Полуночная служба в сочельник — ангельская служба; Улаву казалось — красивее ничего на свете нет. Весь огромный простор церкви скрывался во мраке, но на хорах вокруг алтаря точно стена живых огней горело великое множество свечей, больших и малых. Мягко и тускло поблескивал шитый золотом шелк, светилось белое полотно; все священники были облачены этой ночью в праздничные ризы из шелковой ткани, затканной золотом. Певчие же были одеты в белые полотняные стихари; стоя вокруг больших книг, со свечами в руках, они пели псалмы. Среди них был и Арнвид, сын Финна, и множество других досточтимых мужей из окрестных приходов, которые обучались в дни юности в церковной школе. Вся церковь была напитана запахом ладана, оставшимся от вечернего крестного хода, и серые благоухающие тучи по-прежнему курились над алтарем. Когда же весь хор мальчиков и мужчин запел великую «Gloria» [15], казалось, будто ангелы в ночном мраке под сводами подхватили эти звуки и запели вместе с хором.
   Лицо епископа Турфинна, сидевшего в своем кресле в златом облачении, с митрой на голове и посохом в руках, белело, будто алебастр. Тут зазвонили разом во все колокола, и те, кто до того стоял или сидел, преклонили колена, и, затаив дыхание, ожидали чуда, что нынешней ночью совпало с пришествием Христа в мир людей. Улав ждал, исполненный страстной тоски; его молитва слилась воедино с жаждой справедливости и духовного очищения.
   Он заметил, как на женской стороне мелькнула Ингунн, но не вышел за нею следом после богослужения, когда увидел, что она уходит. Пока хор пел «Lauda» [16], он отыскал себе местечко на подножии одной из колонн и, закутавшись в свой подбитый мехом плащ, коченея от холода и время от времени подремывая, просидел там до тех пор, пока священники не сошли с хоров.
   На церковном холме по другую сторону кладбища еще светился красным светом догорающий огромный костер из факелов, которые прихожане побросали в одну кучу, когда пришли в церковь. Улав подошел к костру погреться. Проведя немало часов в церкви, он замерз и беспрестанно зевал. Снег растаял уже далеко вокруг, обнажив землю, но черно-багровые уголья все еще пылали нестерпимым жаром. Вокруг костра толпилось множество людей. Улав увидел Ингунн, стоявшую к нему спиной; она была одна. Он подошел к ней и поздоровался. Девушка повернула к нему голову, и отсвет костра окрасил пурпуром белую полотняную повязку, которая выглядывала из-под шлыка ее плаща. Она по-прежнему казалась ему немного чужой в этом женском одеянии — он никак не мог взять в толк, зачем ей понадобилось расхаживать по городу в таком старообразном и важном виде. Впрочем, ведь и сам он взвалил себе на плечи тяжкое не по годам бремя, дабы утвердить свои права, добиться справедливости и быть поверстанным в совершеннолетние.
   Они поздоровались за руку, поздравили друг друга со светлым праздником. Потом немного потолковали о погоде; было не очень холодно, но пасмурно, кое-где мелькали звезды, правда, редкие, ведь небо чуть заволокло туманной дымкой оттого, что по эту сторону озеро еще не стало.
   К ним подошла Тура, и Улав, поздоровавшись, поцеловал ее. Теперь он не осмеливался поцеловать Ингунн, когда они встречались, — она была ему слишком близка и вместе с тем страшно далека, так что он не мог уже приветствовать ее, как подобало сводному брату.
   Завидев каких-то знакомцев, Тура тут же отошла к ним. Ингунн почти все время молчала и глядела в сторону. Улав подумал: пожалуй, ему лучше уйти, — верно, нехорошо, что они стоят тут вдвоем. Тогда она протянула руку и как-то робко дотронулась до его плаща.
   — Может, проводишь меня и мы потолкуем?
   — Пожалуй… Ты пойдешь на южный конец?
   Улица кишела людьми; закутанные в тяжелые шубы, они казались кулями, темневшими на белом снегу. Люди двигались в глубь темной улицы, спеша передохнуть немного в своих домах перед заутреней. Снежные сугробы нависали на крышах домов, изгородях и деревьях, стены же и ветви были голые и казались беспокойными черными пятнышками в этой снежной ночи. Рождественская тьма сгустилась над маленьким городом, и люди, конные и пешие, все спешили, словно испуганные тени, торопясь войти туда, где открывалась дверь и слабые отблески света падали на снежные сугробы туна и улицы. Из дымовых отдушин на крышах вился дымок, да и пахло дымом — женщины всюду повесили над очагом котелки, в которых варилась еда для рождественской трапезы. Из настежь открытых порталов церкви Воздвиженья снопы света падали на снег — сюда притащилось несколько старцев из богадельни: снова должно было начаться богослужение.
