— ответил Улав, улыбнувшись.
   — Коли я не ошибаюсь, — заметил священник, тоже улыбаясь как-то застенчиво, — тебе, стало быть, неведомо, что эти девицы и тебе сродни приходятся, и даже очень близкая родня?
   Улав смотрел на священника, выжидая, что тот скажет дальше.
   — Они тебе троюродные сестры. Тургильс был им дедом, отцом их отца. Он обесчестил мою сестру.
   Лицо Улава невольно исказилось от ужаса. Отец Бенедикт заметил это и понял, о чем подумал юноша.
   — Нет, это случилось до того, как бог отнял у него разум. А может, и нечистый, которому он верно служил, погрязнув во грехе да похоти. Да, господь бог ведает, что я не могу быть беспристрастным, когда говорю про Улава Полупопа, ведь он приходился Тургильсу сводным братом, они были неразлучны, как нитка с иголкой. Улав Риббунг хотел заставить Тургильса жениться на Астрид, сам он был человек честный, храбрый и справедливый. Когда Тургильс, опозорив девицу, оставил ее одну с незаконнорожденным младенцем, а сам завел в Осло потаскуху и собрался взять ее в жены, Улав Риббунг запретил сыну возвращаться домой. Инголф, дед твой, и дочери Улава, и Ива Стол, зять ихний, сказали, что не станут сидеть с Тургильсом за одним столом и словом с ним не перемолвит, коли он не одумается. А Тургильс пришел к священнику Инголфу и его сыну Улаву, и те приняли его. Ну не срам ли это. Один — священник, а другой собирался стать им!
   Дело кончилось тем, что отец мой и братья приняли выкуп за бесчестье и помирились с хествикенскими — ведь ни Улав Риббунг, ни Инголф ничего не могли поделать с Тургильсом — ни заставить его бросить срамную девку, ни воротить честь Астрид. Так было лучше для всех и по-христиански, ничего не скажешь. Только будь я в ту пору зрелым мужем, годным для ратных дел, не успокоился бы, покуда не свалил бы Тургильса наземь, даже если был бы уже священником и дал обет служить господу богу. Один бог знает, какую ненависть носил я в своем сердце к этому человеку. Однако Всевышнему ведомо и то, что самая большая жертва, каковую он может потребовать от человека, — это не отомстить мечом за бесчестье девы из своего рода. Мне в ту пору стукнуло десять годов. Астрид была мне заместо матери — она была старшей из нас, а я — младшим. Мы спали с ней в то лето в одной постели. Как она плакала и убивалась! Не знаю, как только она не померла с горя. Того, кто может всем сердцем простить такое, скажу я тебе, Улав, того я назову святым праведником.
   Священник умолк. Улав застыл неподвижно, словно окаменел, и ждал. Наконец он решил, что должен что-нибудь сказать.
   — И что же сталось с твоей сестрой? Померла она?
   — Восемь зим как померла, — ответил священник. — Дожила до старости. Несколько годов спустя она вышла замуж за Коре, сына Юна из Руалдстада, что к северу от нас, в приходе Шейдис. Ей за ним хорошо жилось. Отец был жесток к ней, а младенца и видеть не хотел. Будь он еще от кого другого… Но чтобы его дочь приумножила число полюбовниц Тургильса! Коре был добр к ним обоим. Это он после женил пасынка на девице хорошего рода — наследнице Хестбекка. А когда с Улавом из Хествикена приключилась беда и родня вкруг него поредела, послал он челядинца к Астрид спросить, не согласна ли она отдать ему Арне, сына, а коли согласна, так он станет полноправным членом и законным наследником отца. Коре ответил ему, что у дитяти теперь нет нужды в помощи деда, что они с Астрид любят Арне, сына Тургильса, и не хотят отсылать его в Хествикен, чтобы он унаследовал хествикенское счастье. Тогда Улав послал за Осой, что когда-то жила в Хествикене в услуженье и прижила дите с Тургильсом, хотя младенец отдал богу душу.
