ты ведь знаешь, когда-нибудь и у нас все переменится.
   — Да, тебе хорошо говорить, ты-то был в Осло, Улав.
   — Был, ну и что? Я все равно ничего не помню.
   — Обещай, когда мы поселимся в Хествикене, ты хоть разок возьмешь меня с собой в Осло на ярмарку или на сход.
   — Да уж, верно, возьму.
   Улав до того проголодался, что у него даже в животе урчало. И горячая каша да сыворотка, которыми их накормили на монастырском подворье, показались ему необыкновенно вкусны. Но он все время не переставая думал о том, как они поплывут домой. И еще тревожился, как обойдется дело с секирой…
   Но тут они разговорились с двумя молодцами, которые также пришли покормиться в монастырской постоялой избе. Они были из маленькой прибрежной усадьбы, чуть севернее мыса, где Улаву с Ингунн надо было высадиться на берег, и они попросили, чтоб Улав переправил их в своей лодке. Но им непременно хотелось остаться и послушать complet [7].
   Улав снова сидел в полутемной церкви и прислушивался к глубоким мужским голосам, которые пели славу великому государю, царю всех царей. И снова картины этого долгого, полного приключений дня замелькали под его усталыми веками — он чуть было опять не заснул…
   Он очнулся оттого, что хор запел другую песнь, — в маленькой темной церкви прозвучал гимн:
   Te lucis ante terminum
   Rerum Creator poscimus
   Ut pro tua dementia
   Sis prassul et custodia.
   Procul recedant somnia
   Et noctium phantasmata;
   Hostemque nostrum comprime,
   Ne polluantur corpora.
   Praesta, Pater piissime
   Patrique compar Unice,
   Cum Spiritu Paraclito
   Regnans per omne sae culum.
   [Мы молим тебя. Создатель,
   Яви нам свое милосердье,
   Будь нашим пастырем и хранителем,
   Покуда мы не смежим очи.
   Да отступят сны лукавые
   И виденья ночные;
   Да не осквернит нашу плоть
   Враг рода человеческого.
   Внемли нам, милосердный отче,
   И сын, отцу подобный,
   Вместе с духом святым,
   Царствующие во веки веков (лат.)].
   Этот гимн был ему знаком. Арнвид, сын Финна, часто певал его им по вечерам, и Улав знал примерно, что означают все эти слова по-норвежски. Тихонько соскользнув со скамьи, он преклонил колени и, закрыв лицо скрещенными руками, прочитал вечерние молитвы.

 
   Когда они спускались вниз, к лодке, всю оглядь затянуло тучами; небесный свод подернулся серыми полосами, а фьорд лежал свинцово-серый, покрытый темной рябью. Цепи лесистых гор по обеим сторонам фьорда казались напитанными мраком.
   Незнакомые парни вызвались грести, и Улав сел позади, на корме рядом с Ингунн. Теперь, когда два крестьянских сына широко и напористо загребали веслами, лодка шла намного быстрее, но Улав даже не счел оскорбленной свою мальчишескую честь — так чудесно сидеть в лодке, когда гребут другие.
   Вскоре начал накрапывать дождь. Ингунн подняла полу тяжелого, падавшего широкими складками плаща и предложила Улаву укрыться от дождя вместе с ней.
   Так они и сидели вдвоем, окутанные плащом. Ему пришлось обнять ее. Как сладостно было обхватить рукой этот тонкий, теплый и мягкий стан. Лодка легко летела по воде в голубовато-серую летнюю ночь. Пелена светлого тумана, сопровождаемая короткими ливнями, заволокла даль озера и глубь лесистых гор, но их дождь миновал. Вскоре Улав и Ингунн прильнули друг к другу и задремали щека к щеке. Гребцы, смеясь, предложили им лечь на порожние мешки на дне лодки.
   Ингунн тотчас же свернулась клубочком рядом с Улавом и заснула, а он полулежа оперся затылком о корму — несколько раз он открывал глаза и смотрел ввысь, в затянутое тучами небо. Потом вдруг на него, подобно весеннему паводку, нахлынула усталость, удивительно сладостная и томительная. Когда лодка стала задевать песчаное дно против лачуги Ауд, он вскочил. Мужчины засмеялись. И зачем только они его разбудили, не дали человеку поспать — ведь до утра далеко…
   Была еще только полночь. Улав понял, что они шли на веслах куда меньше половины того времени, которое потребовалось ему самому. Он помог гребцам вытащить лодку на берег, и те, пожелав Ингунн и Улаву спокойной ночи, ушли. Вначале парни, казалось, превратились в два черных расплывчатых пятна, затерявшихся во мраке каменистого побережья фьорда, а вскоре они и вовсе растаяли во мраке облачной летней ночи.

