Страница:
— Ни с того ни с сего собаки так выть не станут, Это либо к покойнику, либо еще к какой беде.
И вот, стоя на коленях на утреннем холодке и держа в объятиях плачущую девушку, он с беспощадной трезвостью стал понимать, что произошло, и события минувшего дня, одно за другим, вставали в его памяти.
Он не очень задумывался над тем, как дорого может им обойтись поход в усадьбу Маттиаса, сына Харалда, да и, насколько он мог судить, никто об этом не думал. И они почитали поход справедливым: Стейнфинн не мог поступить иначе… Но этот проклятый вой во дворе не давал ему покоя. Рана Стейнфинна не была столь безопасна; он-то, Улав, знал: ведь это он держал руку приемного отца, когда Арнвид перевязывал рану. И Улав вспоминал лицо Стейнфинна, когда они плыли обратно на корабле и когда поднимались вверх по лесистому склону. Колбейну пришлось спешиться и вести коня под уздцы, потому что он помогал брату. И последний раз — нынче вечером, когда Стейнфинн пожелал всем спокойной ночи.
Только теперь Улав вдруг понял, как он любит своего приемного отца. Он принимал Стейнфинна, не задумываясь над тем, каков он, был к нему по-своему расположен, но, сам того не ведая, всегда смотрел на него чуть свысока. Ведь Стейнфинн был человек медлительный, вздорный, легкомысленный и беспечный до мозга костей, отягощенный взваленным на него горьким бременем скорби и позора, которое так не подобало этому беззаботному хевдингу… А его приемный сын в глубине души испытывал легкое пренебрежение к тому, что было столь чуждо его собственному нраву. Теперь же, когда Стейнфинн встал во весь рост и показал, каков он, когда дело идет о жизни и смерти, теперь, когда Улав в тайниках своего сердца почувствовал любовь к нему, — он, Улав, нанес ему такой удар! Опозорил самого себя и причинил Ингунн самое худшее зло… У него снова похолодел лоб, а сердце подпрыгнуло и глухо заколотилось — что, если случилась самая страшная беда!..
Он прижался лбом к груди Ингунн — хоть бы эта псина во дворе замолчала! В душе его, казалось, раздавались жалобные стоны — тоска по детству, канувшему безвозвратно. Как юн был он, Улав, и как бесконечно одинок! Но вот он совладал с собой, выпрямился и заглушил готовый вырваться вздох; ведь он свершил проступок, возложивший на него ответственность взрослого мужчины. Что пользы хныкать, когда сделанного не воротишь. И ведь должен же быть какой-то выход…
Наконец кто-то вышел на двор, обругал пса и, как понял Улав, пытался загнать его в дом. Но Эрп, видно, удрал на огороженное пастбище. Во дворе стихло.
Прежде чем оставить Ингунн, Улав бережно обнял ее и поцеловал в лоб у самых волос. Потом взял меч и перебросил ремень через правое плечо. Почувствовав у бедра оружие, он словно бы сразу же стал сильнее. Подойдя к двери, он выглянул с галерейки:
— На дворе никого нет — ну, теперь я уберусь потихоньку.
Ингунн снова расплакалась:
— О нет, нет, не уходи, мне так страшно здесь одной!
Улав уже понял: уговаривать ее бесполезно и слова тут не помогут.
— Тогда вставай, — прошептал он, — и одевайся; если нас увидят на туне вместе, никто не заподозрит неладного.
Он вышел из светелки, сел на лесенку и стал ждать. Держась обеими руками за рукоять меча и опершись на него подбородком, он сидел, глядя на пунцовые отсветы в западной части неба — они бледнели по мере того, как свет на востоке разгорался и становился все ярче и ярче. Трава на полях была серой от росы и дождя.
Он вспоминал поздние вечера и ранние утра этого лета, которые они провели с Ингунн, — и воспоминания об их играх и забавах мучительной болью отозвались в его душе, наполнив ее горьким разочарованием и скорбью. Он стал обманщиком, но ему казалось, будто он и сам обманут. Они бегали и забавлялись на пригорке, поросшем цветами, и думать не думали, что их забавы кончатся падением в пропасть. И не успели оглянуться, как рухнули вниз. Да, это так! И теперь вот лежат во прахе. Но что пользы сетовать, — пытался утешить он самого себя.
Когда они поженятся, то, верно, обретут в конце концов почет и уважение; тогда они, пожалуй, забудут тайный позор, который им довелось пережить. А он-то так радовался своей свадьбе — тому дню, когда все только и будут что величать новобрачных и нарекут их совершеннолетними. Теперь же пиво в чашах жениха и невесты будет иметь тайный горький привкус — ведь они недостойны чести, которая выпадет им на долю.
То, что он сделал, почиталось одним из самых мерзких поступков. «Ну и зятек им достался, будь он неладен, разве такому можно довериться!» — говорили люди, когда подобное дело выходило наружу. Ибо лодку, коня и невесту настоящий муж должен сперва купить честь по чести, а потом уж воспользоваться правом владеть ими, разве что его ранее принудили к тому.
Улав полагал: три месяца — наикратчайший срок, который приличествует людям их сословия и который должен пройти с того дня, когда уговор о порядке распределения имущества при брачной сделке будет оглашен во Фреттастейне, и до той поры, покамест он не сыграет свадьбу в Хествикене… Но, может статься, теперь, когда Стейнфинн навязал себе дело с пожаром и убийством, уже не покажется столь непристойным, если он, Улав, поторопит со свадьбой. Ведь тогда вместо опекунства над несовершеннолетним Стейнфинн получит зятя с большим достатком, от которого вправе требовать помощи в уплате пени и во всем прочем.
Так что, когда Ингунн вышла к Улаву и, не смея взглянуть на него, прошептала: «Коли бы отец знал про нас, Улав, он бы, верно, нас убил», — Улав, чуть улыбнувшись, взял ее руку.
— Навряд ли Стейнфинн столь глуп. Ему и без того хватит дел, Ингунн, за которые его призовут к ответу. А от живого зятя ему больше проку, нежели от мертвого… И все же, — шепнул он упавшим голосом, — беда будет, коли Стейнфинн или кто другой прознает про то.
Заря только начинала брезжить, стоял ледяной холод, и повсюду было мокро. Улав и Ингунн, тесно прижавшись друг к другу, сидели и дремали на лесенке, меж тем как желтовато-белый свет с востока все выше и выше растекался по всему небу, а птицы щебетали все громче и громче. Песен от них, видно, в этом году больше не услышишь!
— Опять он здесь! — Улав вскочил. Пес снова спустился на тун, встал перед большим стабуром и завыл. Улав с Ингунн разом сбежали вниз по лесенке, и Улав стал звать и приманивать Эрпа. Пес всегда слушался его. Но нынче Улав не мог схватить Эрпа.
