Страница:
Монах помедлил с ответом, и Улав сказал горячо:
— Ибо то, святой отец, что мой друг причинил мне, повернуло всю мою судьбу вспять. Не смею о том поведать, однако мне тяжко и горестно. Кабы я мог сказать более, ты бы понял, что человек этот взвалил мне на плечи тяжкую ношу.
— Вижу, что тяжко тебе, сын мой. Молитва укрепит тебя. Ты нынче в страстную пятницу подойдешь целовать крест; гляди на него пристально и думай про себя о том, что и твои грехи отягощали ношу Христа, когда он взвалил себе на плечи все грехи наши. Станешь ли ты, крещеный человек, раб божий, тогда думать, что тебе не снести ту ношу, которую твой друг взвалил на тебя?
Улав склонился так низко, что коснулся лбом колена монаха.
— Нет, нет, не думаю, — прошептал он неуверенно.
В ночь со страстной пятницы на пасхальную субботу он проснулся мокрый от пота — ему приснился страшный сон. Он лежал в кромешном мраке, стараясь отделаться от ужаса, который сон вызвал в его душе, и перед его глазами, словно наяву, предстало их детство: во сне они были маленькие — мальчик и девочка. Но когда он подумал о том, как все было раньше и что им суждено теперь, он понял: все, чего он, как казалось ему, достиг за последние Дни истовой молитвой, ускользнуло от него, как вода ускользает меж пальцами. Он натянул меховое одеяло на голову и старался удержать рыдания — так человек на дыбе напрягает всю свою волю ради одного: палачи не должны услышать от него ни звука.
То лето, лето и осень, когда она ждала его каждую ночь в своем стабуре! Какое волнение испытывал он тогда! Его молодое сердце дрожало от напряженного ожидания с того самого мига, как он проснулся и увидел себя обнаженным. Он тогда верил ей беззаветно. Что она, забыв его объятия, отдастся другому… нет, такого он и помыслить не мог. В последнюю ночь, когда он пришел к ней убийцей, человеком вне закона, приставил холодное лезвие ножа к ее жаркой груди, а потом попросил ее спрятать этот нож как заветный знак, то сделал это не потому, что считал, будто она может быть неверна ему. Он думал о самом себе: ведь его, неопытного и робкого, ждала новая, неведомая жизнь.
Он ложился рядом с нею и прятал лицо в ее волосах цвета спелой пшеницы, пахнувших свежескошенным сеном. Тело ее было всегда такое слабенькое и мягкое, что он сравнивал его с еще не налившимся, неспелым и жидким колоском. Обнимая ее, он всегда думал: никогда не буду жесток к ней, ведь она такая худенькая и слабая; ее надо оборонять, защищать от толчков на ухабах, ибо крепкой сердцевины в ней никогда не будет. Он старался не говорить с нею о том, что его тяготило, не хотел перекладывать часть своей ноши на ее слабые плечи. Муки совести и страх за будущее — может ли такое дитя, как она, понять это. То, что она требовала ненасытно его ласк и объятий, все время теребила его и подстрекала к этому, стоило ему только призадуматься о чем-нибудь помимо их любви, — это он тоже считал ребячеством. Разума у нее, бедняжки, было немногим больше, чем у ребенка или зверька, и ему часто казалось, что она похожа на добродушного робкого зверька — ручную лань или маленькую смирную телочку, ласковую и пугливую.
Теперь он вспоминал, что понял сразу же, что значит «владеть женщиной и наслаждаться ею», он понял ясно, что она слабое и нежное существо и он должен оберегать и защищать ее.
Ему представилось, будто его сон был дарован ему как знамение, хотя он вначале пробудил ужас и мучение в душе его. Ранее он думал, что должен заставить ее хорошенько пострадать за свою слабость. Так нет же… Ему надобно сделать все, что в его силах, дабы помочь ей как можно.
«Нежный мой олененочек, ты позволила загнать себя в яму и теперь лежишь на дне ее, изувеченная, изголодавшаяся, бедная ты моя зверюшка. Я приду и заберу тебя с собою, увезу туда, где тебя не будут топтать и увечить». Теперь он начал понимать: то, что было с ним, когда он брал ее в свои объятия, сорвал этот цветок и наслаждался его ароматом и сладостью, было лишь нечто преходящее, что сопутствует главному. Когда же наступило испытание, главным оказалось: она была заключена в его объятия для того, чтобы он отгонял от нее все невзгоды, снимал с нее тяготы, защищал ее. В этом и было счастье, а то, другое, — лишь сладкие мгновения.
Всю пасху ему казалось, будто он только что встал после тяжелой болезни, — правда, за всю свою жизнь он ни разу не болел, но ему думалось, что так должен чувствовать себя выздоравливающий. «Душа моя невредима, Ингунн, знай, что я желаю тебе лишь добра!»
Он призадумался, не рассказать ли брату Вегарду про свой сон. Однако за все двадцать лет, что монах был его духовным отцом, Улав ни разу не говорил с ним откровенно, кроме как на исповеди. Брат Вегард, сын Рагнвалда, был человек добрый и рассудительный, но сухой и холодный, к тому же он мог говорить о людях спокойно и шутливо, что Улаву казалось забавным, когда это не касалось его самого. Прежде он никогда не стремился преодолеть стену, отгораживавшую его от духовного отца; скорее ему нравилось, что брат Вегард за пределами церкви был, как и все люди, непохожий на священника, который выслушивал его самобичевания и наставлял в делах духовных.
Он и ранее думал рассказать монаху без утайки про Ингунн не во время исповеди. Но это вроде бы значило обелить себя и обвинить ее. И он решил этого не делать. Вскоре за братом Вегардом послали из Берга: стало быть, бедной овечке предстояло готовиться встретить это тяжкое испытание.
Наступило первое воскресенье после пасхи. Когда Улав после воскресной обедни выходил из дверей церкви, кто-то взял его сзади за рукав.
— Привет тебе, бонд! Не тебя ли звать Улавом, сыном Аудуна?
Улав обернулся и увидел позади себя высокого, стройного смуглого парня.
— Да, так меня зовут. А что тебе от меня надобно?
— Хотел потолковать с тобою. — По его выговору Улав сразу догадался, что он нездешний.
Улав сошел с дороги — люди валом валили из церкви — и вошел в галерею. Через коричневый портик он увидел, как утреннее солнце выкатилось из-за сине-черной гряды на юго-западе, скользнуло золотым светом по открытой темной водной глади меж островом и побережьем Станге, заиграло на свободных от снега коричневых равнинах.
— Так чего же ты хочешь? Я вроде бы тебя прежде никогда не видал.
— Да, мы прежде не встречались. Но имя мое тебе, верно, ведомо — меня звать Тейтом, сыном Халла; я из Вармсдала, что в Сиде, в Исландии.
