Ивар сперва перекрестился, а потом рассказал со смехом, что Улав до сей поры еще не ступал на землю Хествикена. Вот чудной-то!
   Улав стал оправдываться с улыбкой — он покраснел оттого, что старый человек так сконфузил его, и сразу словно помолодел. Он выглядел моложе и больше похож был на прежнего Улава, чем в свой последний приезд, хотя теперь на его красивой округлой шее появились бороздки, а когда он резко поворачивался, пониже ворота виднелся красный рубец. И лицо у него исхудало и обветрилось. И все же он казался совсем молодым; Ингунн поняла
   — это оттого, что он был так рад. Сердце ее вдруг стало тяжелым, заныло — верно, он станет убиваться, когда узнает, что она не сберегла себя, что он потерял ее.
   Но ведь теперь он в безопасности, ему воротили все добро и усадьбу, теперь он человек с достатком, она это знала. Он продал Кореторп — свою усадьбу в Эльвесюсселе, где жил с тех пор, как прошлой осенью с него сняли опалу. Ему нетрудно найти себе невесту получше, чем она, — ведь приданое за ней, как было договорено с ее родичами, вроде бы дают не бог весть какое богатое.
   Когда она собралась идти в другой дом — ложиться спать, Улав довел ее до дверей.
   — Ты одна спишь в горнице Осы? Только ведь, поди, негоже будет, коли я приду к тебе, когда ты уляжешься, — вздохнул он и засмеялся.
   — Да, это, верно, уж нельзя.
   — А завтра ночью? Пусть кто-нибудь из служанок ночует с тобой, тогда мы сможем вечером посидеть вдвоем и поговорить.
   Потом он прижал ее к себе порывисто и застенчиво, да так сильно, что она охнула, поцеловал ее и отпустил.
   Ингунн не спала в эту ночь, думала о том, что ее ожидает. Но это было так же трудно, как пытаться проложить себе дорогу после обвала, ворочать тяжелые камни, которые ей не под силу даже двинуть с места. Она не смела подумать о том. До сих пор ей удавалось продираться сквозь кромешную тьму, живую, шевелящуюся, полную незримых страхов, а сейчас она увидела перед собою день, но он был серый, безрадостный, как дождливый рассвет среди зимы. И все же ей нужно крепиться, от того, что она сама навлекла на себя, ей не уйти, придется искать пристанище в аду.
   Она знала, что потеряла все права, стала бесприданницей, еще тогда, когда отдалась Улаву без ведома и согласия законных опекунов, о чем они ей твердили без конца. То, что ее родичи после пожелали дать ей наследство и законные права, они сделали ради Улава, когда сочли, что им лучше всего согласиться на замирение и позволить ему взять ее в законные жены. Как же они обойдутся с нею, когда узнают, что она натворила такое, что Улав не сможет взять ее в жены, — этого она не могла себе представить. Когда они узнают, что она в тягости и отец младенца — человек, с которым им и связываться не стоит, Тейта они отпустят с миром: какой с него прок, а проучить его, так и вовсе сраму не оберешься — люди станут говорить, что она позволила такому соблазнить себя!
   Нет, сна и помыслить не могла о том, что они сделают с нею и с тем, кого она носит под сердцем. Но уже завтра, а может быть, через два-три дня, она узнает об этом. И как ни трудно ей это представить себе, одно лишь ясно как белый день: когда зазеленеет листва на березках, она будет сидеть с нагулышем на коленях и безропотно покорится всему, что сделают с нею родичи в гневе за то, что покрыла их головы позором и теперь им придется кормить ее и приблудного ребенка.
   Она всецело покорилась судьбе, и сама уже не могла понять, как это еще вчера думала, что может избавиться от своего бремени. Теперь она уже понимала, что ей не остается ничего иного, как маяться с этим младенцем всю свою жизнь. Она и сейчас не чувствовала к нему ничего похожего на нежность или сострадание, просто знала: он живет в ней, и ей придется это вынести.