   Увязая в снегу, Улав с Ингунн пошли по узкому проулку за церковью. Здесь им не встретилось ни души; под деревьями было вовсе жутко, а идти — трудно: снег был почти не утоптан.
   — Не чаяли мы, когда проходили здесь летом, что нам придется столь тяжко, — вздохнув, сказала Ингунн.
   — Да, откуда нам было знать…
   — А ты не зайдешь в дом? — спросила она, когда они стояли на туне. — У нас все собирались в церковь Воздвиженья…
   — Зайду, конечно!
   Они вошли в горницу. Темно здесь было — хоть глаз выколи, но Ингунн разгребла угли в очаге и подложила дров. Плащ она сняла, и, когда, встав на колени, раздувала огонь, ее белая головная повязка спустилась на плечи и на спину.
   — Здесь спим мы с Турой, — сказала она, не оборачиваясь. — Я обещала сварить мясо к их приходу… — Она подвесила котелок на крюк. Улав понял, что они в приусадебной поварне — повсюду была расставлена кухонная утварь. Ингунн — тоненькая, высокая и юная, в темном платье и в белой головной повязке — торопливо сновала взад и вперед при свете огня. Она словно играла в какую-то выдуманную, неправдоподобную игру. Сидя на краю кровати, Улав наблюдал за нею; он не знал, о чем говорить; к тому же ему так хотелось спать.
   — Не пособишь мне? — спросила Ингунн, нарезая мясо и сало в деревянной посудине, стоявшей на широком плоском камне у очага. Это был кусок лопатки, который ей никак не удавалось разделать ножом. Улав отыскал маленький топорик, надрубил кость и переломил ее пополам. Пока они этим занимались, Ингунн, стоя на коленях у очага с висевшими над ним котелками, шепнула ему:
   — Что это ты все молчишь, Улав? Тебе невесело?
   В ответ он только покачал головой, и тогда она шепнула еще тише:
   — Мы так давно не оставались вдвоем. Я думала, ты этого хотел?..
   — Сама знаешь… Слыхала, твои дядья явятся сюда на тринадцатый день? — спросил он. Тут ему пришло в голову, что она может принять его слова за ответ на свой вопрос: весело ему или нет. — Тебе нечего бояться, — твердо сказал он. — Мы не должны их бояться.
   Ингунн поднялась на ноги и стояла, не сводя с него глаз; потом, приоткрыв рот, глубоко вздохнула и сделала движение, словно хотела броситься к нему. Улав выставил вперед перепачканные салом и рассолом руки.
   — Иди ко мне… можешь вытереть руки о покрывало. — Она чуть подвинула котелок. — Мы можем ненадолго прилечь, покуда мясо не сварится.
   Улав стянул сапоги и расстегнул застежки плаща. Потом он лег на кровать рядом с ней и прикрыл плащом их обоих. Она тут же тесно прильнула к нему, прижавшись пылающим лицом к его щеке — ее дыхание щекотало ему шею.
   — Улав… ты ведь не позволишь им увезти меня с собой и разлучить нас?
   — Нет. Да и прав у них таких нет. Но ты ведь знаешь, что Колбейн потребует немалого, чтобы замириться со мной.
   — Так это оттого, — прошептала она и еще теснее прижалась к нему, — ты ныне стал меня меньше любить?
   — Я люблю тебя по-прежнему, — пробормотал он хриплым голосом, пытаясь на ощупь просунуть руку ей под голову, но мешала повязка.
   — Может, мне снять ее? — с готовностью прошептала Ингунн.
   — Не надо, после будет хлопотно снова повязывать.
   — Вот уже скоро месяц… как мы с тобой почти не видимся, — жалобно прошептала она.
   — Ингунн… я ведь желаю тебе только добра, — взмолился он, спохватившись в тот же миг, что эти слова он уже однажды сказал ей, только не мог вспомнить, когда именно. «Она вовсе рехнулась, — подумал он, чувствуя себя глубоко несчастным, — только и достает у нее ума, чтоб соблазнять меня…»
   — Но ведь… я так истосковалась по тебе, Улав. Эти старушки добры ко мне, ничего не скажешь, да мне все равно охота быть с тобой…
   — Верно. Но… Нынче святая ночь… Нам ведь скоро опять надобно идти в церковь к заутрене… — Лицо его в темноте залилось краской стыда. — Об этом и думать-то грешно!..