Из жилого дома вышел Арнвид, сын Финна, и тоже попытался соблазнить Эрпа костью, но и ему не удалось поймать пса. Стоило приблизиться к нему, как Эрп всякий раз ускользал, отбегал в сторону и снова принимался выть.
— А вы что, так нынче ночью и не раздевались? — спросил вдруг Арнвид, переводя взгляд с юноши на девушку.
Ингунн вспыхнула и быстро отвернулась, а Улав ответил:
— Нет… Мы сидели и болтали в верхней горнице, да так и заснули сидя; и спали, пока эта псина не разбудила нас.
Уже многие вышли во двор, и мужчины, и женщины; и все дивились, что пес так воет. Под конец вышел и Колбейн.
Вдруг кто-то как закричит: «Глядите!..»
На галерейке большого стабура показался Стейнфинн, сын Туре; его лицо жутко изменилось и стало почти неузнаваемым. Он что-то крикнул — а потом исчез, словно провалялся.
Колбейн бросился к стабуру, но дверь в подклеть была заперта изнутри. Тогда подбежал Арнвид, и Колбейну помогли взобраться к нему на плечи, а оттуда он перемахнул через перила на галерейку. Вскоре Колбейн снова вышел и перегнулся через перила — лицо его исказилось от ужаса.
— Стейнфинн истек кровью, как заколотый вол, пусть кто-нибудь сюда поднимется. Только не дочери… — сказал Колбейн, и словно озноб пробежал по его телу.
Вскоре он отворил дверь внизу. Арнвид и несколько челядинцев вошли в дом, меж тем как Тура с прислужницами побежали вниз за водой и вином, полотняными лоскутьями на повязки, мазями и снадобьями. В дверях появился Арнвид, сын Финна, — при виде его страх, который все возрастал и возрастал в душе ожидавших, вылился в стон. Арнвид шел точно во сне, но, увидев Улава, сына Аудуна, подозвал его к себе.
— Ингебьерг… — нижняя челюсть Арнвида тряслась так, что стучали зубы.
— Ингебьерг мертва. Боже, помилуй нас, бедных грешников! Улав, возьмешь с собой Ингунн… и Туру, и мальчиков… приведешь в жилой дом. Колбейн желает, чтоб я сказал им об этом.
Повернувшись, он первым стал спускаться вниз.
— Ну, а Стейнфинн?.. — быстро и резко спросил Улав. — Ради бога, скажи… он ведь… он не убил ее?
— Не знаю… — Казалось, Арнвид и сам вот-вот упадет. — Она лежала мертвая в постели. Рана Стейнфинна открылась — из нее хлынула кровь. Больше я ничего не знаю…
Улав быстро обернулся к Ингунн, которая подходила к ним; протянув руку, словно желая остановить ее, он повторил слова Арнвида:
— Боже, помилуй нас, бедных грешников! Ингунн, Ингунн… постарайся… постарайся теперь довериться мне, дорогая моя.
Взяв Ингунн под руку, Улав повел ее — она заплакала тихо и горько, как ребенок, который не решается дать волю страху.
Около полудня Улав сидел в большой горнице с Ингунн и Турой. Арнвид рассказал им то, что мог поведать Стейнфинн о кончине жены; Улав меж тем, того не замечая, обнимал Ингунн за плечи.
Стейнфинн и сам-то знал совсем немного. Перед тем как им лечь спать, Ингебьерг перевязала его руку. Он спал беспокойно, бредил ночью в жару, но ему помнится, будто жена вставала несколько раз и подносила ему питье… А разбудил его вой пса — тогда она уже лежала мертвая между стеной и мужем.
Последние года Ингебьерг часто билась в падучей. Арнвид думал: может, радость оттого, что бесчестье наконец-то смыто, оказалось ей не по силам. Ингунн, плача, упала всем телом на колени Улава, а он гладил ее по спине. С перепугу он, да, ясное дело, и другие тоже, решил, будто дело тут нечисто… Хотя одному богу ведомо, с какой стати было Стейнфинну желать смерти жены. Однако же речи Арнвида вывели их из оцепенения, в которое поверг их ужас. Улава мучила неотвязная мысль… Он хотел прогнать ее, мысль эта была позорна, но… Стейнфинн сказал: вскоре он последует за женой… Если так оно и случится, ни Стейнфинн, ни Ингебьерг никогда не узнают, что он, Улав, обманул их доверие. Сам того не желая, он испытывал облегчение — он чувствовал себя бесконечно усталым, но волнение его улеглось…
Был такой миг, когда казалось — он вот-вот погибнет. Сразу же после того, как вынесли тело Ингебьерг, Улав увидел женщин, спускавшихся с чердака. Плача в голос и причитая, как водится у служанок, они остановились, чтобы показать ему окровавленное платье, которое несли в руках. Одна из них сгребла с пола в меховое одеяло цветы таволги — они тоже были залиты кровью. Сверху же лежали длинные полотняные лоскутья, которые Арнвид нарезал из рубах — своей и Улава, а потом перевязал ими руку Стейнфинна; лоскутья лоснились и заскорузли от пропитавшей их крови. И вот, против воли Улава, все слилось в его душе в одно видение, все то, что случилось со вчерашней ночи, когда они стояли там, на земляном валу, и глядели на горящую усадьбу. И он был не в силах более выносить этот ужас: бедствие, постигшее приемных родителей, и свою вину пред ними… Это было, как если бы он обесчестил родную сестру!
Мир юноши разбился вдребезги. Ему невмоготу было выносить ужас этой картины, а она всплывала пред ним все снова и снова. Когда же дети Стейнфинна льнули к нему, ибо теперь всем остальным в усадьбе было не до них, он видел для себя словно спасение в том, что опекал их как старший брат.
Тура все плакала и говорила без умолку. Она всегда была самой разумной и рассудительной изо всех детей. Она сказала Улаву: судьба жестоко обошлась с ее родителями, которые не успели насладиться счастьем после стольких лет незаслуженной скорби и позора. Улав же ответил, что было бы много хуже, ежели бы Ингебьерг умерла прежде, чем Стейнфинн отомстил Маттиасу. Тура хорошо понимала: искупление бесчестья могло быть куплено только дорогой ценой. Она печалилась также о спасении души матушки и о благополучии сестры и братьев, ежели опекуном их станет Колбейн. Тура считала своего дядюшку не шибко разумным.
Улав же сказал: уж Стейнфинну Колбейн по крайней мере выказал величайшую родственную преданность, Маттиас не был убит безвинно, а пожар приключился по несчастной случайности. Что до Ингебьерг, то она, всякий скажет, жила последние годы богобоязненно, как подобает христианке. И тело ее достойно предали земле. Правда, никто не упомянул при детях, какие толки ходили в приходе: дескать, будь епископ Турфинн в родных краях, еще неизвестно, сошла бы хозяйка Фреттастейна со столь великими почестями в могилу. Во всяком случае, не прежде, чем дознались бы, принимала ли покойная Ингебьерг участие в советах, где замышлялось убийство Маттиаса, или нет.