Улав ахнул про себя и ничего не сказал. Тейт! Парень был бедно одет, но у него было красивое, овальное смуглое лицо, из-под вытертой меховой шапки сверкали ясные карие глаза, во рту ослепительно белели слегка выдающиеся вперед зубы.
— Теперь тебе ясно, для чего я отыскал тебя?
— Да нет, вроде не ясно.
— Может, есть такое местечко, где мы могли бы потолковать вдвоем? Так будет, пожалуй, лучше.
Улав не ответил, он повернулся и пошел через колоннаду, идущую вдоль северной стороны церкви. Тейт последовал за ним. Улав следил за тем, чтобы их никто не видел. Крыша галереи спускалась низко и затеняла ее, так что людям со двора трудно было различить, кто это идет под сводами.
Там, где колоннада заканчивалась, у круглого выступа хоров, можно было спуститься и пройти в угол кладбища. Улав пересек его, идя впереди, и перемахнул через плетень в огород. Этим самым коротким путем он часто ходил в церковь и обратно.
Когда они вошли в домик, Улав закрыл дверь на засов. Тейт сел на лавку, не дожидаясь приглашения, а Улав стоял и ждал.
— Ты, верно, догадался — я хочу поговорить с тобой о ней, об Ингунн, дочери Стейнфинна, — сказал Тейт и улыбнулся слегка смущенно. — Мы с нею подружились прошлым летом, да только я ничего не слыхал о ней с самой ранней осени. Теперь же поговаривают, что она на сносях, так это, верно, мое дитя. Ведомо мне, что она была твоя до того, как стала моею, так вот я и надумал потолковать с тобою и решить, как нам быть.
— А ты, однако, не трус, — сказал Улав.
— Нет, нельзя же иметь все пороки разом, этим я не грешен, — он слегка улыбнулся.
Улав все молчал, выжидая. Невольно бросил он быстрый взгляд на свою постель: на ней лежало, а над нею на стене висело его оружие.
— Еще прошлой осенью, — снова начал Тейт, — я сказал ей, что коли возможно, я охотно женюсь на ней.
— Женишься? — коротко усмехнулся, будто хмыкнул носом, Улав; губы его были крепко сжаты.
— Да, да, — спокойно продолжал Тейт. — Не такой уж это неравный брак — Ингунн вовсе не невинная голубка, о ней и прежде-то судили да рядили. От тебя ничего не было слышно целых десять лет, никто уж и не думал, что ты воротишься. Она-то верила этому и потому гнала меня от себя, а я, разумеется, разозлился на нее за такие причуды и сказал, что уйду, коли она хочет, и чтоб не вздумала посылать за мною. Она так и не сказала ни словечка, что попала в беду. Да я и сам не знаю, поехал бы я к ней тогда или нет, ведь мы расстались с нею худо…
А после я узнал, что ты воротился и приезжал в Берг и, узнав про все дела, сказал ей спасибо за такой подарок и повернул назад. Тут стало мне жаль ее. Люди говорят, будто ее держат под замком в одной из пристроек и не дают ничего, кроме грязной воды да каши с золою, будто ее лупят и волтузят да таскают за волосы, и, мол, диво, что она еще жива.
Улав слушал его, нахмурив брови. Ему захотелось оборвать Тейта, сказать, что это вранье. Но он сдержался. Не хватало еще толковать об этом с ним. И тут он подумал, как скверно будет, если такая молва пойдет далее. Скольким людям этот горлопан уже, поди, хвалился своим отцовством.
Тейт спросил:
— Слыхал я, что богач Арнвид из Миклебе в Эльфардале, родич ее, — тебе закадычный друг.
— Ну и что? — отрезал Улав.
— Все говорят, будто он добр и услужлив, рад помочь каждому в беде. Вот я и надумал сперва пойти к нему, а не к сыновьям Стейнфинна или к старику из Галтестада. Что ты на это скажешь? Не мог бы ты замолвить за меня словечко своему другу или написать ему письмо и запечатать своею печатью?
Улав опустился на скамью.
— Да ты что ж это?.. Никак ты хочешь, чтоб я был у тебя в сватах?
— Да, — ответил Тейт невозмутимо. — А тебе это в диво?
— А неужто нет? — из горла Улава вырвался короткий сухой смех. — Такого я еще отродясь не слыхивал.
— Такое случается каждый день, — возразил Тейт. — Опостылела богатому человеку полюбовница, вот он и выдает ее замуж.
— Придержи язык, Тейт! — пригрозил Улав. — Выбирай слова, когда говоришь о ней.
Тейт, словно в раздумье, снял с пояса короткий меч и положил его себе на колено, придерживая одной рукой ножны, другой — рукоять. Он взглянул на Улава с усмешкой:
— Правду ли говорят, будто ты рубился в этой избе со своими недругами?
— Вовсе нет, это было на постоялом дворе, и я не нападал, а мы повздорили… — Он умолк на полуслове, досадуя, что позволил этому человеку втянуть себя в откровенный разговор.
— А то ведь дело такое… — сказал Тейт с такою же усмешкой. — Раз у меня больше прав на нее, чем у тебя…
— Тут ты ошибаешься, Тейт! На нее у тебя прав быть не может: Ингунн тебе не ровня; что бы она ни натворила, чужому мы ее не отдадим.
— Он-то уж всяко мой, младенец, которого она носит.
— Послушай-ка, исландец, ты человек ученый, неужто ты не знаешь, что ребенок незамужней женщины остается с матерью и наследует ее права, коли она свободная женщина и ее соблазнил раб?
— Вовсе я не раб, — рассердился исландец. — И отец мой, и мать из доброго исландского рода, хоть мы и бедняки. Нечего бояться, что я сам не сумею прокормить ее, однако не худо бы ей получить достойное приданое.
Он начал расписывать свое будущее: он будет жить в достатке, только бы ему найти такое место, где он сможет применить свое знание и умение. Он может обучить Ингунн, и она станет ему помощницей.
Улаву вдруг представился переплетчик, что жил здесь в дни его молодости, — мастер, которого епископ из Осло прислал владыке Турфинну привести в порядок книги, написанные за год. Улав заходил с Асбьерном Толстомясым в комнату, где переплетчик работал вместе с женою; она буравила дырки в пергаменте, сразу в большой пачке, и то и дело ударялась локтем о большое деревянное корыто, подвешенное на веревке рядом с нею; ребенок, лежавший в нем, все время орал, хныкал и ронял изо рта тряпицу с хлебом, которую ему давали пососать. Под конец Асбьерн попросил ее передохнуть маленько и утихомирить младенца. После Асбьерн сказал, что ему очень жаль их. Когда они закончили работу, епископ, помимо платы, прислал ей теплое платье на зиму и назвал ее толковой и работящей. Улав видел их в тот день, как они уезжали, сам мастер ехал на добром коне, а жена с детишками на коленях и всем их скарбом, притороченным к седлу, сидела на коротконогой брюхатой кобыле.