   Он быстро поднялся в темноте, поцеловал ее веки и почувствовал, как трепещут и шевелятся под его губами глазные яблоки; на глаза ее навернулись слезы и омочили его рот.
   — Не печалься, — умоляюще прошептал он.
   Затем отодвинулся подальше, на самый край кровати, и, повернувшись лицом к очагу, стал смотреть на огонь. Терзаясь душой и телом, он лежал и прислушивался: не шевельнется ли она, не заплачет ли. Но она лежала тихо, как мышь. Под конец он услыхал, что она заснула. Тогда он поднялся, натянул сапоги и взял свой плащ, закутав ее в меховое одеяло. Ему было холодно и на тощий желудок хотелось спать; он ослаб от длительного поста. Котелок с мясом кипел, и от него так вкусно пахло, что у Улава засосало под ложечкой.
   На дворе стало еще холоднее — снег скрипел у него под ногами и, несмотря на темноту, он почувствовал, что морозная дымка в воздухе сгустилась.
   Люди мало-помалу начали подниматься вверх по склону в церковь; Улав слегка дрожал от холода под своим подбитым мехом плащом. Он очень устал, и, по правде говоря, ему не хотелось идти сейчас к заутрене — он охотнее побыл бы дома и поспал. И это он, который так радовался рождественской ночи с тремя службами, из которых одна была прекраснее другой!

 
   В дни, предшествовавшие встрече с родичами Ингунн, Улав по большей части сидел в епископской усадьбе и не выходил никуда дальше церкви. День за днем там отправляли великолепные богослужения, а в усадьбу беспрестанно наезжали на праздники гости — и у духовенства, и у мирян всяких дел было по горло, так что Улав почти все время был предоставлен самому себе. С епископом ему довелось беседовать всего лишь один раз, когда Улав поблагодарил его за новогодний подарок: преосвященный пожаловал ему долгополый коричневый кафтан, отороченный превосходным мехом черной выдры. То было первое в жизни Улава собственное платье, такое роскошное и подобающее взрослому молодому человеку, каковым ему ныне должно было слыть. Его чувству собственного достоинства немало способствовало то, что он был теперь пышно разодет — Арнвид дал ему в долг денег, и Улав купил себе красивый зимний плащ на куньем меху, а к нему — штаны, сапоги и прочее.
   От Асбьерна Толстомясого Улав узнал: епископ уже получил ответ от людей, которым дал поручение узнать у кровных родичей Улава, что они думали о его деле. Однако же епископа не очень удовлетворил их ответ. Достоверно было лишь одно: Стейнфинн никогда не брал опеку над Улавом, которая возлагала бы на него ответственность. И никто из родичей мальчика не справлялся о нем и не требовал вернуть его из Фреттастейна.
   — У нашего досточтимого святого отца немало хлопот и расходов по твоей вине, Улав, — сказал, чуть улыбнувшись, Асбьерн. — Ныне он пригласил сюда твоих родичей из Твейта, а тот родич, что живет в Хествикене и разбит параличом, вовсе плох. Но мужи из Твейта как будто дали согласие на твою женитьбу еще до того, как она сможет быть узаконена. И они якобы сказали своему приходскому священнику, который беседовал с ними от имени преосвященного Турфинна: ежели сыны Туре захотят, они предложат тебе руку твоей желанной — это их доподлинные слова, а не мои, — и предложат вместе с таким приданым, которым ты останешься премного доволен. Но они никогда не дадут согласия на то, чтобы ты заплатил ее родичам пеню за незаконное сожительство более высокую, нежели предписанная законом. А ты знаешь: Колбейн с Иваром не станут замиряться на таких условиях, это обернулось бы для сынов Туре позором до конца их дней…
   — Думается, это обернулось бы позором для меня и… и для нее, — гневно сказал Улав. — Так можно было бы сделать, будь она потаскуха какая.
   — Да, епископ затронул в разговоре и эту сторону дела, сказав, что единственный выход для тебя такой: ты уезжаешь из страны и пребываешь четыре зимы в заморье, покуда не станешь совершеннолетним и не сможешь сам договориться о примирении. Владыка думает, что ты мог бы направиться в Данию и просить пристанища у родичей твоей матушки. Знаешь ли ты, в той стране твои родичи с материнской стороны — одни из самых могущественных мужей? Брат твоей матери, господин Барним, сын Эйрика из Хевдинггорда, должно быть, богатейший рыцарь во всей Зеландии.