   И лишь при мысли о том, что Тура снова может захотеть забрать ее к себе, она представила себе, как они, двое чужаков, будут жить в усадьбе Хокона, рядом с его богатыми детьми, и в ней на миг проснулось что-то новое — стремление защитить свое чадо. Конечно, кому как не ее сестре и братьям надлежит кормить ее с ребенком. За это возьмутся Хокон с Турой да два ее младших брата, которых она почти не видела в последние годы, когда они повзрослели. Ах, кабы фру Магнхильд сжалилась и позволила ей остаться здесь, в Берге, пока не родится младенец, — неужто и надеяться на это нельзя?
   «Арнвид…» — подумала она. А вдруг он согласится взять их к себе; он был бы добр к ним обоим. Хоть он и лучший друг Улава, он также друг всякому, кто нуждается в помощи. Может, ей рассказать все Арнвиду?.. Арнвиду, а не Улаву. Он может поговорить с Улавом и Магнхильд вместо нее, и ей не придется бросаться прямо в полымя.
   Но она знала, что не посмеет сделать это. Как набраться храбрости, чтобы поведать обо всем Улаву, она не знала, но не сказать ему всей правды она тоже не могла. Ей казалось, будто он ее господин, которому она изменила; увидев его, она сразу поняла: после этой встречи с Улавом само собою выйдет, что она упадет на колени перед господом, покается в своем грехе, во всех грехах, что она совершила за свою жизнь.
   — «Quia peccavi nimis cogitatione, locutione, opere et omissione, mea culpa», — слова эти сами собою слетали с ее языка.
   Сколько раз она говорила их прежде, преклонив колени перед братом Вегардом, но сейчас они ожили, засверкали, — так темное стекло церковных окон порой вдруг засверкает от лучей солнца. «Признаюсь, что я тяжко грешила мыслями, словами и делами, а также по упущению своему, по своей вине».
   Она встала на колени в постели, прочитала вечерние молитвы — давно уже она не осмеливалась молиться. «По своей вине…» Прежде она боялась, что бог избавит ее от тяжкого признания и наказания за содеянный грех. Теперь же ей думалось, что, когда она получит у бога прощение за то, что она причинила себе и Улаву, тогда она сама не пожелает избежать кары. Стоило ей взглянуть на Улава, чтобы понять, что такое любовь. Она причинила ему самое большое зло. И когда ему станет больно, неужто она пожелает, чтоб ей было легче, чем ему! В чаше, которую Спасителю пришлось испить в тот вечер в саду на горе Елеонской, он узрел все грехи — те, что совершались на земле с начала рода человеческого и будут совершаться до страшного суда, и все беды и муки, которые люди причинили себе и друг другу через эти грехи. А раз Господь скорбел о муках, которые она сама причинит себе, она хотела понести наказание и страдать всякий раз, думая о том. Ей казалось, что это будет совсем иное страдание, чем то, которое она испытывала до сих пор; прежде ей казалось, будто она падает с обрыва, цепляясь за уступы, в бездонную трясину, а теперь это будет все равно что карабкаться вверх, держась за руку, помогающую тебе; тяжко и натужно тебе, но в самой этой тяготе заключено счастье, потому как эта мука ведет тебя к какой-то цели. Она уразумела слова святых отцов о том, что искупление грехов есть исцеление.

 
   На другой день, когда Ивар с Арнвидом собрались уезжать, Ингунн и Улав вышли на тун. Как и накануне, стоял погожий денек, снег таял, отовсюду сыпались капли. Снег съежился, слежался; в подтаявших на солнце сугробах слышалось тоненькое бульканье, а по туну бежали узкие ручейки, размыв ложбинку в зимнем покрове из лошадиного навоза и щепок. Ивар спорил с Арнвидом, что, дескать, не надо ехать по льду — опасно, особливо как проедешь Рингсакерландет; несколько лет назад Ивар угодил в прорубь и потому стал труслив, как заяц. Но Арнвид поднял его на смех: «Это среди бела-то дня, не выдумывай-ка, родич!» Им надо поспеть к Хафтуру засветло. Карабкаться с холма на холм, через селения в этакую погоду! Арнвид клялся, что этого он делать не станет.
