Страница:
Потом он сунул босые ноги в башмаки, набросил кафтан. «Далеко ли она успела уйти?!» — застонав, подумал он. Арнвид бросился бежать по ржаному полю, потом по лужайке вниз к морю. Он разглядел, что на пристани кто-то стоит, и побежал туда с северной стороны, пересек лужайку, слыша, как стучат его каблуки по сухой земле. Подбежав к берегу, он сначала пошел вброд, потом поплыл.
Ингунн очнулась в своей постели в домике Осы. Сперва она не понимала ничего. Голова у нее нестерпимо болела — вот-вот разломится на куски, а все тело горело и жгло, будто его ошпарили.
В горницу струился солнечный свет — заслон был открыт, и в отверстии виднелся кусочек ясного неба. Синий дым, поднимавшийся к потолку, вырвавшись на вольный прозрачный воздух, становился бурым и завихрялся меж травинками на крыше.
Тут она вдруг вспомнила все, обмякла и чуть снова не впала в беспамятство. Облегчение, сознание, что она спасена, ошеломили ее.
Откуда-то явился Арнвид. Он подложил ей подушку под спину и поднес ко рту деревянную чашку. В ней был теплый густой взвар, утоляющий жажду, отдающий пряностями и медом. Ингунн выпила все до капли, а пока пила, глядела на Арнвида поверх краев посудины. Он взял у нее пустую чашку, поставил ее на пол, сел на скамеечку для ног у постели, свесив руки между колен и наклонив голову. Казалось, их обоих охватил жгучий стыд.
Наконец Ингунн тихо спросила:
— Никак не пойму… не помню я… как это вышло, что меня спасли?
— Я подоспел вовремя, — отрезал Арнвид.
— Никак не пойму… — начала она снова. — Руки-ноги болят у меня, не дотронуться.
— Сегодня пошел уже третий день. Ты лежала в горячке — видно, молоко в голову ударило, да и простыла в воде, пришлось лить тебе в рот горячее пиво и вино. Ты и прежде приходила в себя несколько раз, да, верно, не помнишь.
Противный привкус во рту стал еще сильнее, и она попросила пить. Арнвид принес ей воды.
Она пила, а он стоял и смотрел на нее. Ему так много надо было ей высказать, а он не знал, с чего начать. И вдруг он так прямо и брякнул:
— Улав приехал. Вчера.
Ингунн снова обмякла. Голова у нее закружилась, ослабев, она словно погружалась куда-то вниз, в бездну, все глубже и глубже, но в сердце ее зажглась маленькая искорка, которая теплилась и хотела вспыхнуть, разгореться пламенем, — искорка радости, надежды, желания жить, хотя все это и было понапрасну.
— Он приходил сюда сегодня ночью. Просил сказать ему, как только ты очнешься. Позвать его? Сейчас все сидят наверху в большой горнице… за трапезой…
Ингунн помедлила, а потом спросила:
— Что сказал Улав? Знает он про давешнее?
Лицо Арнвида вдруг исказилось, он закусил нижнюю губу.
— А не думала ли ты… не думаешь ли ты, Ингунн, о том, где бы ты была сейчас, кабы успела сотворить, что задумала? — вырвалось у него.
— Думала, — прошептала она. Потом повернулась лицом к стене и тихо сказала: — О чем Улав спрашивал? Что он про меня говорил?
— Ничего.
Немного погодя Арнвид спросил:
— Так позвать Улава?
— Ой, нет, нет! Погоди немного! Я не хочу лежать, лучше сяду.
— Тогда я пришлю женщин, ведь тебе самой не одеться, — растерялся Арнвид.
— Только не Туру и не Магнхильд! — взмолилась Ингунн.
Вот она уселась на скамье у щипцовой стены и стала ждать. Не зная сама для чего, она накинула черный плащ, завернулась в него поплотнее и надела на голову капюшон. От страха она побелела и похолодела. Вот кто-то взялся за ручку двери, она увидела, как какой-то человек, нагнув голову, вошел в горницу, и тут же опустила веки, голова ее склонилась на грудь. Она изо всех сил уперлась в пол ногами и крепко ухватилась обеими руками за край скамьи, чтобы не дрожать так сильно.
Он подошел к очагу и остановился. Ингунн не смела поднять глаз и видела только его ноги. Башмаков на нем не было, только плотно обтягивающие ноги кожаные штаны, серовато-желтые, с разрезом у щиколотки и шнуровкой; она не сводила с них глаз, будто это помогало ей отогнать нахлынувшие мысли. Штанов такого покроя она еще не видела, хитро сшиты — обтягивают лодыжки, будто влитые.
— Здравствуй, Ингунн!
Голос его толчком отозвался в ее сердце, она еще больше сжалась. Улав подошел ближе, теперь он стоял прямо перед ней. Она видела полу его кафтана, светло-голубого, до колен, в мелкую складочку. Она чуть подняла веки, и теперь ей виден был его пояс, изукрашенный теми же самыми серебряными розочками, ликом святого Улава, а на поясе — кинжал с рукояткой из лосиного рога, в серебряных ножнах.
Тут она увидела, что он стоит, протянув руку. Она положила на нее свою узкую влажную руку, и он сжал ее. Ладонь у него была сильная, сухая и теплая. Она быстро отдернула руку.
— Взгляни на меня, Ингунн.
Она решила, что ей нужно встать.
— Нет, нет, сиди, — поспешно сказал он.
Тогда она подняла на него глаза. Их взгляды встретились, и они долго смотрели в глаза друг другу.
Улав почувствовал, что кровь прилила к сердцу, а лицо похолодело и застыло. Он закусил губу, опустил веки и никак не мог заставить себя поднять их. Никогда он не думал, что может разом лишиться сил.
Какое бездонное горе и боль в ее усталых глазах! Казалось, они обнажили его душу, вытащили ее на яркий солнечный свет. Все, о чем он думал, что хотел сказать, что решил, в единый миг вдруг ускользнуло куда-то; он знал, что позабыл что-то нужное и важное, но удержать это в памяти не хватало сил. Осталась лишь одна самая горькая и жестокая правда: она — плоть от плоти его, ее жизнь — его жизнь, и как бы судьба ее ни калечила, ни оскверняла, ни ломала ее, у него с нею все останется по-прежнему. Корни ее и его жизни переплелись сызмальства, а теперь, когда он увидел, что смерть крепко схватила ее обеими руками, ему показалось, будто он сам еле спасся от неминуемой гибели. Тут им овладело желание обнять ее, крепко прижать к себе и спрятаться ото всего мира, желание столь сильное, что оно потрясло все его существо.
— Может, мне тоже сесть? — Колени у него подгибались от какой-то странной слабости, и он сел на скамью, но не рядом с нею.