   Однако все это дела давних дней, и нам должно позабыть старую вражду, а вам, молодым, надо жить в добром согласии, как положено родичам. Думается мне, вы с Арне из Хестбекка славно поладите. Надо тебе, Улав, как доведется, поехать туда со мной навестить родичей в тех местах.
   Улав сказал, что поедет с большой охотой. Потом спросил:
   — Про какое это хествикенское счастье ты говорил?
   Священник замялся.
   — Тебе ведомо, что твой прадед не был счастлив в детях. Он жил тогда у залива с припадочным, всех других своих детей он потерял, кроме Боргни, которая ушла в монастырь. Прямого наследника у него не было, кроме маленького Аудуна, отца твоего, а его забрала с собой вдова Инголфа, когда уехала домой к себе на юг в Эльвесюссель. Потому-то Коре с Астрид и решили, что род ваш может зачахнуть после него.
   Погруженный в раздумье, Улав сказал:
   — Что ж, это чистая правда, отец Бенедикт, не много счастья выпало им с той поры на долю, если верить тому, что родич мой сказывал.
   — Люди они были смелые и надежные, а это дороже любой удачи.
   — Все, кроме Тургильса, — возразил Улав. — Я-то думал, он всегда был юродивый, больше я ничего не знал. Улав-старший про него ничего не сказывал.
   — Как бы сильно я ни ненавидел его, — продолжал отец Бенедикт, — а все же, по правде говоря, был он человек храбрый и друзьям своим верный. А уж парня краше, всякий скажет, с незапамятных времен не было окрест Фолдена. Чудно, что ты сразу мне пришелся по нраву, ведь ты очень похож на Тургильса. И Арне походит на своего отца, и дочери его тоже. Я-то думал, как они войдут в горницу все три, ты и приметишь, что они похожи на тебя, ни дать ни взять сестры твои. Носы у всех у вас маленькие и прямые, кожа белая, волосы красивые, ровно пушица. И все же, хоть и ненавистен он мне, скажу я, он был куда краше вас, столь пригожего парня не видывал я отродясь. Верно, правду говорили, что ему не надо было бегать за девками, улещать их посулами жениться да всякими обманными словами. Они сами на него вешались. Стоило ему глянуть на девку своими чудными сине-зелеными очами, как ее ровно околдовал кто. У тебя, Улав, такие же ясные глаза.
   Тут Улав принялся смеяться без удержу, словно пытался в смехе выплеснуть всю тяжесть с души своей.
   — Нет, отец Бенедикт, уж никак я не могу шибко походить на родича моего Тургильса, по крайности глазами. Что-то я не примечал, чтобы девушки любили меня.
   — Ты на него шибко походишь, хоть и не так пригож, как он. Ясные глаза и у тебя, и у девонек моих. Только злых чар нет в ваших глазах, слава тебе господи!
   А молва о том, что иной род или усадьбу преследует злая судьба, идет от языческих времен. Только ты, видно, человек умный и веришь, что жизнь наша и судьба в руке божией, и подобным сказкам веры не даешь. Да будет господь милостив к тебе. Счастья и благополучия желаю тебе в женитьбе твоей, пусть род ваш прослывет счастливым отныне.
   Священник поднял кружку и выпил за него. Улав тоже выпил, но заставить себя сказать что-нибудь не мог. Тут отец Бенедикт привел в горницу трех дочерей Арне: Сигне, Уну и Турунн. Улав, по обычаю, поцеловал своих сродственниц. Они были столь пригожи и ласковы, что Улав мало-помалу оттаял и провел с ними немалое время в доброй и веселой беседе.
   На пир в честь возвращения Улава они приехать не могли — как раз в это время надобно им было пировать на пышной свадьбе у них по соседству, но сказали, что осенью они опять приедут к священнику погостить и тогда непременно навестят Улава и познакомятся с его женой.