Чтобы Ингунн обречь на такую жизнь — сохрани нас святая божья матерь! — о таком он и подумать не мог. Ингунн вне той жизни, для которой она рождена и воспитана! Мысль эта была столь нелепа и дика — он не мог лишь понять, как этот человек из совсем другого мира мог приблизиться к ней.
Он сидел, холодно и испытующе разглядывая Тейта, покуда тот говорил. Несмотря на все, он видел, что парень по-своему красив. Он не боялся бродить по свету, и Улав понял, что нелегко будет убрать его с дороги, сломить его веселый нрав — он привык улыбаться, и это шло ему. Ясное дело, он огрубел, слоняясь из края в край среди чужих людей, бродяг и непотребных женщин. Однако он и сам слонялся по белу свету целых десять лет; ему самому довелось пережить всякое, о чем и вспоминать не хотелось теперь, когда он воротился домой и свил гнездо. Но чтобы кто-то из чужого мира встал меж ним и Ингунн, коснулся ее…
И вот теперь она должна сидеть в Берге и ждать, когда ей придет время пасть на колени и на полу в унижении и муках рожать дитя без роду, без племени. «Никто», — сказала она, когда он спросил ее, кто отец младенца. Он вспомнил при этом, что сам сказал «никто», когда она спросила, кто помогал ему добраться до ярла после побега из Хевдинггорда. И за те годы, что он следовал за ярлом, он встретил много мужчин и женщин, о которых знал — они станут никем для него, когда он будет жить дома, в Хествикене; он знавал многих парней вроде Тейта, воевал вместе с ними, и они нравились ему. Но он был мужчина, прежде всего мужчина. Ведь если кто-то чужой встанет на его пути, коснется его жены, честь их обоих будет навсегда замарана. Честь женщины — это честь мужчины, долг и право которого оберегать ее.
— Так что ж ты на это скажешь? — нетерпеливо спросил Тейт.
Улав очнулся — он не слышал ни слова из того, что Тейт только что говорил.
— Скажу, что тебе надо выкинуть этот вздор из головы. И убраться ты отсюда, из Опланна, уберешься. Да поторапливайся — отправляйся лучше всего нынче же в Нидарос, а не завтра. Разве тебе не ведомо, что у нее есть взрослые братья; как узнают, что сестра их обесчещена, тебе крышка.
— Как бы не так! Если хочешь знать, я и сам в ратном деле не промах. Вот что я тебе скажу, Улав: она ведь когда-то была твоею, так кому же, как не тебе, пособить ей вернуть честь и выйти замуж?
— Неужто ты думаешь, что ей выйти за тебя — значит вернуть честь? — возмутился Улав. — Заткни глотку, говорю тебе, и слушать больше не желаю, как ты мелешь вздор.
Тейт сказал:
— Тогда я один поеду в Миклебе. Попытаю счастья — потолкую с Арнвидом. Уж верно, она скорее захочет стать моей женою, чем жить у своих богатых родичей, покуда они не замучают и ее, и нашего младенца.
«Это я и сам говорил однажды, — устало подумал Улав, — замучить до смерти и ее, и младенца… Тогда не было бы никакого младенца».
— Я сам видел, каково ей у них в Берге, еще до того, как это все приключилось. Сдается мне, она, может, и сочтет выгодой получить в мужья человека, который увезет ее прочь из этих краев, подальше ото всех вас. Правду сказать, после того, как я получил от нее то, что хотел, она сразу переменилась ко мне: ведьмой стала, да и только. Она, поди, испугалась, и не зря, поначалу я этого не понимал. А прежде, до того, как это случилось, мы славно ладили и любились с ней; она вовсе не скрывала, что я ей так же мил, как она мне.
«Мил» — вот оно что! До той поры Улав не связывал своей ревности с Тейтом как таковым. Это из-за Ингунн, из-за беды, что случилась с нею, он был потрясен до глубины души. Ведь Тейт был для него тоже никто. Но ей, стало быть, этот расхлебай был мил, она с ним любилась все лето! Ясное дело, парень, черт бы его побрал, красив собою, разбитной и сильный. Он до того ей полюбился, что она позволила ему делать с собою все, что он хочет. После она испугалась… И все же она по своей охоте отдалась этому темнокудрому исландцу.
— Стало быть, ты не хочешь дать мне с собой в Миклебе какой-нибудь знак или велеть передать что-нибудь такое, что могло бы пойти мне на пользу? — спросил Тейт.
— Как это ты еще не попросишь меня поехать с тобой, замолвить за тебя словечко? — сказал Улав с насмешкою.
— Да нет уж, такого я бы не посмел просить, — ответил Тейт простодушно.
— Однако я думал: коли и у тебя до него дело есть, так мы могли бы поехать вместе.
Улав разразился смехом, отрывистым, лающим. Тейт встал, попрощался и ушел.
Тут же Улав будто очнулся ото сна. Он пошел к двери и сам не заметил, как в руках у него очутился топорик, который лежал на скамье вместе с ножами, долотом и прочим инструментом, — Улав ладил скамеечки для ног: приор сказал, что у них в церкви их мало, вот Улав и взялся смастерить несколько штук.
Он вышел на церковный двор и прошел наискосок к калитке. Там стоял в привратниках один послушник. Улав остановился возле него.
— Ты не знаешь вон того человека? — спросил он.
Тейт карабкался вверх по холму к собору; кроме него, людей на дороге не было.
— Да не тот ли это исландец, — сказал привратник, — что служил писцом у певчего Тургарда в прошлом году? Точно, это он.
— А что, знаком он тебе? — снова спросил Улав.
Брат Андерс слыл человеком строгой жизни, но его целомудрие можно было сравнить с лампадой без масла: он не питал сочувствия к бедным грешникам. Не сходя с места, он расписал по всем статьям слухи о Тейте, сыне Халла, ходившие в хамарском епископстве.
Улав, задрав голову, смотрел, как юноша исчезает в тени церковной стены.
Видно, в том не будет большой беды, коли этот человек исчезнет бесследно.
На другой день небо опять было голубое, воздух над голыми бурыми ветвями деревьев дрожал от тепла и влаги. Когда Улав поутру вышел на монастырский двор, он увидел повара — толстого брата Хельге, который стоял и глядел, как свиньи дерутся из-за брошенных им рыбьих потрохов.
— Здоров ли ты, Улав? Ты не ходил к обедне сегодня.
Улав ответил, что заснул только к утру и проспал обедню. «Ты, часом, не раздобудешь мне лыжи на денек-другой, брат Хельге?» Арнвид звал его приехать на север в Миклебе после пасхи; вот, он и надумал отправиться сегодня.
— Отчего бы тебе не поехать верхом? — удивился повар.
Улав сказал, что в такую распутицу легче пройти по лыжному следу у края леса.