   Улав покачал головой:
   — Отца моей матушки звали Бьерном, сыном Андерса из Витаберга, а ее единственного брата — Стигом. И жили они, помнится, на Ютландии…
   — Бабушка твоя, фру Маргрете, дважды выходила замуж; Бьерн был ее вторым мужем, а первого звали Эйрик, сын Эйрика, и он владел усадьбой Хевдинггорд в Зеландии. Не велика беда, коли тебе, Улав, придется прожить несколько лет в заморье. Поглядишь на свычаи и обычаи другого народа — особливо ежели можешь погостить у богатых и могущественных родичей. Разве не так, Улав?

 
   Слова священника обратили мысли Улава совсем в иную сторону. С тех пор как он приехал в епископскую усадьбу, он достаточно хорошо понял, что знал лишь весьма малую и тесную часть божьего мира. Мужи церкви рассылали грамоты и гонцов на север и на юг, на запад и на восток; менее чем за шесть недель они умудрились разузнать о людях, до которых Улаву никак было не добраться — все равно как если бы они жили в Исландии или в граде Риме. Епископ знал теперь о материнской родне Улава более, чем было известно ему самому. В церкви хранились подсвечники и книги из Галлии, шелковые ковры из Сицилии, что послал сюда папа римский, тканье из Арраса, мощи святых мучеников и праведников из Британии и Азии. Асбьерн Толстомясый рассказывал о больших школах в Париже и в Болонье, где человек может обучиться искусствам и премудростям всего мира, в Салерно же обучают греческому языку, а также премудрости, как оградить себя от стального клинка и от яда. Сам Асбьерн был крестьянским сыном из Опланна и далее, чем до церкви в Эйабу, да еще чуток к северу, ему ездить не доводилось. Но он частенько поговаривал о том, чтобы поехать в заморье, — и, конечно, когда-нибудь так оно и будет, ибо Асбьерн был человек дельный, на все руки мастер.
   С Арнвидом, сыном Финна, Улав чаще всего беседовал, когда они ложились вечером спать, и поутру, когда вставали. Он чуть отдалился от старшего друга с тех пор, как они приехали в епископскую усадьбу. Арнвид занимался многими делами, в коих Улав ничего не смыслил. Да и кроме того, каждая встреча с Арнвидом напоминала юноше о столь многих событиях — и тягостных, и позорных. Улав испытывал раскаяние и стыд, когда вспоминал все то, чему Арнвид был свидетелем, отчасти добровольным, а отчасти и вынужденным. Хотя, когда Улаву доводилось думать об этом, он никак не мог взять в толк: как могло случиться, что человек много старше его, богатый и могущественный бонд, стал молчаливым свидетелем его деяний. Сам Улав, видно, так или иначе принудил его — и когда другу пришлось пойти на то дело с перстнем, и позднее, когда Арнвид промолчал о ночных свиданиях Улава с его юной родственницей. Этот последний проступок Арнвида особливо сурово осудили бы и сыны Туре, и все другие люди: тем самым на честь Арнвида легло бы позорное пятно, — а он этого не заслужил. И Улав знал, что Арнвид все принимал чересчур близко к сердцу. Потому-то ему бывало ныне очень не по себе в обществе Арнвида…
   С Асбьерном же, священником, Улав чувствовал себя уверенно и спокойно. Читал ли тот свои молитвы или разглядывал дубленые кожи, он всегда бывал одинаков: усердный труженик и надежный человек. Его длинное и костлявое лошадиное лицо было всегда одинаково неподвижно, а сам он — сух и старателен: и когда отправлял богослужения, и когда следил, как взвешивают товары. Или шел поглядеть, не прогнили ли полы в хлеву одной из усадеб издольщиков в епископском поместье. Улав ходил вместе с Асбьерном, представляя свою будущую жизнь: как он переберется в Хествикен и будет разъезжать в собственных ботах, хозяйничать на причалах, в кладовых и в хлевах; сам того не сознавая, он мечтал во всем подражать своему новому другу.