Ингунн еще сильнее пробирала дрожь. Лицо Улава застыло, словно камень, вокруг бескровной полоски рта залегли серые тени, и его удивительные сине-зеленые глаза глядели, мигая, невидящим взором.
«О боже, боже, сжалься надо мной!» — подумала она. И на его окаменевшем лице прочла: «Ты, верно, лишь наполовину понимала, какую беду навлекла на меня. Но теперь скоро поймешь сполна». Самое страшное пришло теперь, когда силы ее иссякли.
Улав бросил на нее быстрый взгляд из-под полуопущенных век.
— Не бойся меня, Ингунн. — Он говорил спокойно и тихо, но голос его звучал слегка хрипло.
— Не думай больше о том, что я сказал тебе в прошлый раз, мол, может статься, я буду тебе суровым мужем. Я тогда сильно рассвирепел… из-за этого… Но теперь я одумался — стало быть, не надо меня бояться. Я сделаю все, чтоб тебе было хорошо в Хествикене.
Ингунн молвила тихо и горько:
— Улав, ты не сможешь. После всего этого не жить нам вместе в Хествикене. Не под силу тебе будет видеть меня и вспоминать старое каждый божий день.
— Раз я должен — значит, смогу, — отрезал Улав. — Тут уж ничего не поделаешь, Ингунн. Но тебя я не попрекну ни разу. Будь покойна, положись на меня.
Ингунн ответила:
— Ты не из тех, Улав, кто легко забывает. Как будешь каждый вечер ложиться рядом со мною, не думай, что не станешь вспоминать, как другой…
— Знаю сам! — вырвалось у него. — Не забывай, однако, что Хествикен лежит далеко отсюда, так далеко, что ты даже представить себе не можешь. Может статься, нам обоим будет там много легче, чем мы думаем. Ведь мы будем жить далеко от тех мест, где нас постигла беда. А я тебе никогда не подам виду, что помню о том, — сказал он горячо и замолчал.
Ингунн сказала:
— Знаешь, Улав, я вовсе сломалась, пришел конец моим силам. Неужто тебе никак невозможно освободиться от меня? Даже после того, как я себя опозорила? Не пойму, отчего же тогда в тот раз они сказали, что могут нас разлучить, хотя мы с тобой были обручены еще сызмальства и спали друг у друга в объятиях.
— Я никогда не спрашивал, могу ли расторгнуть узы, что связывают нас. Все эти годы я почитал себя твоим мужем и был тем доволен. И сейчас я не раскаиваюсь в том. Такова была воля моего отца. Ты говоришь, я не из тех, кто быстро забывает. Правда твоя, но я не могу также забыть, что наши отцы соединили нас, еще когда мы были детьми. Не могу забыть, что мы росли вместе, спали в одной постели, ели из одного блюда, что все, что у нас было, мы делили пополам. А когда мы с тобой подросли, то вышло так, как ты сейчас сказала. Мне самому придется за многое держать ответ пред судом божьим, — тихо вымолвил он. — И потому я не могу не простить тебя.
— Ты великодушен, и мне отрадно слышать твои слова. Только я хочу попросить тебя подождать с год. Не торопись принуждать себя. Устала я сильно, и хворь меня одолела — может, и не доживу до тех пор. То-то радостно тебе будет взять за себя честную девушку. Тогда непотребная девка не войдет в твой дом, не осквернит твой стол и постель твою.
— Замолчи! — хрипло прошептал Улав. — Не смей говорить такое. Когда мне рассказали, что ты надумала сотворить над собой… — Он замолчал, подавленный.
— В другой раз у меня, верно, на то недостанет силы, — сказала она, и лицо ее исказила судорожная усмешка. — Теперь я стану благочестивой, буду каяться в своих грехах все то время, что господь отпустит мне на этом свете. Только думается, век мой будет короток. Не иначе как я уже ношу в себе смерть.
— Это тебе кажется оттого, что ты еще не поборола свою болезнь, — горячо сказал Улав.
— Опозорена я, — запричитала она, — и красота моя увяла. Все мне о том твердят. И всю-то мою жизнь от меня было мало проку, а теперь я и духом пала, и силы мои ушли. Что за польза, что за радость будет тебе от такой жены? Вот ты сидишь здесь и ни единого разочка не взглянул на меня, — робко прошептала она. — Да и глядеть-то не на что, знаю сама. Ясное дело, тебе противно дотронуться до меня. Подумай сам, Улав, тебе скоро станет невмоготу терпеть рядом с собою день и ночь столь жалкое создание до конца дней своих.
Лицо Улава, казалось, вовсе окаменело. Он покачал головой.
— Я приметила это сразу, как ты вошел, — прошептала она еле слышно. — Ты даже не поцеловал меня, когда здоровался.
Улав, слегка повернув голову, поглядел на нее и горестно улыбнулся:
— Я целовал тебя сегодня ночью… не раз, да только ты этого не чуяла.
Он провел руками по лицу, наклонился вперед, облокотился на колени и уперся подбородком в ладони.
— Прошлою весной приснился мне сон, было это на страстную пятницу. После я не раз про него думал. Проснувшись, я вспомнил его так ясно, что с тех пор не мог забыть его. Сейчас я расскажу тебе его.
Снилось мне, будто я в лесу, только деревья вырублены и тени нигде нет. Лесную горушку припекает солнце, и ты лежишь в вереске на самом солнцепеке
— земля вокруг пней густо поросла вереском и брусничником. Ты лежишь, не шелохнешься, только не помню, что мне тогда казалось — спишь ты или нет.
И до чего же странно: все эти годы, когда я бродил по свету, мне так хотелось увидеть тебя во сне. Ты ведь знаешь, есть всякие снадобья для того, чтобы тебе приснился мил друг. Я отведывал их не раз, хоть и не очень-то верю этим хитростям. Пробовал я их и в Дании, да и после того. Только ты мне тогда ни разу не явилась во сне.
Но вот приснился мне этот сон на страстную пятницу, и я увидел тебя так же ясно, как сейчас. Во сне ты была ребенком, мы оба с тобой были детьми, как тогда, когда мы вместе росли во Фреттастейне. Твои косы разметались, платье из красной домотканины задралось, и я увидел твои ноги, босые, голые до колен.
И вдруг из вереска выскользнула гадюка…
Улав несколько раз тяжело вздохнул, потом продолжал:
— Я до того испугался, что не мог шевельнуться. И было это удивительно; смею сказать, что я не пугаюсь при виде опасности. Но тогда, во сне, я испытал невыразимый ужас. Когда вспоминаю об этом, мне кажется, что я никогда, ни до того, ни после, не изведал, что такое страх. Змея скользила по вереску, и я понял: она ужалит тебя! Но она не все время ползла как змея, а время от времени передвигалась будто капустный червяк и была тогда не змеею, а претолстенной, мохнатой жабою, а потом снова становилась гадюкою и извивалась в траве. Помнится, у меня вроде был нож в руке и я хотел ударить ее по голове и раздавить — она как раз проползала мимо меня,
— да не посмел, потому что она снова превратилась в жабу. Ты помнишь, мальчонкой меня всего воротило при виде червей, жаб и прочих ползучих гадин. Я старался таить это, но ты, я знаю, догадывалась о том.