   — Коли ты можешь заставить своих челядинцев, поезжай как хочешь, но мы с Эйвинном поедем своей дорогой.
   Однако трое латников выехали уже за выгон. Зимний путь из многих усадеб проходил через Берг и вниз на залив, оттуда люди ехали дальше: на юг к городу или на север и на запад через горы, а после по льду Мьесена.
   Улав с Ингунн проводили немного Арнвида с Иваром, которые ехали не спеша. На горке, залитой солнцем, на высокой стороне дороги снег стаял, и по склону стекала вода. Арнвид сказал Улаву, что его обрызгало с ног до головы. Улав шел с непокрытой головой, без плаща, на нем был небесно-голубой кафтан до колен, светлые кожаные штаны и низкие башмаки с длинными носками. Нарядные башмаки промокли и потемнели.
   — Ингунн догадалась лучше меня одеться для прогулки. Не пойму только, как ей не жарко в такую теплынь…
   На ней была та же коротенькая душегрея из овчины, она шлепала по мокрой земле мохнатыми сапогами — мехом наружу и даже не подумала ничем украсить себя, разве что вплела в косы алые ленты.
   Дуновения ветра обдавали их, словно дыхание, воздух искрился и дрожал.
   — Ты помнишь, как мы сидели здесь с тобой в тот раз? — шепнул Улав Ингунн.
   На выгоне уже появились большие проплешины, хотя накануне он отливал серебром и лишь кое-где проглядывал камень или можжевеловый куст.
   — Видно, в этом году поздно сеять станут, оттепель-то наступила еще до благовещения.
   Они постояли в лощинке, поглядели вслед всадникам. Арнвид обернулся и помахал, Улав поднял руку в ответ. Потом он сломал веточку шиповника и протянул Ингунн, но она не взяла, покачала головой, тогда он сам отщипнул несколько ягод, пососал их и выплюнул в снег.
   — Ну что ж, пойдем назад?
   — Нет, погоди немного. Я должна рассказать тебе об одном деле.
   — Вот как! Ты что-то невеселая, Ингунн.
   — Не с чего мне веселиться, — с трудом вымолвила она.
   Улав поглядел на нее — сперва удивленно, потом лицо его стало озабоченным, он отвел глаза.
   — Не оттого ли, что меня так долго не было с тобою? — тихо спросил он.
   «Слишком долго», — хотелось ей сказать, но она не смогла.
   — Я думал об этом, — сказал он так же медленно. — Я думал о тебе, когда последовал за ярлом; пойми, я знал, что это значило разделить с ним опалу. Но он был моим господином, первым, кому я поклялся в верности. Что мне оставалось делать? У меня пропадала охота к еде, когда я думал о том, что поселюсь в Хествикене, стану есть хлеб и пить пиво, а тот, кто помог мне воротить все, что у меня было, сам потерял все и должен скрываться в чужой стране. Только, поверь мне, я не думал, что пройдет столько лет… Ты считаешь, что я изменил тебе, раз уехал с ярлом?
   Ингунн покачала головой.
   — Сам знаешь, не мне о том судить, Улав.
   — Я думал, — Улав глубоко вздохнул, — что раз мы с Иваром стали добрыми друзьями, пеня Колбейну наполовину уплачена добрыми английскими монетами, мы с тобою обручились, я тебе надел кольцо и подарки поднес, как положено жениху, так тебе, по моему разумению, лучше было оставаться здесь. Разве плохо тебе жилось у родичей твоих, Ингунн?
   — Да что там! Жаловаться не могу.
   — Жаловаться?..
   Она услыхала первую легкую дрожь страха в его голосе, собралась с духом и взглянула на него. Он стоял с веточкой шиповника в руке и смотрел на нее, будто не понимая ее и опасаясь того, что она сейчас скажет.