Улава же утешал по большей части Арнвид, сын Финна. Они делили постель, и, когда Арнвид не бодрствовал подле своего раненого родича, они с Улавом беседовали до поздней ночи.
Улава очень поддерживало — как, впрочем, и всех в усадьбе — то, что Стейнфинн сносил свою беду так достойно и мужественно. Он потерял много крови, и все же рана его была не столь опасна, чтобы стать смертельной для сильного и рослого мужчины. Однако же Стейнфинн говорил: он скоро умрет, и его, видно, подтачивала жажда кончины. И Улаву казалось — это, верно, было бы достойным завершением всего случившегося во Фреттастейне. Было бы куда более странным, если бы Стейнфинн и Ингебьерг ныне снова начали вести свою прежнюю беззаботную, шумную и безалаберную жизнь, как в прежние времена, и тем паче после всего пережитого. О новом же бесчестье, которое навлекла на них дочь, им так и не довелось узнать. А он, Улав, избежал ответа за это злодеяние…
Так что его мучил более всего лишь страх за Ингунн — он не покидал его ни на минуту: ее горе было тихим и немым. Он говорил с Турой, а Ингунн сидела рядом, безмолвная, точно камень. Порой глаза ее наполнялись слезами, губы слабо и горько дрожали, потом ее начинали душить слезы, но даже и тогда она не издавала ни звука. Казалось, ею овладевало отчаяние, и она представлялась ему столь отчужденной и одинокой, что он не в силах был на нее смотреть. Отчего она не могла горевать и утешаться вместе с ними… Отчего молчала… Временами он чувствовал: она на него смотрит; но когда он поворачивал к ней голову, то лишь мельком ловил ее взгляд, такой скорбный и беспомощный, — и она тут же отворачивалась от него. В ушах Улава все звучал и звучал один из этих новых плясовых напевов, который он слышал зимой в долине возле церкви; он не желал думать о нем, но… «неужто горюешь о чести своей?..» Часто он готов был разгневаться на нее: ведь это она мешала ему разделаться с беспросветными ночными страхами, мертвой хваткой вцепившимися ему в горло в миг первого порыва раскаяния в грехопадении.
Но теперь он сдерживал самого себя, изо всех сил стараясь быть ей словно бы добрым братом. С того первого утра он избегал оставаться с нею наедине. Когда ему удалось склонить Туру уговорить Ингунн ночевать вместе с ней в летнем доме, он почувствовал себя увереннее, и совесть его стала спокойней. Он считал, что под опекой Туры Ингунн надежно защищена и от него самого.
И вот, стоя на коленях на утреннем холодке и держа в объятиях плачущую девушку, он с беспощадной трезвостью стал понимать, что произошло, и события минувшего дня, одно за другим, вставали в его памяти.
Он не очень задумывался над тем, как дорого может им обойтись поход в усадьбу Маттиаса, сына Харалда, да и, насколько он мог судить, никто об этом не думал. И они почитали поход справедливым: Стейнфинн не мог поступить иначе… Но этот проклятый вой во дворе не давал ему покоя. Рана Стейнфинна не была столь безопасна; он-то, Улав, знал: ведь это он держал руку приемного отца, когда Арнвид перевязывал рану. И Улав вспоминал лицо Стейнфинна, когда они плыли обратно на корабле и когда поднимались вверх по лесистому склону. Колбейну пришлось спешиться и вести коня под уздцы, потому что он помогал брату. И последний раз — нынче вечером, когда Стейнфинн пожелал всем спокойной ночи.
Только теперь Улав вдруг понял, как он любит своего приемного отца. Он принимал Стейнфинна, не задумываясь над тем, каков он, был к нему по-своему расположен, но, сам того не ведая, всегда смотрел на него чуть свысока. Ведь Стейнфинн был человек медлительный, вздорный, легкомысленный и беспечный до мозга костей, отягощенный взваленным на него горьким бременем скорби и позора, которое так не подобало этому беззаботному хевдингу… А его приемный сын в глубине души испытывал легкое пренебрежение к тому, что было столь чуждо его собственному нраву. Теперь же, когда Стейнфинн встал во весь рост и показал, каков он, когда дело идет о жизни и смерти, теперь, когда Улав в тайниках своего сердца почувствовал любовь к нему, — он, Улав, нанес ему такой удар! Опозорил самого себя и причинил Ингунн самое худшее зло… У него снова похолодел лоб, а сердце подпрыгнуло и глухо заколотилось — что, если случилась самая страшная беда!..
Он прижался лбом к груди Ингунн — хоть бы эта псина во дворе замолчала! В душе его, казалось, раздавались жалобные стоны — тоска по детству, канувшему безвозвратно. Как юн был он, Улав, и как бесконечно одинок! Но вот он совладал с собой, выпрямился и заглушил готовый вырваться вздох; ведь он свершил проступок, возложивший на него ответственность взрослого мужчины. Что пользы хныкать, когда сделанного не воротишь. И ведь должен же быть какой-то выход…
Наконец кто-то вышел на двор, обругал пса и, как понял Улав, пытался загнать его в дом. Но Эрп, видно, удрал на огороженное пастбище. Во дворе стихло.
Прежде чем оставить Ингунн, Улав бережно обнял ее и поцеловал в лоб у самых волос. Потом взял меч и перебросил ремень через правое плечо. Почувствовав у бедра оружие, он словно бы сразу же стал сильнее. Подойдя к двери, он выглянул с галерейки:
— На дворе никого нет — ну, теперь я уберусь потихоньку.
Ингунн снова расплакалась:
— О нет, нет, не уходи, мне так страшно здесь одной!
Улав уже понял: уговаривать ее бесполезно и слова тут не помогут.
— Тогда вставай, — прошептал он, — и одевайся; если нас увидят на туне вместе, никто не заподозрит неладного.
Он вышел из светелки, сел на лесенку и стал ждать. Держась обеими руками за рукоять меча и опершись на него подбородком, он сидел, глядя на пунцовые отсветы в западной части неба — они бледнели по мере того, как свет на востоке разгорался и становился все ярче и ярче. Трава на полях была серой от росы и дождя.
Он вспоминал поздние вечера и ранние утра этого лета, которые они провели с Ингунн, — и воспоминания об их играх и забавах мучительной болью отозвались в его душе, наполнив ее горьким разочарованием и скорбью. Он стал обманщиком, но ему казалось, будто он и сам обманут. Они бегали и забавлялись на пригорке, поросшем цветами, и думать не думали, что их забавы кончатся падением в пропасть. И не успели оглянуться, как рухнули вниз. Да, это так! И теперь вот лежат во прахе. Но что пользы сетовать, — пытался утешить он самого себя.