Он стоял и брился, когда брат Хельге вошел к нему в домик с целой охапкой монастырских лыж и заплечным мешком на спине, набитым всякой снедью. Улав порезал себе щеку — кровь бежала по шее, стекала на ворот рубахи, рука у него была полна крови. Даже брату Хельге не удалось остановить кровь, и он удивлялся, как это маленькая царапинка может так сильно кровоточить. Под конец монах выбежал из дома, воротился с чашкой овсяной муки и прижал горсть муки к ране.
Сладковатый запах муки и ее прохладное прикосновение к коже пробудили вдруг в Улаве страстное желание и тоску по женским ласкам, нежным и сладостным, без тени греха. Теперь их у него отняли. Монах увидел, что ясные глаза Улава затуманились, и сказал с тревогою:
— Пожалуй, Улав, тебе лучше не ехать сегодня, если не будет попутчиков, или заверни сперва в город. С чего бы это из такой пустяковой царапинки натекло столько крови? Глянь-ка на свои руки, будто ты их в кровь обмакнул.
Улав засмеялся в ответ. Он вышел на двор и умылся под капелью, потом выбрал себе лыжи.
Он уже стоял одетый и разговаривал с послушником про лошадь и пожитки, которые он оставлял, как вдруг что-то громко зазвенело. Они оба обернулись и невольно посмотрели в сторону постели. Над нею висела Эттарфюльгья. Им обоим показалось, будто она слегка покачивалась на гвозде.
— Это твоя секира запела, — тихо сказал монах. — Не езди, Улав!
Улав засмеялся.
— Ты хочешь сказать, что это уже второе знамение? Может, третьего я и послушаюсь, Хельге.
Не успел он сказать это, как в открытую дверь влетела птица, она начала летать по комнате, биться о стены — просто удивительно, какой шум поднялся от ее маленьких крыльев.
Круглое, багрово-красное лицо повара побелело, он со страхом смотрел на Улава. Губы юноши стали бескровными, иссиня-белыми. Потом Улав тряхнул головой и засмеялся. Он поймал птицу шапкой, выпустил на свободу.
— Эти синицы цепляются в это время года за бревна в стене, царапают коготками да клюют носом — мух ищут; поутру шум от них стоит. Просто смех с этими предзнаменованиями; ты ведь, верно, считаешь дурной приметой, дорогой брат, когда синицы в избу влетают.
Он взял топорик и привесил его к поясу.
— А Эттарфюльгью не возьмешь с собою? — спросил брат Хельге.
— Нет, ни к чему мне таскать ее с собою на сей раз.
Он попросил послушника припрятать куда-нибудь секиру вместе с мечом, взял лыжную палку, на которую был надет маленький наконечник копья, пожелал брату Хельге счастливо оставаться и отправился в путь.
Был уже полдень, когда Улав спустился с горушки у подножия Сосновой горы. Солнце поблекло, воздух сразу стал сумрачным и холодным — на севере он был серый и густой. Похоже было, что вот-вот пойдет снег. Улав остановился, положил лыжи на плечо и огляделся.
В неярком свете дня город на равнине казался серо-черным, невеселым, лишь кое-где остались маленькие снежные пятна. Пожухлые торфяные и черные тесовые крыши домов и голые кроны деревьев сгрудились вокруг светлых каменных стен церкви Спасителя, крытая свинцом колокольня темнела на фоне бледно-свинцовой беспокойной воды. Улав стал роптать про себя: тяжко теперь будет добираться, а может, лучше переждать снегопад, ведь надо идти через лес и искать дорогу. Он туда ходил на лыжах только раз, да и то вдвоем с Арнвидом; они добрались тогда в Миклебе быстро, выбирали самый короткий путь по чащобам и болотам — на лыжах за Арнвидом было никому не угнаться.
Ненароком Улав узнал, что исландец остановился в одной из маленьких лачуг на опушке леса; в то время как он жил у епископа Турфинна, здесь свершилось мерзкое убийство: отец с двумя несовершеннолетними детьми, сыном и дочерью, убили и ограбили старика нищего, который был при деньгах. После того люди не хотели там жить. Но у этого Тейта ведь не было ни гроша.
Улав внушал сам себе, будто у него ничего не решено наперед, мол, будь что будет, как судьба велит. Может, Тейт вчера ушел на север, а может, подумал хорошенько и вовсе отказался от своей затеи. Но тут же Улаву стало ясно, что он во что бы то ни стало должен помешать этому парню болтаться здесь в городе. Его надо было спровадить в Нидарос, или в Исландию, либо самому черту в лапы.
Он толкнул дверь — она была не заперта. В маленькой комнатушке без окон было лишь отверстие для дыма, и оттого здесь царил мрак, было пусто, черно и зябко, в нос ударил сырой запах земли, плесени и грязи. Тейт вскочил с постели одетый. Он казался таким же бодрым.
Когда он узнал вошедшего, по лицу его скользнула улыбка:
— Садись на скамью, я не могу придвинуть тебе стул, здесь нет даже скамеечки для ног, сам видишь.
Улав сел на скамью. Насколько он мог разглядеть, в доме не было вовсе никакой утвари — одни лишь дрова лежали, разбросанные на полу. Тейт положил несколько поленьев в очаг, раздул огонь и открыл заслон.
— Не могу попотчевать гостя чарочкой, хоть и рад был бы. Но ведь ты меня тоже вчера не угостил, так что…
— Неужто ты ждал угощения? — Улав грубо расхохотался.
Другой тоже засмеялся. И снова Улав заметил, что в парнишке была некая чарующая сила; правда, он был дерзкий, но бесстрашный — видно, не дал бедности и одиночеству покорить себя.
— Я передумал, Тейт, — сказал Улав. — Сейчас я направлюсь в Миклебе. И коли ты еще думаешь, что тебе стоит говорить с Арнвидом, так можешь ехать со мной.
— Ладно. Да… только, по правде говоря, у меня нет при себе коня. Не можешь ли ты раздобыть для меня коня взаймы? — Он засмеялся, будто удачно пошутил.
— Я пойду туда на лыжах по лесу, — сухо сказал Улав.
— Вот как! Тогда и я себе что-нибудь отыщу. Я видел лыжи в чулане возле хлева. — Он выбежал и воротился с лыжами. Обе лыжи сильно потрескались сзади, кожаные ремешки чуть ли не вовсе истерлись. Тейт надел пояс с мечом, набросил на плечи плащ.
— Я готов. Ты когда собираешься отправляться?
— А что же ты еду не берешь?
— Да я решил не таскать ее с собой… по одной причине.
Улаву стало не по себе. Неужто ему придется делиться едой с человеком, с которым он, быть может, потом… не кончит миром?.. И в то же время его подмывало предложить юноше поесть уже сейчас, ведь Тейт, верно, голодал последнее время… Ничего, обойдется, дойдем сперва до перевала.