 
   Когда Улав возвращался домой, на душе у него было тревожно. То, что ему в тот день захотелось пойти в церковь, что он встретил отца Бенедикта и тот рассказал ему про брата его деда и сестру священника, видно, было неспроста. Не верилось ему, что это вышло невзначай.
   Правда, только епископ мог дать ему отпущение грехов за убийство Тейта, но все же он мог сперва исповедаться у отца Бенедикта. И с каким-то тайным ужасом почувствовал он, как сильно в нем желание сделать это.
   Коли он упадет на колени перед отцом Бенедиктом и покается в своем душегубстве, поведает, как с ним такое приключилось, то найдет в этом слуге божьем не только духовного отца. Отец Бенедикт понял бы его как родного сына.
   Епископа Турфинна он полюбил за то, что этот монах из Даутры раскрыл перед ним богатство, красоту и мудрость мира, которые прежде были ему далеки и чужды. Христианская вера представлялась ему до того какой-то силой, как закон или король; он знал, что вера эта должна указывать, как ему жить, перед нею он склонялся, не противясь, с почтением, зная, что должен быть ей послушен, коли хочет жить в согласии с равными себе и смотреть им, не стыдясь, прямо в глаза. В епископе Турфинне видел он человека, который мог повести его, взяв за руку, к тому, чему можно служить и поклоняться, обретя счастье и уважение к себе самому. Каков бы он стал, кабы долее шел по пути, по которому его вел епископ, он не знал. Турфинн был и оставался для него пророком с высей заоблачных, а сам он в ту пору был против него дитя малое, не разумевшее, на что ему хотят открыть глаза, пока не совершил такое, из-за чего пришлось ему свернуть с пути, указанного его добрым учителем, и бежать прочь.
   Арнвида он любил, однако они были столь несхожи по духу, что благочестие друга казалось ему чем-то странным и чуждым. Улав знал, что Арнвид скрытен, хотя вовсе не молчалив, но словоохотливость Арнвида шла от его старания услужить. Иной раз Улав сам замечал, что он всегда оказывался берущим, а Арнвид — дающим. Но таков уж был Арнвид, сын Финна, что Улав не чувствовал себя оттого униженным; он мог бы и поболее того брать у друга, и все же они оставались бы добрыми друзьями. У Улава не было сомнений в том, что Арнвид знал его как свои пять пальцев и милел к нему, Улав же вовсе не понимал Арнвида и все же любил его.
   Всякие байки Улава Полупопа о расчудесных делах он слушал с большой охотой. Только все, что старец рассказывал ему про ангелов и дьяволов, про водяного, троллей и эльфов, про святых угодников, про духов и про знамения, — все это было будто на другом конце света, не в той жизни, где его томили свои заботы и тяготы. Пресвятая дева Мария представала в мыслях его словно принцесса из сказки, прекраснейшей райской розою, но рай, про который ему говорил старый Улав, был так далеко от его дома на земле.
   Отец Бенедикт был первым, в ком он увидел самого себя, — человеком, устоявшим в битве, в какой бился он сам. И отец Бенедикт одержал победу, стал набожен, силен и крепок в вере. Улав почувствовал, как сильно забилась кровь в его жилах от страстного желания и надежды. Ему оставалось лишь набраться мужества: молить бога, чтобы он послал ему силу, как говаривал брат Вегард, без задней мысли: «Боже, услышь не сразу мою молитву!»

 
   Он не спал почти до утра. Ему казалось, что он понял одно — с незапамятных времен идет во Вселенной битва меж богом и врагом его, и все, в ком теплится душа, сражаются в одной из этих ратей, ведая о том или не ведая, — ангелы и тролли, люди на земле и по ту сторону жизни. И именно через малодушие человеческое множится дьявольская рать, ибо человек страшится, как бы бог не потребовал от него слишком многого. Чтобы он сказал правду, каковую нелегко вымолвить устам, отказался от сладкого греха, без которого он не мыслит себе жизнь прожить, — от выгоды и богатства, прелюбодейства или чванства. И тут является праотец лжи и ловит душу человеческую своею извечной главной ложью — он, мол, требует менее от рабов своих, а платит много более, покуда ему служишь. Теперь же предстояло Улаву выбирать, в каком войске ему служить.