   — Тебе есть на что жаловаться, Ингунн?
   — Видно, такова моя судьба… У меня… у меня не хватило сил… Улав, теперь я тебе более не гожусь в невесты.
   — Не годишься мне?.. — голос его звучал глухо.
   Снова она собрала все силы, чтобы взглянуть на него. Они стояли, глядя друг другу в глаза. Она увидела, что белокожее лицо Улава словно застыло, потускнело, посерело; сперва он молча пошевелил губами и лишь потом заставил себя сказать:
   — О чем это ты говоришь?
   Они продолжали стоять, не отводя глаз друг от друга. Под конец Ингунн не выдержала и закрыла лицо рукой.
   — Не гляди так на меня, — взмолилась она, дрожа всем телом. — Я ношу дитя под сердцем.
   Время тянулось бесконечно медленно, наконец она, не выдержав, опустила руку и снова взглянула на него. Она не узнала его лица — нижняя челюсть отвисла, как у мертвеца, он стоял недвижимо, будто каменное изваяние, молча уставясь на нее. И этому не было конца.
   — Улав! — воскликнула она, не выдержав, с жалобным стоном. — Скажи хоть что-нибудь!
   — Что же мне тебе сказать, чего ты хочешь? — вымолвил он тихо. — Кабы мне кто другой сказал это про тебя, я бы его зарубил насмерть.
   Ингунн заскулила тоненько и пронзительно, словно пес, которому дали пинка.
   Улав закричал:
   — Заткни глотку! Тебя бы тоже стоило пришибить, сука паршивая, лучшего ты не стоишь! — Он наклонился вперед, и, как только он шевельнулся, она снова завыла, как побитая собачонка, отступила на шаг-другой и прислонилась к стволу осины. Наст слепил ее ярким светом, и она, не выдержав, зажмурила глаза и вдруг почувствовала, как боль судорогой свела ее тело: так корчится и съеживается мясо на огне.
   Она снова открыла глаза и посмотрела на Улава — нет, на него она не осмелилась смотреть, она взглянула на веточку шиповника с красными ягодами, что лежала перед ним, брошенная на снег. Она тихонько запричитала:
   — Лучше бы ты убил меня, лучше бы убил…
   Лицо Улава медленно исказилось в зверином оскале. Он схватил обеими руками ножны и рукоять кинжала, потом рванул его с пояса и отшвырнул далеко. Кинжал тяжело шлепнулся в кучу талого снега и глубоко провалился в нее.
   — Ах, кабы я умерла, кабы я умерла! — не переставала причитать Ингунн.
   Она чувствовала на себе дикий взгляд его налившихся кровью глаз, и, как ни страшно ей было, она все же хотела, чтобы он убил ее. Обхватив шею руками, она тоненько стонала.
   Он стоял и смотрел, не сводя глаз с белой, натянутой дугой шеи — Ингунн уперлась головою в ствол осины. Однажды он уже сделал таксе — меч выбили у него из рук; оставшись без оружия, он схватил человека за пояс и за горло, потом, отогнув ему шею назад, сломал ее — в первый раз тогда употребил он всю свою силу. Сейчас, глядя на нее, он и сам заметил в ней постыдную перемену: во всем ее облике был след другого человека.
   С громким звериным стоном он отвернулся и побежал вверх по дороге.
   Он слышал, как она кричала ему вслед, звала его, и сам не знал, отвечал ли ей вслух или про себя.
   — Нет, нет, не могу я оставаться рядом с тобою…
   Она лежала скорчившись на маленькой голой прогалинке у подножия осины, раскачиваясь из стороны в сторону. Прошло немало времени. Вот перед нею снова предстал Улав. Он склонился к ней, тяжело дыша ей в лицо.
   — Кто отец… щенку, которого ты носишь?
   Она взглянула на него и покачала головой.
   — Да он… никто. Он служил писцом у ленсмана из Рейна. Зовут его Тейт, он исландец.