 
   Спина Улава промокла от воды на дне лодки и одеревенела оттого, что он спал сидя, кое-как примостившись. Ингунн же все время похныкивала от усталости, а под конец захотела непременно отдохнуть, прежде чем они начнут странствие по горам через всю округу. Улав хотел отправиться в путь немедля, ему казалось: ходьба в такую свежую, прохладную ночь сильно взбодрит его, и, кроме того, он побаивался гнева Стейнфинна, если тот уже вернулся домой. Но Ингунн очень устала, он это видел, и оба они боялись проходить мимо могилы под грудой камней, да и вообще страшновато было блуждать по горам в глухую ночь. Потому-то, разделив остатки снеди из котомки, они доели их и влезли в земляную избушку. Тут же, за дверью, находился небольшой очаг, от которого еще шло легкое тепло. Тесный ход разделял землянку на две половины с земляными же лежанками вдоль стен в каждой из них. Услыхав с одной храп Ауд, они ощупью пробрались меж чанами и рыбачьей снастью к лежанке, которая, как они знали, была на другой стороне.
   Но Улав заснуть не мог. Воздух в земляной избушке был спертый от стлавшегося по полу дыма, а вонь от сырой, копченой и тухлой рыбы была просто невыносима. В горле у него першило, усталые руки и ноги гудели.
   Ингунн не могла найти себе места, ворочаясь с боку на бок в темноте.
   — Мне некуда девать голову… Верно, глиняный горшок мешает, он как раз позади меня.
   Улав ощупью попытался задвинуть горшок подальше. Но за его спиной было свалено столько всякой всячины, что казалось, стоит тронуть хоть одну вещь пальцем, как все обрушится им на головы. Тогда Ингунн залезла поглубже на лежанку и, свернувшись калачиком, положила голову и руки ему на грудь.
   — Тебе не тяжело? — спросила она и вскоре крепко заснула.
   Немного погодя он тихонько высвободился из-под ее теплого, сонного тела. А вскоре, когда удалось спустить ноги в проход между скамьями, он встал и крадучись выбрался из земляной избушки.
   Уже начинало светать. Холодный ветерок легким дуновением пробегал по длинным и гибким ветвям берез, кропя их каплями ледяной воды; серо-стальное зеркало вод чуть морщилось от слабых порывов ветра с дождем.
   Улав взглянул ввысь. Стояла непостижимая тишина, в селениях еще не проснулась жизнь: спали усадьбы, спали и луга, и пашни, и рощи, поблекшие от предрассветной мглы. К северу от каменистых осыпей, за самыми ближними усадьбами высилось несколько одиноких, негустых елей — таких недвижных и прямых, что они казались неживыми. Небо было почти белое, а на севере чуть золотилось над черными верхушками деревьев. И только в самой вышине плыли отдельные клочья туч, оставшихся после вчерашней ночи.
   Ему вдруг стало так сиротливо! Ведь он один не спал во всей округе и стоял здесь, обуреваемый новыми, неведомыми чувствами: они гнали его все дальше и дальше от беззаботной самоуверенности детства. Примерно в эту пору он поднялся вчера с постели, а казалось, с того времени прошли годы.
   Он стоял, робкий и удрученный, прислушиваясь к тишине. Изредка брякало деревянное ботало — корова вдовы паслась в роще. Где-то далеко, во мраке леса, как и вчера, до жути отчетливо прокуковала кукушка. Начали пробуждаться и маленькие пичужки. Но эти редкие звуки лишь усиливали владевшее им ощущение огромности и тишины окружавших его просторов…
   Подойдя к хлеву, Улав заглянул внутрь, но в нос ему ударила такая резкая вонь, что он тут же отдернул голову. Однако же земляной пол под стрехой был ровен и сух, а весь склон, на котором стоял хлев, — бур, гол и лишь кое-где усеян остатками запасенных на зиму сена и листьев. Улав лег, свернувшись, как зверек, и тут же уснул. Он проснулся, когда Ингунн тронула его за плечо. Она стояла подле него на коленях.