— Подумай хорошенько, исландец, — сказал он почти с угрозой. — Разумно ли тебе идти со мною по лесу? — Ему показалось, будто он облегчил этим свою совесть, ведь это звучало почти как вызов. Кто знает, что их ждет впереди, однако на всякий случай…
— Ибо то, святой отец, что мой друг причинил мне, повернуло всю мою судьбу вспять. Не смею о том поведать, однако мне тяжко и горестно. Кабы я мог сказать более, ты бы понял, что человек этот взвалил мне на плечи тяжкую ношу.
— Вижу, что тяжко тебе, сын мой. Молитва укрепит тебя. Ты нынче в страстную пятницу подойдешь целовать крест; гляди на него пристально и думай про себя о том, что и твои грехи отягощали ношу Христа, когда он взвалил себе на плечи все грехи наши. Станешь ли ты, крещеный человек, раб божий, тогда думать, что тебе не снести ту ношу, которую твой друг взвалил на тебя?
Улав склонился так низко, что коснулся лбом колена монаха.
— Нет, нет, не думаю, — прошептал он неуверенно.
В ночь со страстной пятницы на пасхальную субботу он проснулся мокрый от пота — ему приснился страшный сон. Он лежал в кромешном мраке, стараясь отделаться от ужаса, который сон вызвал в его душе, и перед его глазами, словно наяву, предстало их детство: во сне они были маленькие — мальчик и девочка. Но когда он подумал о том, как все было раньше и что им суждено теперь, он понял: все, чего он, как казалось ему, достиг за последние Дни истовой молитвой, ускользнуло от него, как вода ускользает меж пальцами. Он натянул меховое одеяло на голову и старался удержать рыдания — так человек на дыбе напрягает всю свою волю ради одного: палачи не должны услышать от него ни звука.
То лето, лето и осень, когда она ждала его каждую ночь в своем стабуре! Какое волнение испытывал он тогда! Его молодое сердце дрожало от напряженного ожидания с того самого мига, как он проснулся и увидел себя обнаженным. Он тогда верил ей беззаветно. Что она, забыв его объятия, отдастся другому… нет, такого он и помыслить не мог. В последнюю ночь, когда он пришел к ней убийцей, человеком вне закона, приставил холодное лезвие ножа к ее жаркой груди, а потом попросил ее спрятать этот нож как заветный знак, то сделал это не потому, что считал, будто она может быть неверна ему. Он думал о самом себе: ведь его, неопытного и робкого, ждала новая, неведомая жизнь.
Он ложился рядом с нею и прятал лицо в ее волосах цвета спелой пшеницы, пахнувших свежескошенным сеном. Тело ее было всегда такое слабенькое и мягкое, что он сравнивал его с еще не налившимся, неспелым и жидким колоском. Обнимая ее, он всегда думал: никогда не буду жесток к ней, ведь она такая худенькая и слабая; ее надо оборонять, защищать от толчков на ухабах, ибо крепкой сердцевины в ней никогда не будет. Он старался не говорить с нею о том, что его тяготило, не хотел перекладывать часть своей ноши на ее слабые плечи. Муки совести и страх за будущее — может ли такое дитя, как она, понять это. То, что она требовала ненасытно его ласк и объятий, все время теребила его и подстрекала к этому, стоило ему только призадуматься о чем-нибудь помимо их любви, — это он тоже считал ребячеством. Разума у нее, бедняжки, было немногим больше, чем у ребенка или зверька, и ему часто казалось, что она похожа на добродушного робкого зверька — ручную лань или маленькую смирную телочку, ласковую и пугливую.
Теперь он вспоминал, что понял сразу же, что значит «владеть женщиной и наслаждаться ею», он понял ясно, что она слабое и нежное существо и он должен оберегать и защищать ее.
Ему представилось, будто его сон был дарован ему как знамение, хотя он вначале пробудил ужас и мучение в душе его. Ранее он думал, что должен заставить ее хорошенько пострадать за свою слабость. Так нет же… Ему надобно сделать все, что в его силах, дабы помочь ей как можно.
«Нежный мой олененочек, ты позволила загнать себя в яму и теперь лежишь на дне ее, изувеченная, изголодавшаяся, бедная ты моя зверюшка. Я приду и заберу тебя с собою, увезу туда, где тебя не будут топтать и увечить». Теперь он начал понимать: то, что было с ним, когда он брал ее в свои объятия, сорвал этот цветок и наслаждался его ароматом и сладостью, было лишь нечто преходящее, что сопутствует главному. Когда же наступило испытание, главным оказалось: она была заключена в его объятия для того, чтобы он отгонял от нее все невзгоды, снимал с нее тяготы, защищал ее. В этом и было счастье, а то, другое, — лишь сладкие мгновения.
Всю пасху ему казалось, будто он только что встал после тяжелой болезни, — правда, за всю свою жизнь он ни разу не болел, но ему думалось, что так должен чувствовать себя выздоравливающий. «Душа моя невредима, Ингунн, знай, что я желаю тебе лишь добра!»
Он призадумался, не рассказать ли брату Вегарду про свой сон. Однако за все двадцать лет, что монах был его духовным отцом, Улав ни разу не говорил с ним откровенно, кроме как на исповеди. Брат Вегард, сын Рагнвалда, был человек добрый и рассудительный, но сухой и холодный, к тому же он мог говорить о людях спокойно и шутливо, что Улаву казалось забавным, когда это не касалось его самого. Прежде он никогда не стремился преодолеть стену, отгораживавшую его от духовного отца; скорее ему нравилось, что брат Вегард за пределами церкви был, как и все люди, непохожий на священника, который выслушивал его самобичевания и наставлял в делах духовных.
Он и ранее думал рассказать монаху без утайки про Ингунн не во время исповеди. Но это вроде бы значило обелить себя и обвинить ее. И он решил этого не делать. Вскоре за братом Вегардом послали из Берга: стало быть, бедной овечке предстояло готовиться встретить это тяжкое испытание.
Наступило первое воскресенье после пасхи. Когда Улав после воскресной обедни выходил из дверей церкви, кто-то взял его сзади за рукав.
— Привет тебе, бонд! Не тебя ли звать Улавом, сыном Аудуна?
Улав обернулся и увидел позади себя высокого, стройного смуглого парня.
— Да, так меня зовут. А что тебе от меня надобно?
— Хотел потолковать с тобою. — По его выговору Улав сразу догадался, что он нездешний.
Улав сошел с дороги — люди валом валили из церкви — и вошел в галерею. Через коричневый портик он увидел, как утреннее солнце выкатилось из-за сине-черной гряды на юго-западе, скользнуло золотым светом по открытой темной водной глади меж островом и побережьем Станге, заиграло на свободных от снега коричневых равнинах.
— Так чего же ты хочешь? Я вроде бы тебя прежде никогда не видал.
— Да, мы прежде не встречались. Но имя мое тебе, верно, ведомо — меня звать Тейтом, сыном Халла; я из Вармсдала, что в Сиде, в Исландии.
Улав ахнул про себя и ничего не сказал. Тейт! Парень был бедно одет, но у него было красивое, овальное смуглое лицо, из-под вытертой меховой шапки сверкали ясные карие глаза, во рту ослепительно белели слегка выдающиеся вперед зубы.