Он снова провел рукой по лицу и глубоко вздохнул.
— Я стоял словно заколдованный. Вот эта гадина коснулась твоей ступни, снова превратилась в змею и обвилась вокруг ноги. А ты лежала и все так же спокойно спала. Потом гадюка приподнялась, взмахнула головой и стала как бы жалить воздух, играя языком. Не знаю, как и сказать тебе — может, это от страха? — только мне было отрадно смотреть на нее, точно я с радостью ожидал, что она ужалит тебя.
Я видел, как просто мне схватить ее за шею, но не хватало духу. Вдруг… вдруг я увидел, что она ищет, в какое место щиколотки лучше вонзить свои ядовитые зубы. А я глядел на нее довольный. И тут она ужалила тебя…
Он замолчал и сидел с закрытыми глазами, кусая губы.
— Я сразу проснулся, — Улав старался говорить спокойно, но голос его дрожал, — и лежал раздосадованный. Знаешь, это бывает, когда во сне приснится такое, чего никогда не сделаешь наяву. Ведь наяву-то я непременно убил бы эту змею. Я бы не стоял сложа руки, даже если бы мой заклятый враг лежал и спал, а на него напала змея. И уж никак не стал бы я радоваться, глядя, как она жалит его. А в ту пору, когда мы были детьми, верно, не было на свете такого, чего бы я не сделал для тебя.
Я все думал и думал про этот сон…
Он вдруг резко оборвал свой рассказ, вскочил и, пошатываясь, сделал шаг-другой. Потом бросился к стене, уперся в нее руками, положив их крест-накрест и подняв над головой, и уткнул в них лицо.
Ингунн поднялась и стояла, словно громом пораженная. Случилось то, чего ей не приснилось бы даже во сне: Улав плакал. Ей никогда не приходило в голову, что он может плакать.
Он громко всхлипывал, странные, хриплые, дикие звуки вырывались из его груди. Он изо всех сил старался побороть себя, умолкал, но спина его вздрагивала, все тело сотрясалось от беззвучных рыданий. Вот слезы хлынули снова, еле слышные жалобные стоны превратились в целую бурю стенаний и всхлипываний. Он стоял, упершись коленом в скамью, а лбом — в стену, и плакал, плакал безудержно.
Вне себя от ужаса Ингунн подкралась к нему и встала за его спиной. Потом коснулась его плеча.
Тогда он обернулся, обнял ее и прижал к себе. Они Прильнули друг к другу, словно ища опоры, и губы их, полуоткрытые, искаженные от плача, слились в поцелуе.
Ингунн очнулась в своей постели в домике Осы. Сперва она не понимала ничего. Голова у нее нестерпимо болела — вот-вот разломится на куски, а все тело горело и жгло, будто его ошпарили.
В горницу струился солнечный свет — заслон был открыт, и в отверстии виднелся кусочек ясного неба. Синий дым, поднимавшийся к потолку, вырвавшись на вольный прозрачный воздух, становился бурым и завихрялся меж травинками на крыше.
Тут она вдруг вспомнила все, обмякла и чуть снова не впала в беспамятство. Облегчение, сознание, что она спасена, ошеломили ее.
Откуда-то явился Арнвид. Он подложил ей подушку под спину и поднес ко рту деревянную чашку. В ней был теплый густой взвар, утоляющий жажду, отдающий пряностями и медом. Ингунн выпила все до капли, а пока пила, глядела на Арнвида поверх краев посудины. Он взял у нее пустую чашку, поставил ее на пол, сел на скамеечку для ног у постели, свесив руки между колен и наклонив голову. Казалось, их обоих охватил жгучий стыд.
Наконец Ингунн тихо спросила:
— Никак не пойму… не помню я… как это вышло, что меня спасли?
— Я подоспел вовремя, — отрезал Арнвид.
— Никак не пойму… — начала она снова. — Руки-ноги болят у меня, не дотронуться.
— Сегодня пошел уже третий день. Ты лежала в горячке — видно, молоко в голову ударило, да и простыла в воде, пришлось лить тебе в рот горячее пиво и вино. Ты и прежде приходила в себя несколько раз, да, верно, не помнишь.
Противный привкус во рту стал еще сильнее, и она попросила пить. Арнвид принес ей воды.
Она пила, а он стоял и смотрел на нее. Ему так много надо было ей высказать, а он не знал, с чего начать. И вдруг он так прямо и брякнул:
— Улав приехал. Вчера.
Ингунн снова обмякла. Голова у нее закружилась, ослабев, она словно погружалась куда-то вниз, в бездну, все глубже и глубже, но в сердце ее зажглась маленькая искорка, которая теплилась и хотела вспыхнуть, разгореться пламенем, — искорка радости, надежды, желания жить, хотя все это и было понапрасну.
— Он приходил сюда сегодня ночью. Просил сказать ему, как только ты очнешься. Позвать его? Сейчас все сидят наверху в большой горнице… за трапезой…
Ингунн помедлила, а потом спросила:
— Что сказал Улав? Знает он про давешнее?
Лицо Арнвида вдруг исказилось, он закусил нижнюю губу.
— А не думала ли ты… не думаешь ли ты, Ингунн, о том, где бы ты была сейчас, кабы успела сотворить, что задумала? — вырвалось у него.
— Думала, — прошептала она. Потом повернулась лицом к стене и тихо сказала: — О чем Улав спрашивал? Что он про меня говорил?
— Ничего.
Немного погодя Арнвид спросил:
— Так позвать Улава?
— Ой, нет, нет! Погоди немного! Я не хочу лежать, лучше сяду.
— Тогда я пришлю женщин, ведь тебе самой не одеться, — растерялся Арнвид.
— Только не Туру и не Магнхильд! — взмолилась Ингунн.
Вот она уселась на скамье у щипцовой стены и стала ждать. Не зная сама для чего, она накинула черный плащ, завернулась в него поплотнее и надела на голову капюшон. От страха она побелела и похолодела. Вот кто-то взялся за ручку двери, она увидела, как какой-то человек, нагнув голову, вошел в горницу, и тут же опустила веки, голова ее склонилась на грудь. Она изо всех сил уперлась в пол ногами и крепко ухватилась обеими руками за край скамьи, чтобы не дрожать так сильно.