   — Ты чего это спишь здесь?
   — В лачуге было так дымно. — Улав тоже встал на колени, смахнув приставшие к платью мелкие веточки и разный сор.
   Над лесистыми грядами гор взошло солнце — верхушки елей, вздымаясь ввысь, запылали, точно факелы. Кругом в лесу во всю мочь заливались птицы. Над селениями и дальней гладью темно-голубого озера еще стлались тени. Но по другую его сторону солнце озаряло лес и зеленые усадьбы на горных склонах.
   Как зачарованные, стояли Улав и Ингунн на коленях, лицом к лицу. И, не сказав ни единого слова, каждый положил руки на плечи другому и склонил голову ему на грудь. Потом, вместе разжав объятия, они взглянули друг на друга со слабой, удивленной улыбкой. Улав поднял руку и прикоснулся к виску девушки. Отбросив назад ее золотисто-каштановые пышные волосы и почувствовав, что она не противится, он обнял ее другой рукой, прижал к себе и поцеловал долгим и нежным поцелуем сладостную, соблазнительную впадинку у виска. Он взглянул ей в лицо, и его бросило в жар — ей нравилось то, что он делал. Они поцеловали друг друга в губы, и под конец он осмелился прижаться губами к белому изгибу ее шеи.
   Но они не обменялись ни единым словом. Поднявшись на ноги, Улав взял пустую котомку, плащ, и они двинулись в путь, так и пройдя молча через всю округу, он впереди, она — позади, меж тем как утреннее солнце все сильней и сильней освещало лесистые склоны. В самом верхнем селении люди в усадьбах уже встали. Когда они лесом приближались к дому, день уже занялся. Подойдя же к воротам изгороди, закрытым жердью в том месте, где начинались приусадебные пашни Фреттастейна, они не увидели ни одной живой души. Может статься, приключение это кончится для них благополучно.
   За кустарником у изгороди, остановившись на миг, они взглянули друг на друга — шальное, блаженное изумление зажглось в их глазах. Прежде чем снова повернуться к изгороди и поднять жердь, он быстро коснулся ее руки. Когда они вошли на тун, дверь хлева была отворена, и там тоже никого не было видно. Ингунн направилась к стабуру, где спала прошлой ночью. Но вдруг повернулась и подбежала к Улаву.
   — Твоя застежка. — Отцепив, она протянула ее ему.
   — Можешь оставить ее себе… Я дарю ее, — быстро сказал Улав. Отцепив с кафтана маленькую нагрудную застежку, которую она дала ему взамен большой, он сунул ее девушке, все еще державшей его золотую застежку.
   — Нет, это я не в обмен на твою… У меня и так много застежек… Я…
   Покраснев, он круто повернулся и быстро зашагал прочь, чтобы не слышать, как она станет благодарить его.

 
   Увидав, что кровати в ближних боковушах пусты, он облегченно вздохнул. Одна из собак поднялась и подошла к нему, виляя хвостом, — Улав погладил ее и ласково заговорил с нею. Сняв тесное платье, он потянулся и блаженно зевнул. Кафтан вовсе протерся под мышками — без починки его больше не наденешь. Впрочем, это могла бы сделать Ингунн… Только он собрался повалиться на кровать в своей боковуше, как вдруг увидел, что там уже кто-то лежит.
   — Ну что, воротились домой? — сонным голосом спросил незнакомец. По голосу Улав признал в нем Арнвида, сына Финна.
   — Нет, это я вернулся. Я был в городе по делу, — сказал Улав так спокойно, будто для него ездить в Хамар было дело привычное. Арнвид что-то пробормотал, и вскоре оба захрапели.


3


   Когда Улав проснулся, он, заметив, как светло в большой горнице, понял, что время уже около трех часов пополудни. Приподнявшись на локте, он увидел Ингунн и Арнвида — они сидели на поперечной лавке, крепко приделанной к стене. Лицо девушки было какое-то странное — испуганное и вместе с тем задумчивое.