— Теперь тебе ясно, для чего я отыскал тебя?
— Да нет, вроде не ясно.
— Может, есть такое местечко, где мы могли бы потолковать вдвоем? Так будет, пожалуй, лучше.
Улав не ответил, он повернулся и пошел через колоннаду, идущую вдоль северной стороны церкви. Тейт последовал за ним. Улав следил за тем, чтобы их никто не видел. Крыша галереи спускалась низко и затеняла ее, так что людям со двора трудно было различить, кто это идет под сводами.
Там, где колоннада заканчивалась, у круглого выступа хоров, можно было спуститься и пройти в угол кладбища. Улав пересек его, идя впереди, и перемахнул через плетень в огород. Этим самым коротким путем он часто ходил в церковь и обратно.
Когда они вошли в домик, Улав закрыл дверь на засов. Тейт сел на лавку, не дожидаясь приглашения, а Улав стоял и ждал.
— Ты, верно, догадался — я хочу поговорить с тобой о ней, об Ингунн, дочери Стейнфинна, — сказал Тейт и улыбнулся слегка смущенно. — Мы с нею подружились прошлым летом, да только я ничего не слыхал о ней с самой ранней осени. Теперь же поговаривают, что она на сносях, так это, верно, мое дитя. Ведомо мне, что она была твоя до того, как стала моею, так вот я и надумал потолковать с тобою и решить, как нам быть.
— А ты, однако, не трус, — сказал Улав.
— Нет, нельзя же иметь все пороки разом, этим я не грешен, — он слегка улыбнулся.
Улав все молчал, выжидая. Невольно бросил он быстрый взгляд на свою постель: на ней лежало, а над нею на стене висело его оружие.
— Еще прошлой осенью, — снова начал Тейт, — я сказал ей, что коли возможно, я охотно женюсь на ней.
— Женишься? — коротко усмехнулся, будто хмыкнул носом, Улав; губы его были крепко сжаты.
— Да, да, — спокойно продолжал Тейт. — Не такой уж это неравный брак — Ингунн вовсе не невинная голубка, о ней и прежде-то судили да рядили. От тебя ничего не было слышно целых десять лет, никто уж и не думал, что ты воротишься. Она-то верила этому и потому гнала меня от себя, а я, разумеется, разозлился на нее за такие причуды и сказал, что уйду, коли она хочет, и чтоб не вздумала посылать за мною. Она так и не сказала ни словечка, что попала в беду. Да я и сам не знаю, поехал бы я к ней тогда или нет, ведь мы расстались с нею худо…
А после я узнал, что ты воротился и приезжал в Берг и, узнав про все дела, сказал ей спасибо за такой подарок и повернул назад. Тут стало мне жаль ее. Люди говорят, будто ее держат под замком в одной из пристроек и не дают ничего, кроме грязной воды да каши с золою, будто ее лупят и волтузят да таскают за волосы, и, мол, диво, что она еще жива.
Улав слушал его, нахмурив брови. Ему захотелось оборвать Тейта, сказать, что это вранье. Но он сдержался. Не хватало еще толковать об этом с ним. И тут он подумал, как скверно будет, если такая молва пойдет далее. Скольким людям этот горлопан уже, поди, хвалился своим отцовством.
Тейт спросил:
— Слыхал я, что богач Арнвид из Миклебе в Эльфардале, родич ее, — тебе закадычный друг.
— Ну и что? — отрезал Улав.
— Все говорят, будто он добр и услужлив, рад помочь каждому в беде. Вот я и надумал сперва пойти к нему, а не к сыновьям Стейнфинна или к старику из Галтестада. Что ты на это скажешь? Не мог бы ты замолвить за меня словечко своему другу или написать ему письмо и запечатать своею печатью?
Улав опустился на скамью.
— Да ты что ж это?.. Никак ты хочешь, чтоб я был у тебя в сватах?
— Да, — ответил Тейт невозмутимо. — А тебе это в диво?
— А неужто нет? — из горла Улава вырвался короткий сухой смех. — Такого я еще отродясь не слыхивал.
— Такое случается каждый день, — возразил Тейт. — Опостылела богатому человеку полюбовница, вот он и выдает ее замуж.
— Придержи язык, Тейт! — пригрозил Улав. — Выбирай слова, когда говоришь о ней.
Тейт, словно в раздумье, снял с пояса короткий меч и положил его себе на колено, придерживая одной рукой ножны, другой — рукоять. Он взглянул на Улава с усмешкой:
— Правду ли говорят, будто ты рубился в этой избе со своими недругами?
— Вовсе нет, это было на постоялом дворе, и я не нападал, а мы повздорили… — Он умолк на полуслове, досадуя, что позволил этому человеку втянуть себя в откровенный разговор.
— А то ведь дело такое… — сказал Тейт с такою же усмешкой. — Раз у меня больше прав на нее, чем у тебя…
— Тут ты ошибаешься, Тейт! На нее у тебя прав быть не может: Ингунн тебе не ровня; что бы она ни натворила, чужому мы ее не отдадим.
— Он-то уж всяко мой, младенец, которого она носит.
— Послушай-ка, исландец, ты человек ученый, неужто ты не знаешь, что ребенок незамужней женщины остается с матерью и наследует ее права, коли она свободная женщина и ее соблазнил раб?
— Вовсе я не раб, — рассердился исландец. — И отец мой, и мать из доброго исландского рода, хоть мы и бедняки. Нечего бояться, что я сам не сумею прокормить ее, однако не худо бы ей получить достойное приданое.
Он начал расписывать свое будущее: он будет жить в достатке, только бы ему найти такое место, где он сможет применить свое знание и умение. Он может обучить Ингунн, и она станет ему помощницей.
Улаву вдруг представился переплетчик, что жил здесь в дни его молодости, — мастер, которого епископ из Осло прислал владыке Турфинну привести в порядок книги, написанные за год. Улав заходил с Асбьерном Толстомясым в комнату, где переплетчик работал вместе с женою; она буравила дырки в пергаменте, сразу в большой пачке, и то и дело ударялась локтем о большое деревянное корыто, подвешенное на веревке рядом с нею; ребенок, лежавший в нем, все время орал, хныкал и ронял изо рта тряпицу с хлебом, которую ему давали пососать. Под конец Асбьерн попросил ее передохнуть маленько и утихомирить младенца. После Асбьерн сказал, что ему очень жаль их. Когда они закончили работу, епископ, помимо платы, прислал ей теплое платье на зиму и назвал ее толковой и работящей. Улав видел их в тот день, как они уезжали, сам мастер ехал на добром коне, а жена с детишками на коленях и всем их скарбом, притороченным к седлу, сидела на коротконогой брюхатой кобыле.