   — Да уж не шибко ты разборчива, — прохрипел Улав, и из горла его вырвалось нечто похожее на смех. Он крепко схватил ее руку и сжал так, что она громко застонала.
   — А Магнхильд? Что она говорит об этом? Вчера вечером сидела и смеялась со всеми! — Он заскрипел зубами. — Ясное дело, насмехалась надо мной, олухом царя небесного. Мол, радуется себе простодушно и не догадывается о том, какое ему счастье привалило… Будьте вы все прокляты!
   — Магнхильд ни о чем не ведает. Я не сказывала ни единой душе до сего дня. Тебе первому.
   — И на том спасибо! Стало быть, мне первому позволено узнать? А я-то думал сам зачать своих детей, да только…
   — Улав! — жалобно закричала она. — Кабы ты не приехал нынче, до того, как… никто бы про то не узнал.
   Снова они поглядели в глаза друг другу. Голова Ингунн упала на грудь, будто шея ее надломилась.
   — Иисусе Христе! Человек ты или дьявольское отродье? — испуганно прошептал Улав.
   Он распрямился и потянулся несколько раз, и каждый раз она видела красный рубец на его груди чуть пониже шеи. Он сказал словно про себя:
   — Кабы я узнал, что на тебя напала проказа, я, верно, и тогда бы ждал с нетерпением дня, когда встречусь с тобой. «Хочешь ли ты взять в жены эту женщину, больную или здоровую?» — спрашивает священник перед алтарными вратами. Но такое… нет… такое!.. Боже милостивый, этого мне не снести!..
   Он крепко ухватил ее за плечо.
   — Слышишь, Ингунн? Не могу я! Скажи Магнхильд, сама скажи ей, что я не могу. И раз она не сумела укараулить тебя, раз такое случилось, пока ты жила под ее опекою, пусть она сама… Я не могу тебя видеть, покуда ты не освободишься от него…
   — Слышишь? — начал он снова. — Ты сама расскажешь Магнхильд обо всем!
   Ингунн кивнула.
   Он пошел к дому.
   Земля была сырая, и она чувствовала, что тело ее застыло и онемело от холода: от этого ей стало легче. Она обвила рукою осину и прислонилась к ней щекой. Теперь она должна ощутить в душе своей утешение, которого ждала после признания. Но найти его не могла, чувствовала лишь смертельное раскаяние, но не то раскаяние, что приносит надежду на лучшие времена. Ей хотелось лишь умереть; она не в силах была даже подумать о том, чтобы подняться и идти далее навстречу тому, через что ей должно было пройти.
   Она помнила все слова, что хотела сказать Улаву в утешение: не думай обо мне, поезжай прочь, радуйся своему счастью, а обо мне не думай, не стою я того. Теперь она знала, что это правда, и это не утешало ее; хуже всего было, что она была недостойна того, чтобы он думал о ней.
   Она не знала, долго ли лежала так, только вдруг услыхала — по дороге кто-то едет. Она с трудом поднялась на ноги; она окоченела от холода, стоило двинуться — все тело болело и ныло, ноги онемели — ни стоять не могла, ни шагу ступить. И все-таки она заставила себя спрятаться в кустах и притвориться, будто ест ягоды шиповника, пока два нагруженных воза проезжали мимо. Работники, правившие лошадьми, негромко поздоровались с нею, она ответила. Это были люди, жившие по соседству.
   Солнце опустилось к западу — свет на снежных островках стал желто-красным, парок, поднимавшийся над землей, превратился в низко стелющийся светлый туман. Она принялась ходить по дороге взад и вперед, шлепая ногами по снежной слякоти, не зная, как ей быть; потом увидела всадников на заливе — похоже было, что они ехали сюда, — испугалась и пошла вверх к усадьбе.