Когда они поженятся, то, верно, обретут в конце концов почет и уважение; тогда они, пожалуй, забудут тайный позор, который им довелось пережить. А он-то так радовался своей свадьбе — тому дню, когда все только и будут что величать новобрачных и нарекут их совершеннолетними. Теперь же пиво в чашах жениха и невесты будет иметь тайный горький привкус — ведь они недостойны чести, которая выпадет им на долю.
То, что он сделал, почиталось одним из самых мерзких поступков. «Ну и зятек им достался, будь он неладен, разве такому можно довериться!» — говорили люди, когда подобное дело выходило наружу. Ибо лодку, коня и невесту настоящий муж должен сперва купить честь по чести, а потом уж воспользоваться правом владеть ими, разве что его ранее принудили к тому.
Улав полагал: три месяца — наикратчайший срок, который приличествует людям их сословия и который должен пройти с того дня, когда уговор о порядке распределения имущества при брачной сделке будет оглашен во Фреттастейне, и до той поры, покамест он не сыграет свадьбу в Хествикене… Но, может статься, теперь, когда Стейнфинн навязал себе дело с пожаром и убийством, уже не покажется столь непристойным, если он, Улав, поторопит со свадьбой. Ведь тогда вместо опекунства над несовершеннолетним Стейнфинн получит зятя с большим достатком, от которого вправе требовать помощи в уплате пени и во всем прочем.
Так что, когда Ингунн вышла к Улаву и, не смея взглянуть на него, прошептала: «Коли бы отец знал про нас, Улав, он бы, верно, нас убил», — Улав, чуть улыбнувшись, взял ее руку.
— Навряд ли Стейнфинн столь глуп. Ему и без того хватит дел, Ингунн, за которые его призовут к ответу. А от живого зятя ему больше проку, нежели от мертвого… И все же, — шепнул он упавшим голосом, — беда будет, коли Стейнфинн или кто другой прознает про то.
Заря только начинала брезжить, стоял ледяной холод, и повсюду было мокро. Улав и Ингунн, тесно прижавшись друг к другу, сидели и дремали на лесенке, меж тем как желтовато-белый свет с востока все выше и выше растекался по всему небу, а птицы щебетали все громче и громче. Песен от них, видно, в этом году больше не услышишь!
— Опять он здесь! — Улав вскочил. Пес снова спустился на тун, встал перед большим стабуром и завыл. Улав с Ингунн разом сбежали вниз по лесенке, и Улав стал звать и приманивать Эрпа. Пес всегда слушался его. Но нынче Улав не мог схватить Эрпа.
Из жилого дома вышел Арнвид, сын Финна, и тоже попытался соблазнить Эрпа костью, но и ему не удалось поймать пса. Стоило приблизиться к нему, как Эрп всякий раз ускользал, отбегал в сторону и снова принимался выть.
— А вы что, так нынче ночью и не раздевались? — спросил вдруг Арнвид, переводя взгляд с юноши на девушку.
Ингунн вспыхнула и быстро отвернулась, а Улав ответил:
— Нет… Мы сидели и болтали в верхней горнице, да так и заснули сидя; и спали, пока эта псина не разбудила нас.
Уже многие вышли во двор, и мужчины, и женщины; и все дивились, что пес так воет. Под конец вышел и Колбейн.
Вдруг кто-то как закричит: «Глядите!..»
На галерейке большого стабура показался Стейнфинн, сын Туре; его лицо жутко изменилось и стало почти неузнаваемым. Он что-то крикнул — а потом исчез, словно провалялся.
Колбейн бросился к стабуру, но дверь в подклеть была заперта изнутри. Тогда подбежал Арнвид, и Колбейну помогли взобраться к нему на плечи, а оттуда он перемахнул через перила на галерейку. Вскоре Колбейн снова вышел и перегнулся через перила — лицо его исказилось от ужаса.
— Стейнфинн истек кровью, как заколотый вол, пусть кто-нибудь сюда поднимется. Только не дочери… — сказал Колбейн, и словно озноб пробежал по его телу.
Вскоре он отворил дверь внизу. Арнвид и несколько челядинцев вошли в дом, меж тем как Тура с прислужницами побежали вниз за водой и вином, полотняными лоскутьями на повязки, мазями и снадобьями. В дверях появился Арнвид, сын Финна, — при виде его страх, который все возрастал и возрастал в душе ожидавших, вылился в стон. Арнвид шел точно во сне, но, увидев Улава, сына Аудуна, подозвал его к себе.
— Ингебьерг… — нижняя челюсть Арнвида тряслась так, что стучали зубы.
— Ингебьерг мертва. Боже, помилуй нас, бедных грешников! Улав, возьмешь с собой Ингунн… и Туру, и мальчиков… приведешь в жилой дом. Колбейн желает, чтоб я сказал им об этом.
Повернувшись, он первым стал спускаться вниз.
— Ну, а Стейнфинн?.. — быстро и резко спросил Улав. — Ради бога, скажи… он ведь… он не убил ее?
— Не знаю… — Казалось, Арнвид и сам вот-вот упадет. — Она лежала мертвая в постели. Рана Стейнфинна открылась — из нее хлынула кровь. Больше я ничего не знаю…
Улав быстро обернулся к Ингунн, которая подходила к ним; протянув руку, словно желая остановить ее, он повторил слова Арнвида:
— Боже, помилуй нас, бедных грешников! Ингунн, Ингунн… постарайся… постарайся теперь довериться мне, дорогая моя.
Взяв Ингунн под руку, Улав повел ее — она заплакала тихо и горько, как ребенок, который не решается дать волю страху.
Около полудня Улав сидел в большой горнице с Ингунн и Турой. Арнвид рассказал им то, что мог поведать Стейнфинн о кончине жены; Улав меж тем, того не замечая, обнимал Ингунн за плечи.
Стейнфинн и сам-то знал совсем немного. Перед тем как им лечь спать, Ингебьерг перевязала его руку. Он спал беспокойно, бредил ночью в жару, но ему помнится, будто жена вставала несколько раз и подносила ему питье… А разбудил его вой пса — тогда она уже лежала мертвая между стеной и мужем.