Чтобы Ингунн обречь на такую жизнь — сохрани нас святая божья матерь! — о таком он и подумать не мог. Ингунн вне той жизни, для которой она рождена и воспитана! Мысль эта была столь нелепа и дика — он не мог лишь понять, как этот человек из совсем другого мира мог приблизиться к ней.
Он сидел, холодно и испытующе разглядывая Тейта, покуда тот говорил. Несмотря на все, он видел, что парень по-своему красив. Он не боялся бродить по свету, и Улав понял, что нелегко будет убрать его с дороги, сломить его веселый нрав — он привык улыбаться, и это шло ему. Ясное дело, он огрубел, слоняясь из края в край среди чужих людей, бродяг и непотребных женщин. Однако он и сам слонялся по белу свету целых десять лет; ему самому довелось пережить всякое, о чем и вспоминать не хотелось теперь, когда он воротился домой и свил гнездо. Но чтобы кто-то из чужого мира встал меж ним и Ингунн, коснулся ее…
И вот теперь она должна сидеть в Берге и ждать, когда ей придет время пасть на колени и на полу в унижении и муках рожать дитя без роду, без племени. «Никто», — сказала она, когда он спросил ее, кто отец младенца. Он вспомнил при этом, что сам сказал «никто», когда она спросила, кто помогал ему добраться до ярла после побега из Хевдинггорда. И за те годы, что он следовал за ярлом, он встретил много мужчин и женщин, о которых знал — они станут никем для него, когда он будет жить дома, в Хествикене; он знавал многих парней вроде Тейта, воевал вместе с ними, и они нравились ему. Но он был мужчина, прежде всего мужчина. Ведь если кто-то чужой встанет на его пути, коснется его жены, честь их обоих будет навсегда замарана. Честь женщины — это честь мужчины, долг и право которого оберегать ее.
— Так что ж ты на это скажешь? — нетерпеливо спросил Тейт.
Улав очнулся — он не слышал ни слова из того, что Тейт только что говорил.
— Скажу, что тебе надо выкинуть этот вздор из головы. И убраться ты отсюда, из Опланна, уберешься. Да поторапливайся — отправляйся лучше всего нынче же в Нидарос, а не завтра. Разве тебе не ведомо, что у нее есть взрослые братья; как узнают, что сестра их обесчещена, тебе крышка.
— Как бы не так! Если хочешь знать, я и сам в ратном деле не промах. Вот что я тебе скажу, Улав: она ведь когда-то была твоею, так кому же, как не тебе, пособить ей вернуть честь и выйти замуж?
— Неужто ты думаешь, что ей выйти за тебя — значит вернуть честь? — возмутился Улав. — Заткни глотку, говорю тебе, и слушать больше не желаю, как ты мелешь вздор.
Тейт сказал:
— Тогда я один поеду в Миклебе. Попытаю счастья — потолкую с Арнвидом. Уж верно, она скорее захочет стать моей женою, чем жить у своих богатых родичей, покуда они не замучают и ее, и нашего младенца.
«Это я и сам говорил однажды, — устало подумал Улав, — замучить до смерти и ее, и младенца… Тогда не было бы никакого младенца».
— Я сам видел, каково ей у них в Берге, еще до того, как это все приключилось. Сдается мне, она, может, и сочтет выгодой получить в мужья человека, который увезет ее прочь из этих краев, подальше ото всех вас. Правду сказать, после того, как я получил от нее то, что хотел, она сразу переменилась ко мне: ведьмой стала, да и только. Она, поди, испугалась, и не зря, поначалу я этого не понимал. А прежде, до того, как это случилось, мы славно ладили и любились с ней; она вовсе не скрывала, что я ей так же мил, как она мне.
«Мил» — вот оно что! До той поры Улав не связывал своей ревности с Тейтом как таковым. Это из-за Ингунн, из-за беды, что случилась с нею, он был потрясен до глубины души. Ведь Тейт был для него тоже никто. Но ей, стало быть, этот расхлебай был мил, она с ним любилась все лето! Ясное дело, парень, черт бы его побрал, красив собою, разбитной и сильный. Он до того ей полюбился, что она позволила ему делать с собою все, что он хочет. После она испугалась… И все же она по своей охоте отдалась этому темнокудрому исландцу.
— Стало быть, ты не хочешь дать мне с собой в Миклебе какой-нибудь знак или велеть передать что-нибудь такое, что могло бы пойти мне на пользу? — спросил Тейт.
— Как это ты еще не попросишь меня поехать с тобой, замолвить за тебя словечко? — сказал Улав с насмешкою.
— Да нет уж, такого я бы не посмел просить, — ответил Тейт простодушно.
— Однако я думал: коли и у тебя до него дело есть, так мы могли бы поехать вместе.
Улав разразился смехом, отрывистым, лающим. Тейт встал, попрощался и ушел.
Тут же Улав будто очнулся ото сна. Он пошел к двери и сам не заметил, как в руках у него очутился топорик, который лежал на скамье вместе с ножами, долотом и прочим инструментом, — Улав ладил скамеечки для ног: приор сказал, что у них в церкви их мало, вот Улав и взялся смастерить несколько штук.
Он вышел на церковный двор и прошел наискосок к калитке. Там стоял в привратниках один послушник. Улав остановился возле него.
— Ты не знаешь вон того человека? — спросил он.
Тейт карабкался вверх по холму к собору; кроме него, людей на дороге не было.
— Да не тот ли это исландец, — сказал привратник, — что служил писцом у певчего Тургарда в прошлом году? Точно, это он.
— А что, знаком он тебе? — снова спросил Улав.
Брат Андерс слыл человеком строгой жизни, но его целомудрие можно было сравнить с лампадой без масла: он не питал сочувствия к бедным грешникам. Не сходя с места, он расписал по всем статьям слухи о Тейте, сыне Халла, ходившие в хамарском епископстве.
Улав, задрав голову, смотрел, как юноша исчезает в тени церковной стены.
Видно, в том не будет большой беды, коли этот человек исчезнет бесследно.
На другой день небо опять было голубое, воздух над голыми бурыми ветвями деревьев дрожал от тепла и влаги. Когда Улав поутру вышел на монастырский двор, он увидел повара — толстого брата Хельге, который стоял и глядел, как свиньи дерутся из-за брошенных им рыбьих потрохов.
— Здоров ли ты, Улав? Ты не ходил к обедне сегодня.
Улав ответил, что заснул только к утру и проспал обедню. «Ты, часом, не раздобудешь мне лыжи на денек-другой, брат Хельге?» Арнвид звал его приехать на север в Миклебе после пасхи; вот, он и надумал отправиться сегодня.
— Отчего бы тебе не поехать верхом? — удивился повар.
Улав сказал, что в такую распутицу легче пройти по лыжному следу у края леса.