   Она собиралась было проскользнуть к себе в горницу, но тут из другого дома навстречу ей вышла фру Магнхильд. Тетка с красным лицом, обрамленным большим белым платком, с толстым брюхом, подпоясанным серебряным поясом, на котором громко бряцали ключи, кинжал и ножницы, показалась Ингунн ужасной — будто разъяренный бык бросился прямо на нее. Ингунн нащупала рукой дверной косяк, чтобы опереться на него… И в тот же миг ее способность пугаться вытянулась в тоненькую ниточку, которая вот-вот порвется.
   — Пресвятая дева Мария! Откуда ты явилась? Ты что, слонялась весь белый день невесть где? Можно подумать, будто ты по земле валялась. Тебя словно по грудь окунули в воду да в лошадиное дерьмо! Что это с тобою? И что это Улаву в голову взбрело?
   Ингунн не отвечала.
   — Для чего ему вдруг сразу понадобилось ехать в Хамар, ты не знаешь? Пришел, вывел коня, а Халбьерн от него толку не мог добиться — дескать, надо ему в Хамар, да и только. И пожитки свои не взял. А поскакал так, будто один черт бежал впереди него, а другой за ним гнался. Халбьерн сказывал, что он драл коню бока шпорами.
   Ингунн молчала.
   — Что это значит? — спросила фру Магнхильд вне себя от ярости. — Ведомо тебе, что приключилось с Улавом?
   — Он уехал… — сказала Ингунн. — Не хотел долее оставаться, как узнал… Когда я рассказала ему про себя…
   — Про себя?
   Фру Магнхильд уставилась на молодую девушку — в замызганном платье, с растрепанными косами, в которых застряла кора и всякий сор с земли, с серым от грязи, исхудавшим — кожа да кости — лицом, она была просто уродлива, да еще в мокрой, грязной душегрейке!
   — Про себя? — завопила она, потом схватила Ингунн за руку повыше локтя и втолкнула в дверь так, что девушка чуть не растянулась, зацепившись за порог, потом швырнула ее, и Ингунн повалилась на кучу дров возле очага. Тетка затворила дверь.
   — Нет, нет, нет! Ничего не пойму, что ты натворила!
   Она схватила племянницу за руку, поставила ее на ноги.
   — Раздевайся, ты промокла, ровно утопленница! Я и всегда-то думала, что ты придурковата. Ясное дело, не хватает у тебя ума!
   Ингунн лежала в постели в полузабытьи и слышала, как тетка ворчит, развешивая мокрую одежду у очага. Впервые за последние месяцы она сбросила с себя эти вериги и могла наконец отдохнуть. Она едва ли понимала, что фру Магнхильд могла бы по праву обойтись с нею куда хуже — она не проклинала ее, не била, не таскала за волосы, даже почти не говорила, что она думала о племяннице.
   Фру Магнхильд хотела прежде всего разузнать, как это случилось, а после придумать, как бы все скрыть.
   Она спросила, кто отец ребенка, а когда Ингунн ответила, сидела долго, не в силах сказать ни слова. Такого она никак не могла себе представить и решила, что бедняжка не иначе как рехнулась. Ингунн велено было рассказать про все, что было меж нею и Тейтом; мало-помалу, сбивчиво, Ингунн ответила на строгие вопросы тетки. Она повстречалась с ним шесть месяцев назад. Нет, он ничего не знает про нее… Она ждет… через шесть недель.
   «Этой птице лучше всего дать улететь, — подумала фру Магнхильд про Тейта. — Пожалуй, удастся укрыть девушку в доме Осы на оставшееся время, сказать, что захворала; об Ингунн мало кто справляется, хорошо еще, что она последние годы жила затворницей». Тетка строго-настрого запретила ей выходить из дому, когда люди не спали. Пока что с ней будет жить Далла, а когда придет время, они пошлют за Турой.
   Ингунн лежала, позволив усталости одолеть ее. Жизнь стала почти прекрасной — ноги ее согрелись под меховыми одеялами, сон мягко обволакивал ее, словно теплая вода. В полудреме она слышала, как фру Магнхильд толковала сама с собой, как лучше пристроить ребенка, когда он родится.