   Услыхав, что Улав встал, она поднялась и быстро подошла к его кровати. На ней было то же самое, вчерашнее, ярко-алое платье; и Улав смотрел на нее по-новому, как и накануне, когда он словно бы впервые увидел Ингунн. Она была так красива, что его бросило в жар от радости…
   — Ну, теперь-то ясно, о чем думал брат Вегард… да и оружейник тоже… когда толковали о секирах, — сказала она взволнованно. — Арнвид говорит, что Маттиас, сын Харалда, был на тинге, а теперь поехал на север, в свою усадьбу в Бириде.
   — Вот оно что! — сказал Улав. Нагнувшись, он завязывал ремешок башмака. Потом он выпрямился, протянул Арнвиду руку и приветствовал его.
   — Любопытно, что станет делать Стейнфинн, когда услышит эту весть?
   — А он знает про это, — ответил Арнвид. — Потому-то, Ингебьерг говорит, он и поскакал на север к Колбейну.
   — Сходила бы ты, Ингунн, и собрала мне чего-нибудь поесть, — сказал Улав. Лишь только Ингунн вышла, он спросил Арнвида: — Ты не знаешь, что задумал Стейнфинн?
   — Я знаю, о чем помышляет Ингебьерг, — ответил Арнвид.
   — Чего уж яснее!
   Из всех людей, которых он знал, Арнвид, сын финна, больше всех был Улаву по нраву, но сам он никогда про то не думал. Ему просто было хорошо с ним, хотя Улаву никогда бы и в голову не пришло назвать его своим другом… Арнвид был человек взрослый и женат почти столько же лет, сколько Улав его помнил, а ныне он вдовел уже третий год. Однако теперь разница в летах между ними словно вовсе исчезла — так по крайней мере казалось Улаву. Он знал, что сам он уже взрослый, а тот, другой, — тоже еще человек не старый. Арнвид не был такой степенный и спокойный, как другие женатые люди. И супружество стало для него вроде ярма, которое надели на него, когда он был еще подростком; а позднее он невольно стремился стереть само воспоминание об этом. Улав вдруг все понял, сам не зная почему. И точно так же Арнвид, казалось, ощутил, что Улав и Ингунн вдруг приблизились к нему годами. Он разговаривал с ними точно со своей ровней.
   Пока Улав ел, Арнвид отрезал от вяленого оленьего окорока тонкие, как листок, ломтики, которые Ингунн любила жевать на ходу.
   — Хуже всего то, что Стейнфинн позволил своему бесчестью быльем порасти, — молвил Арнвид. — Начать тяжбу уж слишком поздно — ему остается только жестоко отомстить, коли он хочет оправдаться в глазах людей.
   — А Стейнфинн и не мог раньше ничего сделать — Маттиасу ни с того ни с сего взбрело на ум на богомолье отправиться, вот он и удрал из страны, поджав хвост. Но ныне, когда у нас в королях двое бесштанных сосунков, настоящий муж, верно, осмелится поднять руку на обидчика. Ему вовсе незачем просить крестьянский тинг рассудить дело его чести — так, слышал я, толковали про это Стейнфинн с Колбейном.
   — Да, и тот, и другой, уж точно, сумеют сделать все по своему хотенью, пренебрегая законами нашей страны и законом божьим, — сказал Арнвид. — Кое-кто у нас ныне вовсе голову потерял и кобенится почем зря.
   — Ну, а ты? — спросил Улав. — Пойдешь с ними, коли Стейнфинн с Колбейном замыслят ныне отыскать Маттиаса у него дома и проучить его?
   Арнвид не ответил. Он сидел, рослый, высоко подняв плечи и опершись лбом на узкую, изящную руку, так что его маленькое некрасивое лицо оставалось в тени.
   Арнвид, сын Финна, был очень высокий и статный, завидного телосложения человек — особенно красивы были его руки и ноги. Однако плечи у него были чересчур широки и слишком высоко подняты, голова же — слишком мала, а шея — коротка, и это почти совершенно стирало впечатление от красоты его тела. Лицо Арнвида также было странное и некрасивое, словно бы сплющенное с обеих сторон; лоб — низкий и широкий, коротко срезанный, и широкий же подбородок. Волосы у него были черные, курчавые, смахивавшие на завиток на лбу у быка. Но, несмотря на это, Улав вот сейчас впервые увидел, что Арнвид и Ингунн походили друг на друга — у Арнвида тоже был маленький, нечетко очерченный нос, но на мужском лице он казался как бы вдавленным под крутым лбом. И глаза у него были такие же большие, только темно-синие и глубоко посаженные.