Он стоял и брился, когда брат Хельге вошел к нему в домик с целой охапкой монастырских лыж и заплечным мешком на спине, набитым всякой снедью. Улав порезал себе щеку — кровь бежала по шее, стекала на ворот рубахи, рука у него была полна крови. Даже брату Хельге не удалось остановить кровь, и он удивлялся, как это маленькая царапинка может так сильно кровоточить. Под конец монах выбежал из дома, воротился с чашкой овсяной муки и прижал горсть муки к ране.
Сладковатый запах муки и ее прохладное прикосновение к коже пробудили вдруг в Улаве страстное желание и тоску по женским ласкам, нежным и сладостным, без тени греха. Теперь их у него отняли. Монах увидел, что ясные глаза Улава затуманились, и сказал с тревогою:
— Пожалуй, Улав, тебе лучше не ехать сегодня, если не будет попутчиков, или заверни сперва в город. С чего бы это из такой пустяковой царапинки натекло столько крови? Глянь-ка на свои руки, будто ты их в кровь обмакнул.
Улав засмеялся в ответ. Он вышел на двор и умылся под капелью, потом выбрал себе лыжи.
Он уже стоял одетый и разговаривал с послушником про лошадь и пожитки, которые он оставлял, как вдруг что-то громко зазвенело. Они оба обернулись и невольно посмотрели в сторону постели. Над нею висела Эттарфюльгья. Им обоим показалось, будто она слегка покачивалась на гвозде.
— Это твоя секира запела, — тихо сказал монах. — Не езди, Улав!
Улав засмеялся.
— Ты хочешь сказать, что это уже второе знамение? Может, третьего я и послушаюсь, Хельге.
Не успел он сказать это, как в открытую дверь влетела птица, она начала летать по комнате, биться о стены — просто удивительно, какой шум поднялся от ее маленьких крыльев.
Круглое, багрово-красное лицо повара побелело, он со страхом смотрел на Улава. Губы юноши стали бескровными, иссиня-белыми. Потом Улав тряхнул головой и засмеялся. Он поймал птицу шапкой, выпустил на свободу.
— Эти синицы цепляются в это время года за бревна в стене, царапают коготками да клюют носом — мух ищут; поутру шум от них стоит. Просто смех с этими предзнаменованиями; ты ведь, верно, считаешь дурной приметой, дорогой брат, когда синицы в избу влетают.
Он взял топорик и привесил его к поясу.
— А Эттарфюльгью не возьмешь с собою? — спросил брат Хельге.
— Нет, ни к чему мне таскать ее с собою на сей раз.
Он попросил послушника припрятать куда-нибудь секиру вместе с мечом, взял лыжную палку, на которую был надет маленький наконечник копья, пожелал брату Хельге счастливо оставаться и отправился в путь.
Был уже полдень, когда Улав спустился с горушки у подножия Сосновой горы. Солнце поблекло, воздух сразу стал сумрачным и холодным — на севере он был серый и густой. Похоже было, что вот-вот пойдет снег. Улав остановился, положил лыжи на плечо и огляделся.
В неярком свете дня город на равнине казался серо-черным, невеселым, лишь кое-где остались маленькие снежные пятна. Пожухлые торфяные и черные тесовые крыши домов и голые кроны деревьев сгрудились вокруг светлых каменных стен церкви Спасителя, крытая свинцом колокольня темнела на фоне бледно-свинцовой беспокойной воды. Улав стал роптать про себя: тяжко теперь будет добираться, а может, лучше переждать снегопад, ведь надо идти через лес и искать дорогу. Он туда ходил на лыжах только раз, да и то вдвоем с Арнвидом; они добрались тогда в Миклебе быстро, выбирали самый короткий путь по чащобам и болотам — на лыжах за Арнвидом было никому не угнаться.
Ненароком Улав узнал, что исландец остановился в одной из маленьких лачуг на опушке леса; в то время как он жил у епископа Турфинна, здесь свершилось мерзкое убийство: отец с двумя несовершеннолетними детьми, сыном и дочерью, убили и ограбили старика нищего, который был при деньгах. После того люди не хотели там жить. Но у этого Тейта ведь не было ни гроша.
Улав внушал сам себе, будто у него ничего не решено наперед, мол, будь что будет, как судьба велит. Может, Тейт вчера ушел на север, а может, подумал хорошенько и вовсе отказался от своей затеи. Но тут же Улаву стало ясно, что он во что бы то ни стало должен помешать этому парню болтаться здесь в городе. Его надо было спровадить в Нидарос, или в Исландию, либо самому черту в лапы.
Он толкнул дверь — она была не заперта. В маленькой комнатушке без окон было лишь отверстие для дыма, и оттого здесь царил мрак, было пусто, черно и зябко, в нос ударил сырой запах земли, плесени и грязи. Тейт вскочил с постели одетый. Он казался таким же бодрым.
Когда он узнал вошедшего, по лицу его скользнула улыбка:
— Садись на скамью, я не могу придвинуть тебе стул, здесь нет даже скамеечки для ног, сам видишь.
Улав сел на скамью. Насколько он мог разглядеть, в доме не было вовсе никакой утвари — одни лишь дрова лежали, разбросанные на полу. Тейт положил несколько поленьев в очаг, раздул огонь и открыл заслон.
— Не могу попотчевать гостя чарочкой, хоть и рад был бы. Но ведь ты меня тоже вчера не угостил, так что…
— Неужто ты ждал угощения? — Улав грубо расхохотался.
Другой тоже засмеялся. И снова Улав заметил, что в парнишке была некая чарующая сила; правда, он был дерзкий, но бесстрашный — видно, не дал бедности и одиночеству покорить себя.
— Я передумал, Тейт, — сказал Улав. — Сейчас я направлюсь в Миклебе. И коли ты еще думаешь, что тебе стоит говорить с Арнвидом, так можешь ехать со мной.
— Ладно. Да… только, по правде говоря, у меня нет при себе коня. Не можешь ли ты раздобыть для меня коня взаймы? — Он засмеялся, будто удачно пошутил.
— Я пойду туда на лыжах по лесу, — сухо сказал Улав.
— Вот как! Тогда и я себе что-нибудь отыщу. Я видел лыжи в чулане возле хлева. — Он выбежал и воротился с лыжами. Обе лыжи сильно потрескались сзади, кожаные ремешки чуть ли не вовсе истерлись. Тейт надел пояс с мечом, набросил на плечи плащ.
— Я готов. Ты когда собираешься отправляться?
— А что же ты еду не берешь?
— Да я решил не таскать ее с собой… по одной причине.
Улаву стало не по себе. Неужто ему придется делиться едой с человеком, с которым он, быть может, потом… не кончит миром?.. И в то же время его подмывало предложить юноше поесть уже сейчас, ведь Тейт, верно, голодал последнее время… Ничего, обойдется, дойдем сперва до перевала.
— Подумай хорошенько, исландец, — сказал он почти с угрозой. — Разумно ли тебе идти со мною по лесу? — Ему показалось, будто он облегчил этим свою совесть, ведь это звучало почти как вызов. Кто знает, что их ждет впереди, однако на всякий случай…