Он подошел к очагу и остановился. Ингунн не смела поднять глаз и видела только его ноги. Башмаков на нем не было, только плотно обтягивающие ноги кожаные штаны, серовато-желтые, с разрезом у щиколотки и шнуровкой; она не сводила с них глаз, будто это помогало ей отогнать нахлынувшие мысли. Штанов такого покроя она еще не видела, хитро сшиты — обтягивают лодыжки, будто влитые.
— Здравствуй, Ингунн!
Голос его толчком отозвался в ее сердце, она еще больше сжалась. Улав подошел ближе, теперь он стоял прямо перед ней. Она видела полу его кафтана, светло-голубого, до колен, в мелкую складочку. Она чуть подняла веки, и теперь ей виден был его пояс, изукрашенный теми же самыми серебряными розочками, ликом святого Улава, а на поясе — кинжал с рукояткой из лосиного рога, в серебряных ножнах.
Тут она увидела, что он стоит, протянув руку. Она положила на нее свою узкую влажную руку, и он сжал ее. Ладонь у него была сильная, сухая и теплая. Она быстро отдернула руку.
— Взгляни на меня, Ингунн.
Она решила, что ей нужно встать.
— Нет, нет, сиди, — поспешно сказал он.
Тогда она подняла на него глаза. Их взгляды встретились, и они долго смотрели в глаза друг другу.
Улав почувствовал, что кровь прилила к сердцу, а лицо похолодело и застыло. Он закусил губу, опустил веки и никак не мог заставить себя поднять их. Никогда он не думал, что может разом лишиться сил.
Какое бездонное горе и боль в ее усталых глазах! Казалось, они обнажили его душу, вытащили ее на яркий солнечный свет. Все, о чем он думал, что хотел сказать, что решил, в единый миг вдруг ускользнуло куда-то; он знал, что позабыл что-то нужное и важное, но удержать это в памяти не хватало сил. Осталась лишь одна самая горькая и жестокая правда: она — плоть от плоти его, ее жизнь — его жизнь, и как бы судьба ее ни калечила, ни оскверняла, ни ломала ее, у него с нею все останется по-прежнему. Корни ее и его жизни переплелись сызмальства, а теперь, когда он увидел, что смерть крепко схватила ее обеими руками, ему показалось, будто он сам еле спасся от неминуемой гибели. Тут им овладело желание обнять ее, крепко прижать к себе и спрятаться ото всего мира, желание столь сильное, что оно потрясло все его существо.
— Может, мне тоже сесть? — Колени у него подгибались от какой-то странной слабости, и он сел на скамью, но не рядом с нею.
Ингунн еще сильнее пробирала дрожь. Лицо Улава застыло, словно камень, вокруг бескровной полоски рта залегли серые тени, и его удивительные сине-зеленые глаза глядели, мигая, невидящим взором.
«О боже, боже, сжалься надо мной!» — подумала она. И на его окаменевшем лице прочла: «Ты, верно, лишь наполовину понимала, какую беду навлекла на меня. Но теперь скоро поймешь сполна». Самое страшное пришло теперь, когда силы ее иссякли.
Улав бросил на нее быстрый взгляд из-под полуопущенных век.
— Не бойся меня, Ингунн. — Он говорил спокойно и тихо, но голос его звучал слегка хрипло.
— Не думай больше о том, что я сказал тебе в прошлый раз, мол, может статься, я буду тебе суровым мужем. Я тогда сильно рассвирепел… из-за этого… Но теперь я одумался — стало быть, не надо меня бояться. Я сделаю все, чтоб тебе было хорошо в Хествикене.
Ингунн молвила тихо и горько:
— Улав, ты не сможешь. После всего этого не жить нам вместе в Хествикене. Не под силу тебе будет видеть меня и вспоминать старое каждый божий день.
— Раз я должен — значит, смогу, — отрезал Улав. — Тут уж ничего не поделаешь, Ингунн. Но тебя я не попрекну ни разу. Будь покойна, положись на меня.
Ингунн ответила:
— Ты не из тех, Улав, кто легко забывает. Как будешь каждый вечер ложиться рядом со мною, не думай, что не станешь вспоминать, как другой…
— Знаю сам! — вырвалось у него. — Не забывай, однако, что Хествикен лежит далеко отсюда, так далеко, что ты даже представить себе не можешь. Может статься, нам обоим будет там много легче, чем мы думаем. Ведь мы будем жить далеко от тех мест, где нас постигла беда. А я тебе никогда не подам виду, что помню о том, — сказал он горячо и замолчал.
Ингунн сказала:
— Знаешь, Улав, я вовсе сломалась, пришел конец моим силам. Неужто тебе никак невозможно освободиться от меня? Даже после того, как я себя опозорила? Не пойму, отчего же тогда в тот раз они сказали, что могут нас разлучить, хотя мы с тобой были обручены еще сызмальства и спали друг у друга в объятиях.
— Я никогда не спрашивал, могу ли расторгнуть узы, что связывают нас. Все эти годы я почитал себя твоим мужем и был тем доволен. И сейчас я не раскаиваюсь в том. Такова была воля моего отца. Ты говоришь, я не из тех, кто быстро забывает. Правда твоя, но я не могу также забыть, что наши отцы соединили нас, еще когда мы были детьми. Не могу забыть, что мы росли вместе, спали в одной постели, ели из одного блюда, что все, что у нас было, мы делили пополам. А когда мы с тобой подросли, то вышло так, как ты сейчас сказала. Мне самому придется за многое держать ответ пред судом божьим, — тихо вымолвил он. — И потому я не могу не простить тебя.
— Ты великодушен, и мне отрадно слышать твои слова. Только я хочу попросить тебя подождать с год. Не торопись принуждать себя. Устала я сильно, и хворь меня одолела — может, и не доживу до тех пор. То-то радостно тебе будет взять за себя честную девушку. Тогда непотребная девка не войдет в твой дом, не осквернит твой стол и постель твою.
— Замолчи! — хрипло прошептал Улав. — Не смей говорить такое. Когда мне рассказали, что ты надумала сотворить над собой… — Он замолчал, подавленный.
— В другой раз у меня, верно, на то недостанет силы, — сказала она, и лицо ее исказила судорожная усмешка. — Теперь я стану благочестивой, буду каяться в своих грехах все то время, что господь отпустит мне на этом свете. Только думается, век мой будет короток. Не иначе как я уже ношу в себе смерть.
— Это тебе кажется оттого, что ты еще не поборола свою болезнь, — горячо сказал Улав.
— Опозорена я, — запричитала она, — и красота моя увяла. Все мне о том твердят. И всю-то мою жизнь от меня было мало проку, а теперь я и духом пала, и силы мои ушли. Что за польза, что за радость будет тебе от такой жены? Вот ты сидишь здесь и ни единого разочка не взглянул на меня, — робко прошептала она. — Да и глядеть-то не на что, знаю сама. Ясное дело, тебе противно дотронуться до меня. Подумай сам, Улав, тебе скоро станет невмоготу терпеть рядом с собою день и ночь столь жалкое создание до конца дней своих.