   Воспоминания о часах, проведенных наедине с Ингунн в рождественскую ночь, вновь разбередили его тоску по ней. В мыслях его она вставала по-девичьи стройная, юная, в женском наряде; опустившись на колени, она раздувала угли. Или сновала взад и вперед в мерцающих отсветах огня меж скамей, ларей и очагом. Вот так же будет он лежать в собственной кровати в Хествикене в темные зимние утра и смотреть, как она разжигает огонь в его очаге. Он вспоминал ее жаркую, беспредельную близость, когда они лежали и отдыхали рядом в темноте, — в Хествикене они будут спать вместе в господской кровати, как хозяин и хозяйка усадьбы. Тогда он сможет обнимать ее всласть, а по вечерам они будут лежать и толковать обо всем, что случилось за день, он станет советоваться с ней, как ему быть дальше. И ему не придется более опасаться того, чего он до сих пор страшился как ужасной беды… Тогда же, народив детей, они лишь приумножат свое собственное счастье и уважение в глазах людских. И он больше не будет последним хилым ростком вымирающего рода, а станет стволом нового родословного древа.
   Теперь же слова Асбьерна внезапно заронили в нем новые, неведомые ему доселе мысли. Никогда прежде он не думал, что на его долю может выпасть жребий уехать из родной страны и поглядеть на белый свет. Уехать далеко-далеко из знакомых мест — в Валландию, Британию, Данию. Для него все эти страны были почти одно и то же; ведь с тех пор, как он себя помнил, он не ездил никуда, разве что от Фреттастейна до Хамара. Да он ранее и не мечтал о более дальних поездках, нежели из Хествикена на рыболовные промыслы, на ярмарку и обратно. Он был готов принять уготованную ему судьбу и довольствоваться ею и уж никак не думал, что жизнь его может сложиться иначе. Теперь же… Ему словно предложили драгоценный дар — четыре года для того, чтобы поглядеть на белый свет, испытать всякие приключения, увидеть других людей и другие страны. И предложили как раз теперь, когда он только начал понимать, сколь мал и тесен тот укромный уголок мира, те края, которые, как он думал, были единственным, что ему суждено увидеть в жизни. А тут еще оказалось: со стороны матери он был столь знатного рода! И это он узнал как раз теперь, когда сыны Туре желали показать, будто он из худородных, а его родичи с отцовской стороны не то не желали, не то были не в силах защитить его права. А в Дании… Там стоило ему лишь подъехать к самому богатому и самому высокому во всей стране рыцарскому замку и сказать его владельцу: «Я сын твоей сестры Сесилии…» Однажды вечером Улав вынул перстень, принадлежавший матери, и надел его на палец; он прекрасно может носить его сам, покуда не замирится с родичами Ингунн. А маленький золотой крестик на позолоченной цепочке он повесил на шею и спрятал на груди под рубахой — крестик этот матушка, должно быть, тоже привезла с собой из дому. Нужно как следует беречь такие вещи, которые могут послужить опознавательным знаком, ежели он понадобится. Что бы ни случилось с ним, без подмоги он не останется; даже если его недруги и расставят ему силки, а родичи его здесь, дома, не смогут принести большой пользы.

 
   Сыны Туре явились в торговый город несколькими днями позднее назначенного срока. То были Колбейн с двумя своими сынами — Хафтуром и Эйнаром, сводный брат Колбейна — Ивар, сын Туре, и молодой племянник Колбейна — Халвард, сын Эрлинга. Мать Халварда, Рагна, приходилась родной сестрой Колбейну и дочерью старому Туре; ее он тоже прижил с полюбовницей, Боргхильд. Халвард не часто бывал во Фреттастейне, так что Улав едва знал его. Но слыхал, будто Халвард изрядно глуп.
   Улава не было при переговорах родичей Ингунн с епископом; Арнвид сказал: так получилось оттого, что опекуны Улава не явились, а сам он за себя ходатайствовать не мог. Епископ же выступал не от его имени, а от имени церкви, которая одна лишь вправе судить, законен ли брак или нет. Улаву это было не по душе, да он как следует и не понимал, в чем тут разница. Арнвид же и Асбьерн Толстомясый были при этих переговорах. Они сказывали: поначалу Колбейн с Иваром сильно заартачились. Более всего их разгневало то, что преосвященный Турфинн отослал Ингунн из города в усадьбу близ Оттастадской церкви. Колбейн заявил: здесь, в Опланне, не в обычае, чтобы хамарский епископ правил, будто король какой… Мол, сразу видать: человек этот из Нидароса, ибо там попы делают все, что им вздумается, — и в большом, и в малом. Да и слыханное ли дело, чтоб епископ брал под свое покровительство соблазненную девицу, бежавшую от родичей, дабы скрыть свой срам и избежать кары, а также и то, что он прикрывал своим щитом похитителя женщины.