   Арнвид не принадлежал к роду Стейнфинна, но Туре из Хува был женат на сестре его отца. И сходство между его тяжелым, мрачным уродством и беспокойным очарованием Ингунн было разительно.
   — Ты не шибко хочешь быть заодно с родичами в делах, которые они затевают? — насмешливо спросил Улав.
   — Да уж будь уверен, в стороне стоять не стану.
   — Ну, а что скажет твой владыка, святой отец, епископ Турфинн, ежели ты пойдешь вместе с нами? А мало ли что замыслил Стейнфинн? — спросил Улав со своей чуть язвительной улыбкой.
   — Он ныне в Бьергвине и не скажет ничего до того, как все произойдет, — отрезал Арнвид. — Я не могу поступить иначе, я должен последовать за моим двоюродным братом.
   — Ну да. Ты ведь даже не священник из причта Турфинна, — с той же насмешкой сказал Улав.
   — Да нет! — ответил Арнвид. — А жаль, что я не священник. В распре между Стейнфинном и Маттиасом, повторяю, хуже всего то, что дело это весьма давнее. Стейнфинну непременно должно смыть бесчестье. Но и тогда, помяни мое слово, начнут пережевывать старые сплетни. Пакости-то будет! Хоть я и не трусливей других, но лучше бы держаться подальше от всех этих дел.

 
   Улав промолчал. Потом они снова стали говорить о тяжбе, в которой он разбирался столь же мало, сколь и сыны Стейнфинна. Еще в детстве Арнвида засадили за священное писание. Но тут оба его старших брата умерли, а родители взяли его домой и женили на богатой невесте, которая еще прежде была сговорена за его брата. Но Арнвид, по всему видать, вовсе и не помышлял, что ему счастье привалило, когда, вместо того чтоб идти в священники, он стал главой своего рода и принял в дар наследное родовое поместье в Эльфардале.

 
   Жена, которая ему досталась, была и пригожа собой, и богата, и всего на пять-шесть лет старше его; однако, казалось, молодые супруги почитали себя не очень-то счастливыми. Виной тому, может статься, было то, что, пока были живы родители Арнвида, молодые не смели поднять голос в усадьбе. Потом Финн, отец Арнвида, умер, но следом за ним умерла от родов и молодая хозяйка — Турдис, дочь Эрлинга. И тогда мать Арнвида взяла бразды правления в свои руки, а она, как люди говорили, была женщина властная. Арнвид предоставил ей управляться и со всем имением, и с тремя своими маленькими сынами и ни в чем ей не перечил.
   В стародавние времена многие мужи из рода Стейнфинна были священниками; и если даже ни один из них особо не отличился на службе господу, все же священнослужители они были хорошие. Но с тех пор как священникам в Норвегии и иных христианских странах пришлось давать обет безбрачия, сыны Стейнфинна утратили склонность к книжной премудрости. Издавна повелось, что род этот умножал свое могущество по большей части выгодными браками; ну, а в то, что кто-либо может преуспеть в жизни, не женившись для подспорья, они попросту не верили.

 
   С того самого дня, как Улав с Ингунн ездили тайком в Хамар, теплая летняя погода установилась надолго. С горки, поросшей вереском, далеко внизу, на выпасе за сеновалом да за волнистыми лесными полосами и заплатками огороженные приусадебных пашен в ложбинах виден был фьорд. Ясными утрами воды широко раскинувшегося Мьесена, испещренные светлой рябью, предвещавшей хорошую погоду, отражали мысы и усадьбы на берегах. С наступлением дня весь мир пылал, залитый трепещущим маревом солнца, а противоположный берег окутывала легкая голубая дымка, сквозь которую просвечивали сверкающе-чистые полоски зеленых пашен. Далеко на юге на вершинах Скрейфьелля еще сверкал снег, блестя, как вода или дождевые тучи, но снежные шапки таяли день ото дня под жаркими лучами солнца. Всю оглядь, насколько хватало глаз, закрывали перистые облака; они проплывали, отбрасывая тень на леса и озеро. Но порой по небу расстилались тучи, так что оно становилось белым да вялым, а озеро — тусклым, серым, уже не отражавшим берега. Дождь так и не смог пролиться — его уносило ветром, блестящая же листва деревьев, сверкая, трепетала на солнце, будто сама земля дышала жаром.