Лицо Улава, казалось, вовсе окаменело. Он покачал головой.
— Я приметила это сразу, как ты вошел, — прошептала она еле слышно. — Ты даже не поцеловал меня, когда здоровался.
Улав, слегка повернув голову, поглядел на нее и горестно улыбнулся:
— Я целовал тебя сегодня ночью… не раз, да только ты этого не чуяла.
Он провел руками по лицу, наклонился вперед, облокотился на колени и уперся подбородком в ладони.
— Прошлою весной приснился мне сон, было это на страстную пятницу. После я не раз про него думал. Проснувшись, я вспомнил его так ясно, что с тех пор не мог забыть его. Сейчас я расскажу тебе его.
Снилось мне, будто я в лесу, только деревья вырублены и тени нигде нет. Лесную горушку припекает солнце, и ты лежишь в вереске на самом солнцепеке
— земля вокруг пней густо поросла вереском и брусничником. Ты лежишь, не шелохнешься, только не помню, что мне тогда казалось — спишь ты или нет.
И до чего же странно: все эти годы, когда я бродил по свету, мне так хотелось увидеть тебя во сне. Ты ведь знаешь, есть всякие снадобья для того, чтобы тебе приснился мил друг. Я отведывал их не раз, хоть и не очень-то верю этим хитростям. Пробовал я их и в Дании, да и после того. Только ты мне тогда ни разу не явилась во сне.
Но вот приснился мне этот сон на страстную пятницу, и я увидел тебя так же ясно, как сейчас. Во сне ты была ребенком, мы оба с тобой были детьми, как тогда, когда мы вместе росли во Фреттастейне. Твои косы разметались, платье из красной домотканины задралось, и я увидел твои ноги, босые, голые до колен.
И вдруг из вереска выскользнула гадюка…
Улав несколько раз тяжело вздохнул, потом продолжал:
— Я до того испугался, что не мог шевельнуться. И было это удивительно; смею сказать, что я не пугаюсь при виде опасности. Но тогда, во сне, я испытал невыразимый ужас. Когда вспоминаю об этом, мне кажется, что я никогда, ни до того, ни после, не изведал, что такое страх. Змея скользила по вереску, и я понял: она ужалит тебя! Но она не все время ползла как змея, а время от времени передвигалась будто капустный червяк и была тогда не змеею, а претолстенной, мохнатой жабою, а потом снова становилась гадюкою и извивалась в траве. Помнится, у меня вроде был нож в руке и я хотел ударить ее по голове и раздавить — она как раз проползала мимо меня,
— да не посмел, потому что она снова превратилась в жабу. Ты помнишь, мальчонкой меня всего воротило при виде червей, жаб и прочих ползучих гадин. Я старался таить это, но ты, я знаю, догадывалась о том.
Он снова провел рукой по лицу и глубоко вздохнул.
— Я стоял словно заколдованный. Вот эта гадина коснулась твоей ступни, снова превратилась в змею и обвилась вокруг ноги. А ты лежала и все так же спокойно спала. Потом гадюка приподнялась, взмахнула головой и стала как бы жалить воздух, играя языком. Не знаю, как и сказать тебе — может, это от страха? — только мне было отрадно смотреть на нее, точно я с радостью ожидал, что она ужалит тебя.
Я видел, как просто мне схватить ее за шею, но не хватало духу. Вдруг… вдруг я увидел, что она ищет, в какое место щиколотки лучше вонзить свои ядовитые зубы. А я глядел на нее довольный. И тут она ужалила тебя…
Он замолчал и сидел с закрытыми глазами, кусая губы.
— Я сразу проснулся, — Улав старался говорить спокойно, но голос его дрожал, — и лежал раздосадованный. Знаешь, это бывает, когда во сне приснится такое, чего никогда не сделаешь наяву. Ведь наяву-то я непременно убил бы эту змею. Я бы не стоял сложа руки, даже если бы мой заклятый враг лежал и спал, а на него напала змея. И уж никак не стал бы я радоваться, глядя, как она жалит его. А в ту пору, когда мы были детьми, верно, не было на свете такого, чего бы я не сделал для тебя.
Я все думал и думал про этот сон…
Он вдруг резко оборвал свой рассказ, вскочил и, пошатываясь, сделал шаг-другой. Потом бросился к стене, уперся в нее руками, положив их крест-накрест и подняв над головой, и уткнул в них лицо.
Ингунн поднялась и стояла, словно громом пораженная. Случилось то, чего ей не приснилось бы даже во сне: Улав плакал. Ей никогда не приходило в голову, что он может плакать.
Он громко всхлипывал, странные, хриплые, дикие звуки вырывались из его груди. Он изо всех сил старался побороть себя, умолкал, но спина его вздрагивала, все тело сотрясалось от беззвучных рыданий. Вот слезы хлынули снова, еле слышные жалобные стоны превратились в целую бурю стенаний и всхлипываний. Он стоял, упершись коленом в скамью, а лбом — в стену, и плакал, плакал безудержно.
Вне себя от ужаса Ингунн подкралась к нему и встала за его спиной. Потом коснулась его плеча.
Тогда он обернулся, обнял ее и прижал к себе. Они Прильнули друг к другу, словно ища опоры, и губы их, полуоткрытые, искаженные от плача, слились в поцелуе.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СЧАСТЬЕ УЛАВА, СЫНА АУДУНА
1
В стародавние времена жили в Хествикене могущественные хевдинги. На прибрежном холме и ныне можно увидеть каменные подстенья больших лодочных навесов. А в тех местах, где хествикенцы по весне и осеки втаскивали волоком свои корабли, лежат врытые в землю погнившие бревна, спускаясь к самой воде, будто остатки старой гати, настланной от берега до небольшой долины, зажатой двумя голыми скалистыми горами.
Когда в землю норвегов пришла христианская вера, святой Улав запретил походы викингов. Хотят, мол, они того или нет, а должно же людям уразуметь, что бог не велит им грабить своего брата во Христе, будь он даже и иноземец. Теперь хествикенцы плавают только по торговому делу. К тому же люди здесь издавна славились умением ладить корабли. Еще Улав Риббунг в дни своей молодости держал у себя в усадьбе корабельщика и опустил не одного купца на воду. А как пришлось ему все строить сызнова, когда биркебейнеры пожгли Хествикен — и усадьбу на холме, и дома на берегу, — велел он выстроить сушила, плотницкую да амбары, что и по сей день стоят у пристани.