 
   Когда он вышел из дому на следующее утро, было пасмурно и стоял туман. Изморось окропила его крохотными брызгами, они приятно холодили лицо, падали на губы, освежая после бессонной ночи.
   Он поднялся на холм, лежавший к западу от усадьбы, там, где гора круто спускалась к открытому фьорду, обнажив голые скалы с расселинами, поросшими цветами. У него уже вошло в привычку приходить сюда каждое утро и, стоя здесь, угадывать погоду. Он начал понемногу разгадывать язык фьорда. Сегодня на море было тихо. У подножия гладких скал Бычьей горы рябила слабая мертвая зыбь, мелькая белыми полосками сквозь туман, — там волны пенились шибко, стоило подуть хоть небольшому ветерку с моря. Внизу, у него под ногами, там, где голая скала соскальзывала в воду, волны погрохатывали мелкими камушками, лизали венки из водорослей; в лицо ему ударил добрый запах соленой воды.
   Улав стоял недвижимо, вглядываясь вдаль, прислушиваясь к слабым звукам, доносившимся с фьорда. Туман тем временем сгустился, и он ничего не мог разглядеть внизу.
   Он давно уже понял, что поступил глупо, не сказавши сразу про убийство в первом же встретившемся ему на пути селении. Сделай он это, может, ему даже выкуп не пришлось бы платить. Еще самого Тейта могли осудить, кабы родичи Ингунн захотели подтвердить, что у него на эту женщину старые права. Теперь же, после того как он долго размышлял об этом и взвешивал то так, то сяк, ему было никак не вспомнить, почему он тогда порешил молчать и спрятать все следы убийства. Только себя обманул, мол, если никто не узнает, что он убрал Тейта, сына Халла, с дороги, стало быть, никто не проведает, что Тейт опозорил Ингунн. Теперь он и сам не мог уразуметь, как столь глупые мысли могли прийти ему в голову.
   А теперь он попался в свой собственный силок. Епископ ни за что на свете не даст ему отпущения грехов за убийство, коли он открыто не признает свою вину, чтобы его можно было судить по закону. Только теперь это будет не что иное, как злодеяние, убийство из-за угла.
   Позади него лежала его усадьба — земли в Мельничной долине, лес по обе стороны Хествикена — его владения простирались далеко, уходили в туман. Внизу у воды виднелись лодочные навесы, пристань, боты; оттуда доносился запах сетей, дегтя, тухлой рыбы, соленой воды и пропитанного ею дерева. Там, далеко на севере, в Опланне, ждет его Ингунн. Один бог знает, каково ей сейчас. Выручить ее из беды, увезти сюда, дать пристанище — вот что ему надо сделать перво-наперво.
   Да, ношу, которую он по дурости взвалил себе на плечи, придется ему нести всю жизнь. Теперь ему не сбросить ее. Видно, придется ему тащить ее на себе, покуда он не увидит распахнутые ворота смерти. Правда, он может вдруг взять и умереть… внезапно… Нет, хочешь не хочешь — терпи. Не в его власти было сейчас поворотить назад, к тому самому месту, где он заплутался когда-то. Он должен идти только вперед.
   С такими мыслями отправился он на север. Приехав в Берг, услыхал из уст Арнвида, что Ингунн чуть не лишила себя жизни. Через шесть недель с того дня воротился он снова в Хествикен, на сей раз с молодой женой.