Последние года Ингебьерг часто билась в падучей. Арнвид думал: может, радость оттого, что бесчестье наконец-то смыто, оказалось ей не по силам. Ингунн, плача, упала всем телом на колени Улава, а он гладил ее по спине. С перепугу он, да, ясное дело, и другие тоже, решил, будто дело тут нечисто… Хотя одному богу ведомо, с какой стати было Стейнфинну желать смерти жены. Однако же речи Арнвида вывели их из оцепенения, в которое поверг их ужас. Улава мучила неотвязная мысль… Он хотел прогнать ее, мысль эта была позорна, но… Стейнфинн сказал: вскоре он последует за женой… Если так оно и случится, ни Стейнфинн, ни Ингебьерг никогда не узнают, что он, Улав, обманул их доверие. Сам того не желая, он испытывал облегчение — он чувствовал себя бесконечно усталым, но волнение его улеглось…
Был такой миг, когда казалось — он вот-вот погибнет. Сразу же после того, как вынесли тело Ингебьерг, Улав увидел женщин, спускавшихся с чердака. Плача в голос и причитая, как водится у служанок, они остановились, чтобы показать ему окровавленное платье, которое несли в руках. Одна из них сгребла с пола в меховое одеяло цветы таволги — они тоже были залиты кровью. Сверху же лежали длинные полотняные лоскутья, которые Арнвид нарезал из рубах — своей и Улава, а потом перевязал ими руку Стейнфинна; лоскутья лоснились и заскорузли от пропитавшей их крови. И вот, против воли Улава, все слилось в его душе в одно видение, все то, что случилось со вчерашней ночи, когда они стояли там, на земляном валу, и глядели на горящую усадьбу. И он был не в силах более выносить этот ужас: бедствие, постигшее приемных родителей, и свою вину пред ними… Это было, как если бы он обесчестил родную сестру!
Мир юноши разбился вдребезги. Ему невмоготу было выносить ужас этой картины, а она всплывала пред ним все снова и снова. Когда же дети Стейнфинна льнули к нему, ибо теперь всем остальным в усадьбе было не до них, он видел для себя словно спасение в том, что опекал их как старший брат.
Тура все плакала и говорила без умолку. Она всегда была самой разумной и рассудительной изо всех детей. Она сказала Улаву: судьба жестоко обошлась с ее родителями, которые не успели насладиться счастьем после стольких лет незаслуженной скорби и позора. Улав же ответил, что было бы много хуже, ежели бы Ингебьерг умерла прежде, чем Стейнфинн отомстил Маттиасу. Тура хорошо понимала: искупление бесчестья могло быть куплено только дорогой ценой. Она печалилась также о спасении души матушки и о благополучии сестры и братьев, ежели опекуном их станет Колбейн. Тура считала своего дядюшку не шибко разумным.
Улав же сказал: уж Стейнфинну Колбейн по крайней мере выказал величайшую родственную преданность, Маттиас не был убит безвинно, а пожар приключился по несчастной случайности. Что до Ингебьерг, то она, всякий скажет, жила последние годы богобоязненно, как подобает христианке. И тело ее достойно предали земле. Правда, никто не упомянул при детях, какие толки ходили в приходе: дескать, будь епископ Турфинн в родных краях, еще неизвестно, сошла бы хозяйка Фреттастейна со столь великими почестями в могилу. Во всяком случае, не прежде, чем дознались бы, принимала ли покойная Ингебьерг участие в советах, где замышлялось убийство Маттиаса, или нет.
Улава же утешал по большей части Арнвид, сын Финна. Они делили постель, и, когда Арнвид не бодрствовал подле своего раненого родича, они с Улавом беседовали до поздней ночи.
Улава очень поддерживало — как, впрочем, и всех в усадьбе — то, что Стейнфинн сносил свою беду так достойно и мужественно. Он потерял много крови, и все же рана его была не столь опасна, чтобы стать смертельной для сильного и рослого мужчины. Однако же Стейнфинн говорил: он скоро умрет, и его, видно, подтачивала жажда кончины. И Улаву казалось — это, верно, было бы достойным завершением всего случившегося во Фреттастейне. Было бы куда более странным, если бы Стейнфинн и Ингебьерг ныне снова начали вести свою прежнюю беззаботную, шумную и безалаберную жизнь, как в прежние времена, и тем паче после всего пережитого. О новом же бесчестье, которое навлекла на них дочь, им так и не довелось узнать. А он, Улав, избежал ответа за это злодеяние…
Так что его мучил более всего лишь страх за Ингунн — он не покидал его ни на минуту: ее горе было тихим и немым. Он говорил с Турой, а Ингунн сидела рядом, безмолвная, точно камень. Порой глаза ее наполнялись слезами, губы слабо и горько дрожали, потом ее начинали душить слезы, но даже и тогда она не издавала ни звука. Казалось, ею овладевало отчаяние, и она представлялась ему столь отчужденной и одинокой, что он не в силах был на нее смотреть. Отчего она не могла горевать и утешаться вместе с ними… Отчего молчала… Временами он чувствовал: она на него смотрит; но когда он поворачивал к ней голову, то лишь мельком ловил ее взгляд, такой скорбный и беспомощный, — и она тут же отворачивалась от него. В ушах Улава все звучал и звучал один из этих новых плясовых напевов, который он слышал зимой в долине возле церкви; он не желал думать о нем, но… «неужто горюешь о чести своей?..» Часто он готов был разгневаться на нее: ведь это она мешала ему разделаться с беспросветными ночными страхами, мертвой хваткой вцепившимися ему в горло в миг первого порыва раскаяния в грехопадении.
Но теперь он сдерживал самого себя, изо всех сил стараясь быть ей словно бы добрым братом. С того первого утра он избегал оставаться с нею наедине. Когда ему удалось склонить Туру уговорить Ингунн ночевать вместе с ней в летнем доме, он почувствовал себя увереннее, и совесть его стала спокойней. Он считал, что под опекой Туры Ингунн надежно защищена и от него самого.
6
Однажды вечером Улав спускался верхом по лесистому склону; он ездил на сетер — высокогорное пастбище с хижиной — с поручением к Гриму. Вечернее солнце уже садилось за верхушками елей, когда он подъехал туда, где тропинка шла вдоль лесного озерца, к северу от усадьбы. Высокий лес стоял сплошняком вокруг бурой воды, так что здесь рано темнело. И тут Улав увидел: среди вереска у самой тропки сидит Ингунн. Поравнявшись с ней, он придержал коня.
— Ты что это здесь сидишь? — удивился он. — Сказывают, в здешних местах неспокойно после захода солнца.
Была она на себя не похожа, до того страшна! Она ела чернику, отчего губы и пальцы у нее стали совсем синие. Лицо Ингунн опухло от слез, которые она размазала по всему лицу пальцами, вымазанными в чернике.
— Неужто Стейнфинну хуже? — спросил Улав.
Наклонившись вперед, она еще горше заплакала.
— Неужто помер? — так же озабоченно спросил Улав.
Ингунн, всхлипывая, выдавила из себя, что батюшке нынче лучше.
Улав снова придержал буланого Эльгена, который рвался вперед. Юноша уже перестал дивиться ее вечной слезливости, хоть это и раздражало его. Брала бы уж пример с Туры. Та теперь совладала со своим горем и скупилась на слезы, — вскоре сестрам, быть может, придется поплакать сильнее прежнего.
— Ну, так что случилось? — уже нетерпеливо спросил он. — Чего ты хочешь от меня?
Ингунн подняла свое перемазанное черникой, заплаканное лицо и взглянула на него. Улав, видно, не собирался спешиваться, и она, закрыв глаза руками, опять залилась слезами.