В двух часах ходу на веслах от дома тинга в Хаугсвике лежит высокий каменистый мыс — огромная, с голой маковкой красно-серая скала, что круто спускается к воде и зовется Бычьей горой. За этим мысом врезается в берег залив Хествикен; залив этот мал, узок и тесен. На северной стороне его круто обрывается к темной воде Бычья гора. Вершина горы поросла нечастым, побитым штормами сосняком, который подале от берега становится гуще. Мыс этот будто нога, которую длинная гряда окунула в воду. Гряда тянется вдоль всей северной стороны залива и Хествикенской, или, как ее еще называют, Мельничной, долины, идет на восток к усадьбе, пересекает долину и круто обрывается у речушки, протекающей по Мельничной долине и впадающей в залив. Здесь, между обрывом и горою, пышно разрослось чернолесье, зеленеют сочные травы, пестреют цветы, на вершине гряды стоит густой бор, который пониже переходит в раменье. Немало окрест и дубовых рощиц, все это хествикенские угодья.
С южной стороны залива лежат скалы пониже, и спускаются они к фьорду не так круто; можжевеловые кусты, расчесанные ветром догола, заросли шиповника в расселинах да побуревшие лужайки с пожухлой травой здесь и там. К северу же отвесной, почти голой серо-черной стеной поднимается гряда, а подле той вершины, что прозывается Лошадиной горою, довольно высоко над заливом лежит усадьба, обращенная к северу. От пристани вдоль пашни, что лежит у самого фьорда, тянется к домам крутая тропа. Повыше, на холмах, лежит толстый слой доброй земли; лугам и пашням здесь не так страшна засуха, как в других местах Осло-фьорда, оттого что с вершины Лошадиной горы стекают во все стороны потоки и в Мельничной долине земля пропитана влагой. Однако почти все пашни в Хествикене лежат на южной стороне и обращены к северу.
Хествикенские дома выстроены в два ряда по обе стороны длинного туна, посреди которого хребтиной тянется гряда камней. Между этой хребтиной и Лошадиной горой лежит низина, сырая от влаги, что сочится с горы. Потому дома на этой стороне осели и обветшали, вовсе прохудились и промокли сверху донизу. Нижние бревна стен, обращенных к горе, прогнили на несколько венцов. В летнюю пору крапива и прочие сорные травы поднимаются в этой низине чуть ли не до самых крыш. Здесь стоят конюшни, хлевы да сараи.
Ближе к воде на северной стороне туна высятся господские дома, а подле них поварня и кладовые.
Вид на фьорд закрывает Бычья гора, однако, если пройти чуть на запад, на другом берегу залива увидишь Худреймланд, а к югу залив виден до самого Фолдена. В былые времена, в пору смут и междоусобиц, держали хествикенские хевдинги дозорных на Бычьей горе, — и поныне уцелела там земляная изба, где спали караульные, покуда их сотоварищи стояли в дозоре.
С той стороны туна, которая обращена к Мельничной долине, поодаль от прочих строений стоит сеновал, уцелевший от старой усадьбы. Сеновал этот на удивление велик и прочен, срублен из толстых бревен на подбор. Прочие же постройки малы и неказисты и сложены не так прочно. Нелегко было Улаву Риббунгу отстраиваться сызнова после пожара. Большой урон нанес ему огонь, пожравший амбары, битком набитые товарами. По тем временам не так-то просто было господину получить с издольщиков, что ему причиталось. Люди по тем местам говорят, что прежние дома в Хествикене были прочные и богатые. В усадьбе стоял терем с тесовою крышей, выстроенный, словно церковь, из стоймя стоящих бревен; изнутри кровлю держали два ряда столбов, искусно расписанных, а потолок вроде бы тоже был богато изукрашен резьбою да цветным узором. По праздникам стены большой горницы закрывали пологом с голубыми полосами, а вверху, под самым потолком, вешали узкий красный шерстяной ковер, затканный затейливыми узорами. Из тех ковров сохранились две штуки — один подарили церкви, другой хранился в усадьбе. Тот, что остался в усадьбе, столь длинен, что его хватило три стены закрыть в новом господском доме, хотя часть ковра была отрезана. Нетрудно себе представить, что старый терем был куда больше того, что построен Улавом Риббунгом. От былого великолепия осталась лишь одна резная тесина. Люди говорят, будто один из челядинцев Улава отодрал ее, выбегая из горящего терема, чтобы ею обороняться. В новом господском доме эта тесина приспособлена к двери в горнице.
Улав, сын Аудуна, узнал ее сразу, как вошел в свой дом, который покинул семилетним отроком. Никогда он не вспоминал о ней, вовсе позабыл, что она была там, но как только взгляд его упал на нее, в памяти сразу вспыхнуло: тесина — частица его младенчества. Так ветер дохнет на воду — и потемнеет вода. На тесине был вырезан человек среди змей — они заполонили кольцами всю доску и обвивались вокруг тела того человека, обхватив его руки и ноги, а одна змея жалила его в самое сердце. Человек этот топтал ногами свою арфу. То был Гуннар, сын Юке, в змеиной яме.
Только и было украшений в горнице, что эта доска. Во всем прочем господский дом ничем не отличался от простого крестьянского: прямоугольная изба, перегороженная дощатыми стенками поперек на три части: камору у щипцовой стены, чистую горницу и сени с дверями на тун. Бережения ради дверь была прорублена в стене, что подальше от моря. Подле щипцовой стены стояли две кровати, а между ними — поперечная скамья, вдоль длинных стен тянулись скамьи, наполненные внутри землей. Из прочей утвари в доме было всего-навсего несколько треногих табуретцев — ни поставца у входной двери, ни кресла, ни лавки с прислоном. Откидная крышка стола висела вдоль северной стены, но она, видно, редко была в обиходе с тех пор, как умер Улав Риббунг.
Кровать в каморе предназначалась для хозяев, но Улав велел своему старому родичу Улаву, сыну Инголфа, и впредь на ней почивать — дескать, сам он будет спать на кровати, что стоит в горнице у южной стены, где он спал во младенчестве. Ему вовсе не хотелось селиться в каморе. Он глянул через открытую дверь в темную комнату, и в нем шевельнулась старая ненависть к этой черной пасти. Там спал его прадед со своим бесноватым сыном. Когда Неумытое Рыло бился в припадках, его связывали, он выл и катался по полу в темноте, пытаясь сбросить узы. Мальчонка его не больно боялся, — он уж довольно нагляделся на припадочного, такое с тем бывало; сколько он себя помнил, бесноватый никогда ему худого не делал, разве что сам себя мог повредить. Однако по своей воле мальчик никогда не подходил к каморе. Да и к тому же шибко несло оттуда: стоило подойти поближе к двери
— зловонным духом так и било в нос. Отец и Оса, старая прислужница, старались, как могли, прибирать за бесноватым, да только это трудно было в этакой темноте. Они то и дело меняли солому на постели да посыпали пол чистой землей. Время от времени старому Улаву приходилось выгребать грязную землю, оттого что на полу в каморе вырастали целые горки да холмики. Только проку от этого было мало.