   Епископ Турфинн отвечал: мол, насколько он знает, Ингунн, дочь Стейнфинна, не бежала от родичей и не была похищена Улавом, сыном Аудуна. Арнвид, сын Финна, привел сюда молодую чету и потребовал: пусть-де епископ дознается правды в этом деле, что подлежит суду церкви; а также пусть он держит покуда у себя Улава и девушку. Ведь сами братья просили Арнвида остаться во Фреттастейне и опекунствовать над имением и детьми; как только Арнвид узнал, что Улав обесчестил старшую дочь Стейнфинна, он призвал юношу к ответу за его злодеяние. Тут-то и обнаружилось, что эти малолетки думали: раз, мол, отцы уговорились меж собой об их супружестве, когда они, Улав с Ингунн, были еще детьми, а ныне и Стейнфинн, и Аудун померли, то, стало быть, они сами, и никто иной, должны озаботиться тем, чтоб уговор отцов вступил в силу, а брачная сделка была бы завершена. Потому-то они и спознались как женатые люди сразу же после смерти Стейнфинна и не думали, что делают худо. Арнвид тогда решил привезти эту чету в Хамар, дабы ученые мужи могли доискаться истины в сем деле.
   Одно достоверно: после того как Улав и Ингунн отдались друг другу, полагая тем самым завершить уговор о своем браке, никто из них больше не волен взять в супруги кого-нибудь другого. Столь же достоверно и то, что подобная свадьба противоречит законам страны и заповедям церкви. Ингунн поэтому утратила свои права на приданое, наследство и подмогу родичей для своего ребенка или для своих детей, ежели окажется, что она зачала. От Улава же ее опекуны могли потребовать пеню за оскорбление их чести, — и оба они были вынуждены уплатить пеню церкви, ибо не следовали ее заветам об оглашении и нарушили устав бракосочетания.
   Но тут епископ напомнил сынам Туре, что Улав и Ингунн еще юны, невежественны, несведущи в законах и сызмальства были твердо уверены в том, что им предназначено взять друг друга в супруги. Туре Бринг из Вика да еще двое честных бондов засвидетельствовали пред лицом епископа: Стейнфинн, сын Туре, ударил с Аудуном, сыном Инголфа, по рукам, пообещав свое дитя, Ингунн, в жены сыну Аудуна, примолвив, что в этом они, бонды, готовы поклясться на Библии. И Арнвид свидетельствовал о том, что перед самой кончиной Стейнфинн толковал с Улавом об этом уговоре и сказал: будь, дескать, на то его воля, уговор бы вступил в силу. Потому-то епископ увещевал родичей Ингунн примириться с Улавом на условиях, кои были бы угодны для всех, а именно: Улав и Ингунн падут в ноги сынам Туре и попросят о прощении, Улав же заплатит пеню за свое самоуправство, согласно разумению беспристрастных мужей. Ну, а затем, полагал епископ Турфинн, сынам Туре, добрым христианам и великодушным мужам, более всего подобало бы замириться с Улавом. И дозволить ему владеть женой, пожаловав ей такое приданое, при котором новые родственные узы не стали бы бесчестьем для них самих. А Улав не претерпел бы унижения в своей отчине за то, что женился, не приумножив ни могущества своего, ни имения. Под конец епископ призвал братьев вспомнить, что печься о сиротах — доброе деяние, особо угодное богу; умалить же права малых сих — один из самых тяжких грехов, взывающих об отмщении уже здесь, на грешной земле. И последним желанием почивших было, чтобы детей их отдали друг другу в супруги.
   Но ежели сыны Туре тщатся доказать, будто Улав и Ингунн никогда не были обручены, согласно закону, и ежели они не смогут сговориться ныне с опекунами Улава о достойном примирении, то совершенно ясно, что им должно призвать юношу к ответу в мирском суде. И тогда епископ передаст Ингунн в их руки, а они смогут наказать ее по своему разумению, как она того заслуживает, и разделить ее долю наследства меж сестрой и братьями. Затем же родичам следует взять ее на хлеба и положить ей содержание, какое они сочтут нужным. Но сам он, епископ Турфинн, велит возвестить по всем епископствам Норвегии, что Улав и Ингунн не смеют взять себе в супруги никого другого до самой смерти, дабы и третий не впал в греховное прелюбодеяние, получив в мужья или в жены мужчину или женщину, уже связанных брачными узами, согласно законам святой церкви.