— Что с тобой? — снова спросил он, но она не ответила. Тогда он слез с коня и подошел к ней. — Ну что?! — испуганно сказал Улав, отнимая ее руки от лица. Долго не мог он добиться никакого ответа. И все спрашивал и спрашивал: — Да что ты, в самом деле? Почему так плачешь?
— Как же мне не плакать! — всхлипывала она, наклоняясь вперед. — Коли ты не хочешь больше ни словечком со мной перемолвиться…
— Да что ты еще выдумала? — дивясь, спросил он.
— Я ничего худого не сделала, а только то, чего ты сам пожелал, — сетовала она. — Просила тебя уйти, а ты не захотел меня отпустить. А после не удостоил меня ни единым словечком… Скоро я, верно, останусь круглой сироткой, ты же тверд, как камень и железо; поворачиваешься спиной и не желаешь даже взглянуть на меня, хоть мы выросли вместе, как брат и сестра. А все потому, что из любви к тебе я один разок позабыла и приличие, и девичий стыд…
— Глупее мне ничего слышать не доводилось! Рехнулась ты, что ли?..
— Да, раз ты отталкиваешь меня! Но ты не знаешь, не знаешь! — кричала она вне себя. — Откуда ты знаешь, Улав: может, я ношу под сердцем твоего ребенка!
— Тс-с-с! Не кричи так! — пытался он утихомирить ее. — И ты этого тоже знать еще не можешь! — сурово сказал он. — Не понимаю, о чем ты толкуешь? Неужто я не разговаривал с тобой? Сдается мне, все эти недели я только и знал, что говорил с тобой. А в ответ и трех слов не услышал, ты только ревела без удержу.
— Ты оттого говорил со мной, что тебе деваться было некуда, — задыхаясь и всхлипывая, произнесла она, — когда в горнице была Тура и другие люди. А от меня ты бежишь, словно я прокаженная. Ни разу не подошел, чтобы мы могли потолковать с глазу на глаз. Мне только и остается плакать, я… когда вспоминаю нынешнее лето — ведь ты каждый вечер бывал у меня…
Лицо Улава залилось краской.
— Не то нынче время, — отрезал он.
Поплевав на кончик плаща, он стал вытирать ей лицо, но проку было мало.
— Более всего я пекусь о твоем же благе, — прошептал он.
Она вопрошающе взглянула на него с такой печалью, что он привлек ее к себе.
— Я желаю тебе только добра, Ингунн!
Вдруг оба они вздрогнули. По другую сторону озерца, среди каменистых осыпей что-то шевельнулось. Кругом не было ни души, но одинокая молодая березка, росшая среди камней, дрожала, словно кто-то сию минуту качнул ее ствол. Стоял еще день, но лес темной стеной заслонял озерцо; над ним и над дальним болотом у края леса на востоке начал подниматься туман.
Улав пошел к своему коню.
— Давай поедем отсюда, — тихо сказал он. — Садись на седло позади меня.
— А ты придешь ко мне потолковать? — умоляюще спросила она, когда он натягивал поводья. — Приходи после ужина.
— Ну ясно, приду, коли ты того желаешь, — помедлив, сказал он.
Обхватив Улава руками, она крепко держалась за него, пока они спускались вниз к усадьбе. Улав чувствовал какое-то странное облегчение и понял: он может отказаться от своих благих намерений — избегать повода к искушению, раз она сама того хочет. Но его в то же время оскорбляло, что она отвергла жертву, которую он желал ей принести…
Она сказала, будто просила его уйти, а он не захотел ее отпустить; ведь это неправда. Но он отогнал свою мысль, не смея не верить Ингунн. Раз она так сказала, стало быть… Он был тогда не столь трезв, чтобы сейчас поклясться: мол, он помнит точно, как все было.
На другой вечер Улав поднялся в горницу большого стабура, где лежал Стейнфинн. Приподняв творило, прикрывавшее лаз в полу, Арнвид впустил его на чердак. Подле больного, кроме Арнвида, никого не было. В горнице стоял полумрак, ибо Стейнфинн так мерз, что не выносил, когда отворяли дверь на галерейку. Несколько солнечных лучей пробилось сквозь щели в бревнах, рассекая напитанную пылью тьму и отбрасывая золотистые пятна света на висящие под потолком овчины. Воздух в горнице был тяжелый, спертый.
Улав подошел к постели поздороваться с приемным отцом, — он не видел его много дней и сейчас с неохотой поднялся сюда. Но Стейнфинн спал, тихо постанывая. В сгустившейся у стены тьме Улав не мог разглядеть его лица.
Арнвид сказал: никакой, мол, перемены ни к лучшему, ни к худшему нет.
— Коли хочешь остаться здесь на часок, я ненадолго прилягу.
Улав ответил, что охотно посидит с ними, и Арнвид, бросив на пол несколько шкур, улегся. Тогда Улав сказал:
— Мне нелегко это, Арнвид; знаю, худо тревожить Стейнфинна, раз он так тяжко хворает. Да только сдается мне, нам с Ингунн должно узнать его волю насчет нашей свадьбы… покуда он не помер.
Арнвид молчал.
— Да, знаю, некстати это, — с жаром сказал Улав. — Но коли над всеми нами нависла такая угроза, стало быть, самое время уладить то, что можно уладить. Кто его знает, известно ли кому на свете, кроме Стейнфинна, как он уговорился с моим отцом о наших деньгах.
Арнвид по-прежнему не отвечал, и Улав продолжал:
— Мне очень важно получить Ингунн в жены из рук ее родного отца.
— Да, понимаю, — сказал Арнвид.
И Улав тут же услыхал, что он заснул.
Тоненькие солнечные полоски исчезли. Улав один бодрствовал в темноте, и тревога жгучей болью отзывалась в самой глубине его сердца. Он должен непременно уладить свои дела, которые совсем запутались. Нынче он понял: благие намерения тщетны — нет возврата с той неправедной стези, на которую вступили они с Ингунн. И он сам чувствовал: душа его, прозрев, огрубела и посуровела. Но стоять у смертного одра Стейнфинна, будучи его тайным зятем, он не в силах. Теперь он знал: скрытый позор — тяжкое бремя для души.
Прежде чем Стейнфинн уйдет, он должен отдать ему Ингунн в жены. «Я понимаю», — сказал Арнвид. Улава бросило в жар. Что понимал Арнвид? Когда нынче на рассвете Улав вернулся в свою боковушу в жилом доме, он не был уверен, спит ли Арнвид на самом деле или же только делает вид, будто спит…
Улав очнулся, когда подняли творило, прикрывавшее лаз в полу. Служанки принесли свечу и еду для больного. Смутными, призрачными видениями явились Улаву его сны во время недолгого забытья: он с Ингунн у воды; они идут вдоль ручья, вытекающего из лесного озерца, потом он у нее в стабуре. Воспоминания о жарких ласках в темноте сливались с картинами, виденными им наверху в горах, — каменистые осыпи в непроходимых ущельях. Он лежит, держа в объятиях Ингунн, и в то же время ему чудится, будто он поднимает ее над каким-то большим, поваленным бурей деревом. Под конец ему приснилось, будто они идут по тропинке в зеленом доле, откуда открывается вид на селения и озеро далеко-далеко внизу.