А теперь Улав, сын Аудуна, будто въявь увидел, как эти два старика выходят из каморы. Когда бесноватый затихал, устав колотиться в припадке, отец выводил его на солнышко, коли день стоял погожий.
Первым шел глава рода — здоровенный, с густыми длинными волосами и бородой по грудь. В бороде у него черных волос было не меньше, чем белых. Пособляя сыну, он обнимал его за шею и наклонял ему голову, чтобы тот не разбил себе лицо о притолоку. Бесноватому не хватало ума самому нагнуться пониже, он пер себе прямиком.
Тургильс Неумытое Рыло всегда как-то съеживался и горбился и оттого казался мал ростом. Все лицо у него заросло волосами, борода начиналась чуть пониже глаз. Изо всей этой волосни, слипшейся от грязи, серо-желтой с разводами, сверкали и дико таращились преогромные глаза, ярко-зеленые, как морская вода, с налитыми кровью белками, и торчал нос — маленький, прямой и аккуратный, но зело красный. Тургильс отморозил себе нос, когда однажды в зимнюю ночь удрал от отца. Но когда старый Улав вел сына в баню, оттирал его щелоком и песком, расчесывал ему хорошенько волосы, заросшая голова Тургильса сияла серебром, как пучок пушицы. С виду Тургильс был много старше своего отца.
Старый Улав кормил его, словно малое дитя. Порой приходилось ему трясти Тургильса за плечи да лупить его, чтобы заставить открыть рот. А иной раз не заставить было его закрыть пасть, и еда вываливалась ему на бороду. Мясо и прочую нежидкую еду старик засовывал Тургильсу в рот кусками, а потом наклонялся к самому его лицу и делал вид, будто жует изо всех сил, и тут сын иногда тоже принимался жевать, глядя на отца.
Оса при этом тяжко вздыхала. Она была как бы приемной матерью Улаву-меньшому, и он спал у нее в постели. Однако она, как и прадед, больше пеклась о Неумытом Рыле. Один только Колл, старый челядинец, заботился о дитяти. Как помнилось Улаву, кроме этих четверых, никто в усадьбе не жил. Приходили люди справлять всякую поденную работу на дворе и на пристани. Видно, уже в ту пору начал Хествикен хиреть. А когда усадьбой стал заправлять Улав, сын Инголфа, дела и вовсе худо пошли.
Землепашество в Хествикене никогда не почитали первейшим делом. А рыболовство да корабельное дело, коими хествикенцы славились испокон веков, Улав Риббунг на старости лет и Улав, сын Инголфа, вовсе забросили. Когда же законный владелец усадьбы попал в опалу, королевские посланцы забрали последние боты из Хествикена, а Улаву, сыну Инголфа, так и не довелось построить новые. Опять же стадо при нем поредело и коневодство было в забросе.
Когда в землю норвегов пришла христианская вера, святой Улав запретил походы викингов. Хотят, мол, они того или нет, а должно же людям уразуметь, что бог не велит им грабить своего брата во Христе, будь он даже и иноземец. Теперь хествикенцы плавают только по торговому делу. К тому же люди здесь издавна славились умением ладить корабли. Еще Улав Риббунг в дни своей молодости держал у себя в усадьбе корабельщика и опустил не одного купца на воду. А как пришлось ему все строить сызнова, когда биркебейнеры пожгли Хествикен — и усадьбу на холме, и дома на берегу, — велел он выстроить сушила, плотницкую да амбары, что и по сей день стоят у пристани.
В двух часах ходу на веслах от дома тинга в Хаугсвике лежит высокий каменистый мыс — огромная, с голой маковкой красно-серая скала, что круто спускается к воде и зовется Бычьей горой. За этим мысом врезается в берег залив Хествикен; залив этот мал, узок и тесен. На северной стороне его круто обрывается к темной воде Бычья гора. Вершина горы поросла нечастым, побитым штормами сосняком, который подале от берега становится гуще. Мыс этот будто нога, которую длинная гряда окунула в воду. Гряда тянется вдоль всей северной стороны залива и Хествикенской, или, как ее еще называют, Мельничной, долины, идет на восток к усадьбе, пересекает долину и круто обрывается у речушки, протекающей по Мельничной долине и впадающей в залив. Здесь, между обрывом и горою, пышно разрослось чернолесье, зеленеют сочные травы, пестреют цветы, на вершине гряды стоит густой бор, который пониже переходит в раменье. Немало окрест и дубовых рощиц, все это хествикенские угодья.
С южной стороны залива лежат скалы пониже, и спускаются они к фьорду не так круто; можжевеловые кусты, расчесанные ветром догола, заросли шиповника в расселинах да побуревшие лужайки с пожухлой травой здесь и там. К северу же отвесной, почти голой серо-черной стеной поднимается гряда, а подле той вершины, что прозывается Лошадиной горою, довольно высоко над заливом лежит усадьба, обращенная к северу. От пристани вдоль пашни, что лежит у самого фьорда, тянется к домам крутая тропа. Повыше, на холмах, лежит толстый слой доброй земли; лугам и пашням здесь не так страшна засуха, как в других местах Осло-фьорда, оттого что с вершины Лошадиной горы стекают во все стороны потоки и в Мельничной долине земля пропитана влагой. Однако почти все пашни в Хествикене лежат на южной стороне и обращены к северу.
Хествикенские дома выстроены в два ряда по обе стороны длинного туна, посреди которого хребтиной тянется гряда камней. Между этой хребтиной и Лошадиной горой лежит низина, сырая от влаги, что сочится с горы. Потому дома на этой стороне осели и обветшали, вовсе прохудились и промокли сверху донизу. Нижние бревна стен, обращенных к горе, прогнили на несколько венцов. В летнюю пору крапива и прочие сорные травы поднимаются в этой низине чуть ли не до самых крыш. Здесь стоят конюшни, хлевы да сараи.
Ближе к воде на северной стороне туна высятся господские дома, а подле них поварня и кладовые.
Вид на фьорд закрывает Бычья гора, однако, если пройти чуть на запад, на другом берегу залива увидишь Худреймланд, а к югу залив виден до самого Фолдена. В былые времена, в пору смут и междоусобиц, держали хествикенские хевдинги дозорных на Бычьей горе, — и поныне уцелела там земляная изба, где спали караульные, покуда их сотоварищи стояли в дозоре.