 
   В тот день, когда Улав сошел с Ингунн на хествикенскую пристань, море под лучами солнца казалось ослепительно белым и голые скалы Бычьей горы нагрелись, словно раскаленные камни очага. Было это на другой день после дня святого Лавранса. Вода плескалась о борт лодки, о столбы пристани; воздух был пропитан запахами соленой воды, дегтя, гнилой приманки и рыбных потрохов, но время от времени порыв ветра доносил аромат цветов, легкий, теплый и сладостный. Вдыхая его, Улав подивился, сколь знакомым показался ему этот запах. Воспоминания заворошились в нем, однако он не мог понять, что напоминает ему этот запах. Пред глазами его вдруг возникли Викингевог и Хевдинггорд — все, что он позабыл, с тех пор как бежал к ярлу… И тут он понял, что это за аромат: запах цветущей липы! Влажный и тонкий парок будто от смеси меда, цветочных семян и пьяной браги. Видно, где-то поблизости цвели липы. Чем выше они поднимались по холму, тем сильнее становился запах. Улав не мог этого понять — в Хествикене он не видел ни одной липы. Но когда они дошли до туна, он увидел, что на крутом склоне позади хлева росла липа. Она крепко уцепилась корнями за скалу, пустив корни в расселину, прижалась к каменной скале, опустив ветви. Сердцеобразные темно-зеленые листья лежали один на другом, будто тес на церковной крыше, покрывая желтые, как воск, цветочные метелочки, — Улав разглядел их под листочками. Они были усеяны коричневыми крапинками, уже увядали, запах от них шел слишком пряный и удушливый, но вокруг них тоненько жужжали и гудели пчелы и шмели и роилась мошкара.
   — Улав, чем это так славно пахнет? — удивилась Ингунн.
   — Липа цветет. Ты, верно, прежде не видела липы. В Опланне она не растет.
   — Отчего же, я припоминаю теперь, что видела липу в саду братьев-проповедников в Хамаре. А где же дерево-то само?
   Улав показал на гору.
   — Эта липа не похожа на те, что растут на равнине.
   Он припомнил толстостволую огромную липу, которая росла во дворе в Хевдинггорде. Бледно-желтые, будто восковые, пучки цветов прятались в кроне под целой копной листьев. Когда в Хевдинггорде цвела липа, его всегда тянуло не во Фреттастейн, в Хейдмарк или еще какое место, куда его забрасывала судьба, а в дом своего детства, который сразу же вспоминался ему. Видно, он узнавал запах липового цвета, хотя, насколько ему помнилось, он тогда не знал, что в Хествикене сеть липа.
   На закате он отправился в Мельничную долину посмотреть на поля. Запах липы был тяжелый и резкий. Улав с трудом передвигал ноги: казалось, этот сладкий дурман наливал его тяжестью. Он чувствовал себя обессилевшим от счастья. Тут он увидел, что на северном склоне горы липы росли повсюду.
   Когда он повернул к дому, солнца в долине уже не было, на траве заблестела роса. Он прошел в огороженный ольшаник и вспомнил, что когда-то здесь был покос: теперь этот луг порос ольхой. В кустах бродили коровы, повсюду шелестели да хрустели ветки. И диковинная же была скотина в Хествикене — мохнатая, толстобрюхая, кривоногая, с закрученными по-чудному рогами, большеголовая, с печальными глазами. Почти у всех коров было либо по три соска, либо еще какой-нибудь изъян на вымени. Проходя мимо этой невеселой животины, Улав похлопывал коров, ласково приговаривая.
   Из-за сарая вышла на тропинку Ингунн. Высокая и стройная, как тростинка, в голубом платье, на которое волнами падал длинный головной платок. Медленно, будто несмело шла она по тропе вдоль изгороди. Отцветающие таволга и кошачья трава доходили ей чуть ли не до пояса, цепляясь за платье.
   Она вышла его встречать. Подойдя к ней, он взял ее за руку, и они вместе пошли к дому. На другой день к ним должны были пожаловать гости, но в тот вечер они были одни в доме, не считая старика в каморе.


2


   Теплая погода стояла до конца лета. К полудню скалы сильно нагревались и дышали жаром, море искрилось, а у подножия утеса, о который разбивались волны, играла белая пена.