«Сон этот, верно, предвещает, что мы с Ингунн вскорости уедем из этих краев», — подумал Улав в утешение самому себе.
Когда служанки разбудили Стейнфинна, чтобы перевязать рану, он попросил его не трогать — пользы, мол, от этого никакой, пусть оставят его в покое. Далла сделала вид, будто не слышит; приподняв огромное тело, она сменила простыню, словно Стейнфинн был грудным ребенком, и попросила Улава подержать свечу — Арнвид спал тяжелым сном смертельно уставшего человека.
Лицо Стейнфинна, заросшее даже на скулах рыже-каштановой бородой, не стриженной много недель, стало почти неузнаваемым. Он отвернулся к стене, но по тому, как натянулись мышцы его шеи, Улав увидел: он старался подавить стон, когда Далла снимала прилипшие к ране повязки.
Тайная гадливость, которую Улав всегда чувствовал при виде нагноившихся ран и от их запаха, снова нахлынула на него, вызывая ужасную тошноту. Рана заросла диким мясом, и уже не было видно, что рана эта рубленая; она разбухла, покрылась серыми ноздреватыми наростами с красноватыми дырочками, из которых чуть сочилась кровь…
Тут к нему подошла Ингунн и встала рядом… Бледная, она смотрела большими испуганными глазами на отца. Улаву пришлось подтолкнуть ее; она не догадалась подать Далле чистую повязку, за которой служанка протянула руку. И Улав снова почувствовал, как скорбь и стыд, будто жало, вонзились ему в сердце, — как могли они забыть больного, измученного отца! Однако же на темном чердаке, где они были вдвоем, совсем одни, тесно прильнув друг к другу… Он смутно понимал, как трудно помнить в такую минуту о сострадании и о верности тому, кого нет рядом.
— Останься здесь, — сказал ей Улав, когда другие женщины собрались уходить. — Нынче вечером нам нужно потолковать с твоим отцом, — добавил он. Он заметил, что она скорее испугалась, нежели обрадовалась, и это пришлось ему не по душе.
Стейнфинн лежал ослабевший, измученный болью. Проголодавшийся Улав попросил Ингунн принести ему что-нибудь поесть.
Вернувшись, она смеясь сказала, что, мол, постаралась наскрести в поварне что повкуснее. Пока Улав ел из миски, она игриво дула ему в затылок. Девушка была полна шаловливой нежности. И снова у него кольнуло в сердце — они сидят здесь так, словно бы и нет рядом хворого отца. Улав и сам не знал, радуют или печалят его ее ласки.
— Ты что это здесь сидишь? — удивился он. — Сказывают, в здешних местах неспокойно после захода солнца.
Была она на себя не похожа, до того страшна! Она ела чернику, отчего губы и пальцы у нее стали совсем синие. Лицо Ингунн опухло от слез, которые она размазала по всему лицу пальцами, вымазанными в чернике.
— Неужто Стейнфинну хуже? — спросил Улав.
Наклонившись вперед, она еще горше заплакала.
— Неужто помер? — так же озабоченно спросил Улав.
Ингунн, всхлипывая, выдавила из себя, что батюшке нынче лучше.
Улав снова придержал буланого Эльгена, который рвался вперед. Юноша уже перестал дивиться ее вечной слезливости, хоть это и раздражало его. Брала бы уж пример с Туры. Та теперь совладала со своим горем и скупилась на слезы, — вскоре сестрам, быть может, придется поплакать сильнее прежнего.
— Ну, так что случилось? — уже нетерпеливо спросил он. — Чего ты хочешь от меня?
Ингунн подняла свое перемазанное черникой, заплаканное лицо и взглянула на него. Улав, видно, не собирался спешиваться, и она, закрыв глаза руками, опять залилась слезами.
— Что с тобой? — снова спросил он, но она не ответила. Тогда он слез с коня и подошел к ней. — Ну что?! — испуганно сказал Улав, отнимая ее руки от лица. Долго не мог он добиться никакого ответа. И все спрашивал и спрашивал: — Да что ты, в самом деле? Почему так плачешь?
— Как же мне не плакать! — всхлипывала она, наклоняясь вперед. — Коли ты не хочешь больше ни словечком со мной перемолвиться…
— Да что ты еще выдумала? — дивясь, спросил он.
— Я ничего худого не сделала, а только то, чего ты сам пожелал, — сетовала она. — Просила тебя уйти, а ты не захотел меня отпустить. А после не удостоил меня ни единым словечком… Скоро я, верно, останусь круглой сироткой, ты же тверд, как камень и железо; поворачиваешься спиной и не желаешь даже взглянуть на меня, хоть мы выросли вместе, как брат и сестра. А все потому, что из любви к тебе я один разок позабыла и приличие, и девичий стыд…
— Глупее мне ничего слышать не доводилось! Рехнулась ты, что ли?..
— Да, раз ты отталкиваешь меня! Но ты не знаешь, не знаешь! — кричала она вне себя. — Откуда ты знаешь, Улав: может, я ношу под сердцем твоего ребенка!
— Тс-с-с! Не кричи так! — пытался он утихомирить ее. — И ты этого тоже знать еще не можешь! — сурово сказал он. — Не понимаю, о чем ты толкуешь? Неужто я не разговаривал с тобой? Сдается мне, все эти недели я только и знал, что говорил с тобой. А в ответ и трех слов не услышал, ты только ревела без удержу.
— Ты оттого говорил со мной, что тебе деваться было некуда, — задыхаясь и всхлипывая, произнесла она, — когда в горнице была Тура и другие люди. А от меня ты бежишь, словно я прокаженная. Ни разу не подошел, чтобы мы могли потолковать с глазу на глаз. Мне только и остается плакать, я… когда вспоминаю нынешнее лето — ведь ты каждый вечер бывал у меня…
Лицо Улава залилось краской.
— Не то нынче время, — отрезал он.
Поплевав на кончик плаща, он стал вытирать ей лицо, но проку было мало.
— Более всего я пекусь о твоем же благе, — прошептал он.
Она вопрошающе взглянула на него с такой печалью, что он привлек ее к себе.
— Я желаю тебе только добра, Ингунн!
Вдруг оба они вздрогнули. По другую сторону озерца, среди каменистых осыпей что-то шевельнулось. Кругом не было ни души, но одинокая молодая березка, росшая среди камней, дрожала, словно кто-то сию минуту качнул ее ствол. Стоял еще день, но лес темной стеной заслонял озерцо; над ним и над дальним болотом у края леса на востоке начал подниматься туман.
Улав пошел к своему коню.
— Давай поедем отсюда, — тихо сказал он. — Садись на седло позади меня.