С той стороны туна, которая обращена к Мельничной долине, поодаль от прочих строений стоит сеновал, уцелевший от старой усадьбы. Сеновал этот на удивление велик и прочен, срублен из толстых бревен на подбор. Прочие же постройки малы и неказисты и сложены не так прочно. Нелегко было Улаву Риббунгу отстраиваться сызнова после пожара. Большой урон нанес ему огонь, пожравший амбары, битком набитые товарами. По тем временам не так-то просто было господину получить с издольщиков, что ему причиталось. Люди по тем местам говорят, что прежние дома в Хествикене были прочные и богатые. В усадьбе стоял терем с тесовою крышей, выстроенный, словно церковь, из стоймя стоящих бревен; изнутри кровлю держали два ряда столбов, искусно расписанных, а потолок вроде бы тоже был богато изукрашен резьбою да цветным узором. По праздникам стены большой горницы закрывали пологом с голубыми полосами, а вверху, под самым потолком, вешали узкий красный шерстяной ковер, затканный затейливыми узорами. Из тех ковров сохранились две штуки — один подарили церкви, другой хранился в усадьбе. Тот, что остался в усадьбе, столь длинен, что его хватило три стены закрыть в новом господском доме, хотя часть ковра была отрезана. Нетрудно себе представить, что старый терем был куда больше того, что построен Улавом Риббунгом. От былого великолепия осталась лишь одна резная тесина. Люди говорят, будто один из челядинцев Улава отодрал ее, выбегая из горящего терема, чтобы ею обороняться. В новом господском доме эта тесина приспособлена к двери в горнице.
Улав, сын Аудуна, узнал ее сразу, как вошел в свой дом, который покинул семилетним отроком. Никогда он не вспоминал о ней, вовсе позабыл, что она была там, но как только взгляд его упал на нее, в памяти сразу вспыхнуло: тесина — частица его младенчества. Так ветер дохнет на воду — и потемнеет вода. На тесине был вырезан человек среди змей — они заполонили кольцами всю доску и обвивались вокруг тела того человека, обхватив его руки и ноги, а одна змея жалила его в самое сердце. Человек этот топтал ногами свою арфу. То был Гуннар, сын Юке, в змеиной яме.
Только и было украшений в горнице, что эта доска. Во всем прочем господский дом ничем не отличался от простого крестьянского: прямоугольная изба, перегороженная дощатыми стенками поперек на три части: камору у щипцовой стены, чистую горницу и сени с дверями на тун. Бережения ради дверь была прорублена в стене, что подальше от моря. Подле щипцовой стены стояли две кровати, а между ними — поперечная скамья, вдоль длинных стен тянулись скамьи, наполненные внутри землей. Из прочей утвари в доме было всего-навсего несколько треногих табуретцев — ни поставца у входной двери, ни кресла, ни лавки с прислоном. Откидная крышка стола висела вдоль северной стены, но она, видно, редко была в обиходе с тех пор, как умер Улав Риббунг.
Кровать в каморе предназначалась для хозяев, но Улав велел своему старому родичу Улаву, сыну Инголфа, и впредь на ней почивать — дескать, сам он будет спать на кровати, что стоит в горнице у южной стены, где он спал во младенчестве. Ему вовсе не хотелось селиться в каморе. Он глянул через открытую дверь в темную комнату, и в нем шевельнулась старая ненависть к этой черной пасти. Там спал его прадед со своим бесноватым сыном. Когда Неумытое Рыло бился в припадках, его связывали, он выл и катался по полу в темноте, пытаясь сбросить узы. Мальчонка его не больно боялся, — он уж довольно нагляделся на припадочного, такое с тем бывало; сколько он себя помнил, бесноватый никогда ему худого не делал, разве что сам себя мог повредить. Однако по своей воле мальчик никогда не подходил к каморе. Да и к тому же шибко несло оттуда: стоило подойти поближе к двери
— зловонным духом так и било в нос. Отец и Оса, старая прислужница, старались, как могли, прибирать за бесноватым, да только это трудно было в этакой темноте. Они то и дело меняли солому на постели да посыпали пол чистой землей. Время от времени старому Улаву приходилось выгребать грязную землю, оттого что на полу в каморе вырастали целые горки да холмики. Только проку от этого было мало.
А теперь Улав, сын Аудуна, будто въявь увидел, как эти два старика выходят из каморы. Когда бесноватый затихал, устав колотиться в припадке, отец выводил его на солнышко, коли день стоял погожий.
Первым шел глава рода — здоровенный, с густыми длинными волосами и бородой по грудь. В бороде у него черных волос было не меньше, чем белых. Пособляя сыну, он обнимал его за шею и наклонял ему голову, чтобы тот не разбил себе лицо о притолоку. Бесноватому не хватало ума самому нагнуться пониже, он пер себе прямиком.
Тургильс Неумытое Рыло всегда как-то съеживался и горбился и оттого казался мал ростом. Все лицо у него заросло волосами, борода начиналась чуть пониже глаз. Изо всей этой волосни, слипшейся от грязи, серо-желтой с разводами, сверкали и дико таращились преогромные глаза, ярко-зеленые, как морская вода, с налитыми кровью белками, и торчал нос — маленький, прямой и аккуратный, но зело красный. Тургильс отморозил себе нос, когда однажды в зимнюю ночь удрал от отца. Но когда старый Улав вел сына в баню, оттирал его щелоком и песком, расчесывал ему хорошенько волосы, заросшая голова Тургильса сияла серебром, как пучок пушицы. С виду Тургильс был много старше своего отца.
Старый Улав кормил его, словно малое дитя. Порой приходилось ему трясти Тургильса за плечи да лупить его, чтобы заставить открыть рот. А иной раз не заставить было его закрыть пасть, и еда вываливалась ему на бороду. Мясо и прочую нежидкую еду старик засовывал Тургильсу в рот кусками, а потом наклонялся к самому его лицу и делал вид, будто жует изо всех сил, и тут сын иногда тоже принимался жевать, глядя на отца.
Оса при этом тяжко вздыхала. Она была как бы приемной матерью Улаву-меньшому, и он спал у нее в постели. Однако она, как и прадед, больше пеклась о Неумытом Рыле. Один только Колл, старый челядинец, заботился о дитяти. Как помнилось Улаву, кроме этих четверых, никто в усадьбе не жил. Приходили люди справлять всякую поденную работу на дворе и на пристани. Видно, уже в ту пору начал Хествикен хиреть. А когда усадьбой стал заправлять Улав, сын Инголфа, дела и вовсе худо пошли.
Землепашество в Хествикене никогда не почитали первейшим делом. А рыболовство да корабельное дело, коими хествикенцы славились испокон веков, Улав Риббунг на старости лет и Улав, сын Инголфа, вовсе забросили. Когда же законный владелец усадьбы попал в опалу, королевские посланцы забрали последние боты из Хествикена, а Улаву, сыну Инголфа, так и не довелось построить новые. Опять же стадо при нем поредело и коневодство было в забросе.