   Улав вставал чуть свет, только теперь он не ходил к скалистому мысу. Ему полюбилось стоять, облокотясь на изгородь, у пашни, что лежала к северу, там, где шла, поднимаясь вверх, тропинка с причала. Отсюда были видны залив и долина — почти все хествикенские владения. Однако в сторону Фолдена и на юг вид закрывала гора, что выступала вперед и защищала от ветра самую дальнюю в усадьбе полоску земли, пригодную для посева. Фьорд отсюда был виден мало — только узенькая полоска на севере подле голого блестящего черепа Быка и его косматой, поросшей лесом, шеи. По другую сторону лежала Худрхеймская сторона, залитая солнцем — низкая гряда с редким сосняком; на вершине ее были селения, возделанная земля, большие усадьбы — он туда ездил один раз, но отсюда их было не видать.
   На пашне во многих местах проступал камень, так что блеклый ковер всходов казался разорванным на ленточки, вьющиеся между красными камнями. Однако хлеба здесь почти всегда были добрые — землю удобряли рыбными отбросами с пристани — и они поспевали рано. В расселинах росли какие-то странные цветы. Улав таких раньше не видывал; когда он приехал сюда позднею весною, то были красивые пурпурные звездочки, теперь же сами стебли стали кроваво-красными, а влажные листья — ржаво-красными, со стеблей торчали во все стороны стручки семян, похожие на головы долгоносых цапель.
   Хозяйствовать в усадьбе Улав был мастак. Он сразу увидел, что забот здесь будет немало: выкорчевать кусты на старых пастбищах, улучшить стадо, поправить дома. Он нанял Бьерна, мужа Гудрун, на полгода, чтобы тот приглядывал за ловлей рыбы и прочей живности во фьорде. В этом деле он мало смыслил и потому собирался поехать с Бьерном в зимнюю пору присмотреться к этому рукомеслу, от которого в Хествикене пошло все богатство. Бьерн присоветовал ему также выпаривать соль в заливе к востоку от Лошадиной горы.
   Но за всеми этими мыслями и заботами об усадьбе — что надо нынче сделать, что завтра — дремал в глубине души его исполненный счастья покой. День теперь протекал у него, как поток добрых минут. И хотя он знал, что на дне этого потока таились опасные воспоминания, которые он только усилием воли заставлял покоиться там, он гордился тем, что на душе у него теперь радостно и светло.
   Холодно и ясно сознавал он, что старые беды могут воротиться и обрушиться на них. Но он радовался счастливым денькам, покуда они не ушли.
   Так он стоял там каждое утро, вглядываясь вдаль; мысли роились у него в голове, а за ними колыхалось волнами неясное ощущение счастья. Его пригожее лицо казалось в эти минуты суровым и угрюмым, зрачки глаз сужались и становились маленькими, словно булавочные головки. Когда наступало время Ингунн вставать с постели, Улав возвращался в дом. Он приветствовал ее кивком головы и легкой улыбкой на устах и видел, как на ее свежем лице румянцем вспыхивала радость, а глаза и все ее существо излучали тихое, застенчивое счастье.
   Никогда еще Ингунн не была так красива. Она пополнела, кожа на лице стала тонкой и прозрачной; под белым головным платком, повязанным как подобает замужней женщине, глаза казались больше и синее.
   Она ходила плавно, с тихим и скромным достоинством, нравом стала спокойна и ровна, добра ко всем, а более всех к своему мужу. Всякий замечал, что она довольна, и всякий, кто встречал жену Улава, хвалил ее.