— А ты придешь ко мне потолковать? — умоляюще спросила она, когда он натягивал поводья. — Приходи после ужина.
— Ну ясно, приду, коли ты того желаешь, — помедлив, сказал он.
Обхватив Улава руками, она крепко держалась за него, пока они спускались вниз к усадьбе. Улав чувствовал какое-то странное облегчение и понял: он может отказаться от своих благих намерений — избегать повода к искушению, раз она сама того хочет. Но его в то же время оскорбляло, что она отвергла жертву, которую он желал ей принести…
Она сказала, будто просила его уйти, а он не захотел ее отпустить; ведь это неправда. Но он отогнал свою мысль, не смея не верить Ингунн. Раз она так сказала, стало быть… Он был тогда не столь трезв, чтобы сейчас поклясться: мол, он помнит точно, как все было.
На другой вечер Улав поднялся в горницу большого стабура, где лежал Стейнфинн. Приподняв творило, прикрывавшее лаз в полу, Арнвид впустил его на чердак. Подле больного, кроме Арнвида, никого не было. В горнице стоял полумрак, ибо Стейнфинн так мерз, что не выносил, когда отворяли дверь на галерейку. Несколько солнечных лучей пробилось сквозь щели в бревнах, рассекая напитанную пылью тьму и отбрасывая золотистые пятна света на висящие под потолком овчины. Воздух в горнице был тяжелый, спертый.
Улав подошел к постели поздороваться с приемным отцом, — он не видел его много дней и сейчас с неохотой поднялся сюда. Но Стейнфинн спал, тихо постанывая. В сгустившейся у стены тьме Улав не мог разглядеть его лица.
Арнвид сказал: никакой, мол, перемены ни к лучшему, ни к худшему нет.
— Коли хочешь остаться здесь на часок, я ненадолго прилягу.
Улав ответил, что охотно посидит с ними, и Арнвид, бросив на пол несколько шкур, улегся. Тогда Улав сказал:
— Мне нелегко это, Арнвид; знаю, худо тревожить Стейнфинна, раз он так тяжко хворает. Да только сдается мне, нам с Ингунн должно узнать его волю насчет нашей свадьбы… покуда он не помер.
Арнвид молчал.
— Да, знаю, некстати это, — с жаром сказал Улав. — Но коли над всеми нами нависла такая угроза, стало быть, самое время уладить то, что можно уладить. Кто его знает, известно ли кому на свете, кроме Стейнфинна, как он уговорился с моим отцом о наших деньгах.
Арнвид по-прежнему не отвечал, и Улав продолжал:
— Мне очень важно получить Ингунн в жены из рук ее родного отца.
— Да, понимаю, — сказал Арнвид.
И Улав тут же услыхал, что он заснул.
Тоненькие солнечные полоски исчезли. Улав один бодрствовал в темноте, и тревога жгучей болью отзывалась в самой глубине его сердца. Он должен непременно уладить свои дела, которые совсем запутались. Нынче он понял: благие намерения тщетны — нет возврата с той неправедной стези, на которую вступили они с Ингунн. И он сам чувствовал: душа его, прозрев, огрубела и посуровела. Но стоять у смертного одра Стейнфинна, будучи его тайным зятем, он не в силах. Теперь он знал: скрытый позор — тяжкое бремя для души.
Прежде чем Стейнфинн уйдет, он должен отдать ему Ингунн в жены. «Я понимаю», — сказал Арнвид. Улава бросило в жар. Что понимал Арнвид? Когда нынче на рассвете Улав вернулся в свою боковушу в жилом доме, он не был уверен, спит ли Арнвид на самом деле или же только делает вид, будто спит…
Улав очнулся, когда подняли творило, прикрывавшее лаз в полу. Служанки принесли свечу и еду для больного. Смутными, призрачными видениями явились Улаву его сны во время недолгого забытья: он с Ингунн у воды; они идут вдоль ручья, вытекающего из лесного озерца, потом он у нее в стабуре. Воспоминания о жарких ласках в темноте сливались с картинами, виденными им наверху в горах, — каменистые осыпи в непроходимых ущельях. Он лежит, держа в объятиях Ингунн, и в то же время ему чудится, будто он поднимает ее над каким-то большим, поваленным бурей деревом. Под конец ему приснилось, будто они идут по тропинке в зеленом доле, откуда открывается вид на селения и озеро далеко-далеко внизу.
«Сон этот, верно, предвещает, что мы с Ингунн вскорости уедем из этих краев», — подумал Улав в утешение самому себе.
Когда служанки разбудили Стейнфинна, чтобы перевязать рану, он попросил его не трогать — пользы, мол, от этого никакой, пусть оставят его в покое. Далла сделала вид, будто не слышит; приподняв огромное тело, она сменила простыню, словно Стейнфинн был грудным ребенком, и попросила Улава подержать свечу — Арнвид спал тяжелым сном смертельно уставшего человека.
Лицо Стейнфинна, заросшее даже на скулах рыже-каштановой бородой, не стриженной много недель, стало почти неузнаваемым. Он отвернулся к стене, но по тому, как натянулись мышцы его шеи, Улав увидел: он старался подавить стон, когда Далла снимала прилипшие к ране повязки.
Тайная гадливость, которую Улав всегда чувствовал при виде нагноившихся ран и от их запаха, снова нахлынула на него, вызывая ужасную тошноту. Рана заросла диким мясом, и уже не было видно, что рана эта рубленая; она разбухла, покрылась серыми ноздреватыми наростами с красноватыми дырочками, из которых чуть сочилась кровь…
Тут к нему подошла Ингунн и встала рядом… Бледная, она смотрела большими испуганными глазами на отца. Улаву пришлось подтолкнуть ее; она не догадалась подать Далле чистую повязку, за которой служанка протянула руку. И Улав снова почувствовал, как скорбь и стыд, будто жало, вонзились ему в сердце, — как могли они забыть больного, измученного отца! Однако же на темном чердаке, где они были вдвоем, совсем одни, тесно прильнув друг к другу… Он смутно понимал, как трудно помнить в такую минуту о сострадании и о верности тому, кого нет рядом.
— Останься здесь, — сказал ей Улав, когда другие женщины собрались уходить. — Нынче вечером нам нужно потолковать с твоим отцом, — добавил он. Он заметил, что она скорее испугалась, нежели обрадовалась, и это пришлось ему не по душе.
Стейнфинн лежал ослабевший, измученный болью. Проголодавшийся Улав попросил Ингунн принести ему что-нибудь поесть.
Вернувшись, она смеясь сказала, что, мол, постаралась наскрести в поварне что повкуснее. Пока Улав ел из миски, она игриво дула ему в затылок. Девушка была полна шаловливой нежности. И снова у него кольнуло в сердце — они сидят здесь так, словно бы и нет рядом хворого отца. Улав и сам не знал, радуют или печалят его ее ласки.