   Когда она проснулась, был уже поздний вечер; огонь в очаге почти погас, но золу еще не выгребли. Перед очагом на скамеечке сидела Далла, она мерно кивала головой и пряла пряжу. На дворе стояла непогода. Ингунн слышала, как ветер завывает за окном, и какая-то деревяшка время от времени колотила снаружи по стене. Ингунн еще была в полудреме.
   — Далла! — немного помолчав, сказала она.
   Старуха не услышала ее.
   — Далла! — повторила он чуть погодя. — Не поглядишь ли ты, что там за штука стучит по стене. Может, можно оторвать ее?
   Далла поднялась и подошла к постели:
   — Вот как! У тебя еще хватает стыда-совести гонять людей взад-вперед, свинья ты ленивая! Мне велено караулить тебя, а не лебезить перед тобой да ходить на цыпочках, черт бы тебя побрал, шлюха поганая!
   Фру Магнхильд заглядывала к племяннице раз-другой на дню; она больше не срамила ее, да и вовсе почти не говорила с нею. Но однажды сказала, что нашла младенцу приемную мать — жену новосела, что поселился в лесу, далеко от них к северу. Они уговорились, что фру Магнхильд пошлет за нею, как только у Ингунн будут первые схватки, и тогда младенца можно будет отправить, как только он родится. Ингунн на это ничего не ответила, даже не спросила, как зовут эту женщину и как называется усадьба, где ребенок будет жить.
   Фру Магнхильд снова подумала: девка, точно, не в своем уме.
   Так лежала она одна круглые сутки — никого, кроме Даллы. Она тихонько забилась в уголок, словно мышь; стоило ей шевельнуться или громко вздохнуть, как она начинала бояться, что Далла опять набросится на нее, станет насмехаться и бранить самыми худыми словами, какие только могла выдумать.
   Далла и Грим никогда не были рабами, собственностью господ. Правда, во многих местах различие между свободными детьми и детьми рабов было невелико, потому что последние тоже по закону получили свои права. И меньше всего это касалось потомков старых знатных родов и их челядинцев, потомков рабов этих семей. Хозяину или хозяйке и в голову не приходило показывать такому работнику, что они лучше его, если тот не был ледащим, непутевым или же дряхлым стариком; в таких семьях не было в обычае продавать рабов, хотя случалось, что очень красивого либо смышленого и благовоспитанного ребенка, рожденного рабыней, дарили младшему родственнику или крестнику, а раб, от которого было больше хлопот, чем пользы, или который, нарушив закон, сделал что-нибудь худое, просто-напросто исчезал. Слуги, рожденные рабами, теперь часто сами желали остаться и зарабатывать себе на пропитание в том месте, где они родились,
   — во всяком случае те, что жили вдали от моря. Честь их господ была их честью — так же, как счастье и благополучие; они делили с господами их судьбу, меж собою они до самых малых подробностей судили да рядили про все события в жизни своих господ, про все, что происходило в господской горнице, в поварне и кладовых.
   К Осе, дочери Магнуса, Грима и Даллу приставили, когда все трое были еще детьми, и когда она послала их к Стейнфинну, это был все равно что материнский подарок сыну. Радости и горести Стейнфинна были их счастьем и несчастьем, а раз Оса считала, что женитьба принесла ее сыну несчастье, они ненавидели его жену, хотя и не смели этого выказывать. Хотя Ингунн вовсе не походила на свою мать, они без особой на то причины перенесли на нее часть своей неприязни. Из детей Улав и Тура были их любимцами: они были смирными и ласковыми даже со старыми слугами, а Ингунн — беспечной и озорной, и они укоряли ее больше чем надо, чтобы двое других детей казались еще лучше. Далла была вне себя от ревности, оттого, что не она, а Ингунн стала ближе всех фру Осе — она видела, что бабушка очень любит внучку. И теперь, когда Ингунн навлекла на род Стейнфинна неслыханный позор, изменив Улаву, и когда она, беспомощная и беззащитная, попала в руки Далле, дочь рабыни стала мстить ей как только могла.