   Улава по-прежнему мучила бессонница. Час за часом лежал он недвижим, с открытыми глазами, разве что осторожно вынимал из-под головы Ингунн занемевшую руку. Она крепко прижималась к нему во сне, и он вдыхал сладостный запах сена, исходивший от ее волос. Все ее существо дышало теплом, молодостью и здоровьем. В кромешной тьме Улаву казалось, что худой запах людей прошлых времен уползал в щели и углы, изгнанный и побежденный. Так он лежал, чувствуя, как течет время, и не желая, чтобы сон пришел к нему, — столь сладостно было лежать и ощущать ее рядом с собой. Наконец-то они вместе и обрели покой. Он медленно провел рукой по ее плечу и руке, ее шелковистая кожа была прохладной — одеяло сползло с кровати. Он бережно укрыл ее, нагнулся к ней, а она сквозь сон ответила ему ласковым словом, словно птичка прощебетала на ветке среди ночи.

 
   Но сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, чуть что — встрепенется, как вспугнутая птица. Он сам это примечал и старался, чтобы другие этого не заметили.
   Однажды утром он стоял у изгороди и смотрел, как выгоняют коров на жнивье. Посреди стада шел бык — единственное красивое животное во всем хлеву. Бык был большой, сильный, черный, как уголь, с бледно-желтой полосой вдоль хребтины. Глядя, как он тяжело и медленно спускается с горушки, Улав вдруг подумал, что извилистая светлая полоска на черной спине походит на извивающуюся змею, и у него вдруг стало скверно на душе. Мгновение спустя он пришел в себя. Однако после он уже не дорожил этим быком, как раньше, и это чувство неприязни к животному так и не исчезло.
   Покуда стояла теплая летняя погода, Улав с большой охотой приходил во время полуденного отдыха на берег. Он заплывал так далеко, что мот видеть с моря дома на скалах, ложился на спину, отдыхал и снова плыл. Часто вместе с ним приходил купаться Бьерн.
   Один раз, когда они вышли из воды и сели обсохнуть на ветру, Улав вдруг разглядел ноги Бьерна. Они были большие, с высокими щиколотками и резко изогнутой стопой — верный признак того, что он происходил от вольных людей; Улав слыхал, что по ногам сразу можно узнать, есть ли в человеке хоть капля крови рабов прежних времен. Лицо, руки и ноги у Бьерна были загорелые и огрубевшие, а тело — белое, как молоко. Волосы светлые, с сильной проседью. У Улава вдруг вырвалось:
   — Скажи, Бьерн, ты не сродни нам, хествикенским?
   — Нет, — отрезал Бьерн, — ты что же, черт побери, сам не знаешь, кто тебе родня?
   Улав ответил, слегка смутясь:
   — Я вырос далеко от своих. Ведь может статься, что есть какие-то ветви нашего рода, о коих я и не знаю.
   — Думаешь, я из тех выблядков, коих наплодил Неумытое Рыло? — грубо спросил Бьерн. — Нет, я рожден в честном браке и знаю праотцов моих до седьмого колена. Никогда не слыхал, чтобы в нашем роду были приблудные.
   Улав прикусил губу. Ему было досадно, однако он сам затеял этот разговор и потому ничего не ответил.
   — Но зато у всех у нас один изъян, — продолжал Бьерн, — если только это можно назвать изъяном: стоит кому из нашего рода распалиться — ну, рассердит кто, топор так сам и летит в руки. Но недолго веселится рука, рубящая сплеча, коли не знает, что после сможет запустить пальцы в кучу золота.
   Улав молчал. Тогда Бьерн засмеялся и сказал:
   — Я убил своего соседа, когда мы не поладили из-за пары кожаных ремней. Что ты скажешь на это, Улав-бонд?
   — Видно, то были дорогие ремни. Что же в них было примечательного?
   — Я одолжил их у Гуннара носить сено. Что ты теперь скажешь?
   — Не думаю, чтобы ты взял в привычку так плохо платить людям за услугу,
   — ответил Улав. — Стало быть, ремни эти были не простые.
   — Гуннару, верно, тоже показалось, будто мне они шибко понравились, — сказал Бьерн, — он стал винить меня в том, что я их обрезал.
   Улав кивнул. Бьерн нагнулся зашнуровать сапог и сказал: