Дерновые крыши казались выжженными солнцем, а нивы, там, где слой земли был неглубок, местами пожелтели; зато сорнякам было приволье, они быстро перерастали светлые всходы молодой пшеницы. На лугу зацвели цветы, и весь он стал красно-синим от иван-чая, щавеля и северного костенца.
   Дел в усадьбе было теперь мало, да никто ничего и не делал, — те немногие работники, что оставались дома, сидели сложа руки в ожидании предстоящих событий.

 
   Улав и Ингунн слонялись от дома к дому. Как бы случайно и каждый сам по себе, спустились они однажды вниз к ручью, протекавшему севернее усадьбы. Он бежал глубоко внизу меж горными склонами; проложив путь через торфяное болото, ручей низвергался на большие, осевшие в песке камни, заполнявшие все его русло, а потом с каким-то странным убаюкивающим бормотанием падал в озерный омут. Улав и Ингунн прокрались под сень шелестевших листвой осин, росших невысоко на пригорке, и укрылись там. Земля тут была сухая, поросшая тонкой нежной травой, но цветы совсем не росли.
   — Иди ляг ко мне на колени, я поищу у тебя в голове, — сказала она.
   Улав, приподнявшись, положил голову к ней на колени. Ингунн принялась перебирать пряди его светлых, мягких, как шелк, волос, пока юноша не задремал, ровно и глубоко дыша. Тогда Ингунн взяла маленький полотняный платочек, прикрывавший вырез на груди, отерла пот с его лица и стала отгонять платком комаров и мошек… Сверху, с края пригорка, до нее донесся резкий и сердитый голос матушки. Ингебьерг, хозяйка, и Арнвид, сын Финна, шли по тропинке на краю пшеничного поля.
   Каждый день Ингебьерг, дочь Йона, поднималась на поросшую вереском горку над усадьбой, садилась и вглядывалась вдаль, а сама без умолку говорила — и все о своей закоренелой, смертной ненависти к Маттиасу, сыну Харалда. И о своих со Стейнфинном давних, жеванных-пережеванных думах о мести. И только Арнвид должен был всякий раз сопровождать ее, выслушивать и давать одни и те же ответы на речи хозяйки.
   Улав спал, положив голову на колени Ингунн; она сидела, опершись о ствол осины, и смотрела ввысь, бездумно счастливая, когда Арнвид спустился к ним, с трудом пробираясь по высокой луговой траве:
   — Увидал я, что вы тут сидите…
   — Славно тут, прохладно, — ответила Ингунн.
   — Пора бы сено косить, — сказал Арнвид; он взглянул на верхний край обрыва — легкий ветерок колыхал травы на горном лугу.
   Улав проснулся; перевернувшись на другой бок, он снова лег, уже другой щекой, на колени Ингунн.
   — Да, мы и начнем после праздника, я говорил утром с Гримом.
   — Не много от тебя пользы Стейнфинну в здешней усадьбе, а, Улав? — насмешливо спросил Арнвид.
   — Гм… — Улав помедлил с ответом. — Да тут все в таком запустении, и в моей подмоге не много проку. И все же… но ныне, должно быть, все пойдет иначе; у Стейнфинна явится охота приглядывать за своим хозяйством. А я, верно, последнее лето живу здесь.
   — Ты что, собираешься уехать из Фреттастейна? — спросил Арнвид.
   — Надобно же присмотреть за своими собственными усадьбами, — не по годам рассудительно ответил Улав. — Стало быть, когда Стейнфинн разделается с Маттиасом, мне лучше переехать домой, в Хествикен… Да и Стейнфинн, верно, спит и видит сбыть с рук меня и Ингунн…
   — Навряд ли Стейнфинн сразу обретет покой и станет заниматься подобными делами, — глухо сказал Арнвид.
   Улав пожал плечами — вид у него был весьма надменный.
   — Ему же лучше будет, коли я сам получу право распоряжаться своим добром. Он знает: в деле с Маттиасом я не собираюсь стоять в стороне, а желаю пособить своему приемному отцу.
   — Вы оба слишком молоды, чтобы управлять большой усадьбой.
   — Ты был ничуть не старше, Арнвид, когда женился.
   — Верно. Но нам помогали мои родители — ведь я был меньшой в семье. К тому же опасались, как бы после смерти братьев не угас наш род.
   — Да, и я последний муж в нашем роду.
   — Так-то оно так, — ответил Арнвид, — да только Ингунн еще не вошла в пору.

 
   Улав надумал все это, вернувшись из Хамара. После того сладостного и головокружительного первого дня, когда чувства юноши к подруге детских игр привели его в такое смятение, он тотчас обрел покой, лишь только они очутились дома, во Фреттастейне. Никто даже не заметил их отсутствия. И это как-то странно отрезвляюще подействовало на все его мятежные чувства. К тому же миг, когда он ощутил себя взрослым, совпал со временем, когда все и вся предвещало перемены и великие события — и как бы само собой разумелось, что и ему подобает стать иным. Он перестал играть с мальчишками, но никто этому не дивился — ожидание, царившее ныне во Фреттастейне, словно бы перекинулось на все соседние селения, разбросанные по этой горной гряде.
   И само собой разумеющимся представилось Улаву то, что ему и впрямь пора подумать о женитьбе. Пребывая вместе с Ингунн в эти долгие, напоенные солнцем летние дни, он испытывал своего рода чувство здорового умиротворения; а отрешившись от детского простодушия, гораздо лучше понимал теперь, какое будущее ему предназначено.
   На смену беспокойству и боязливому смущению пришло радостное и исполненное любопытства ожидание. Что-то должно было произойти. Стейнфинн, верно, не упустит случая отомстить и нанести удар. А что повлечет за собой месть Стейнфинна, Улав почти не думал. Бессознательно впитал он непоколебимую уверенность сынов Стейнфинна в собственном могуществе и блеске; не родился на свет человек, который мог бы их осилить! Сам же Улав иначе и не мыслил: когда все кончится и он попросит Стейнфинна дозволить ему уехать домой и сыграть свадьбу, тот немедля скажет: «Быть по сему». Это, верно, случится осенью или зимой. И пробудившееся в Улаве страстное желание владеть Ингунн слилось с проснувшимся в нем честолюбием — стать самому себе господином. Когда он обнимал ее, ему казалось, что у него в руках залог его самостоятельности. Приехав в Хествикен, они будут спать вместе и вместе управлять домом и усадьбой, никому они не дозволят властвовать и распоряжаться, кроме них самих. Тогда они уже станут совершеннолетними.
   Но теперь не часто случалось Улаву ласкать свою невесту. Он не смущался уже так и не робел и уж вовсе не бывал столь подавлен, как тогда, в первом порыве своего страстного желания; он начал понимать, как должно поступать настоящему мужчине. Только по вечерам, прежде чем им разойтись по своим опочивальням, он искал случая пожелать ей доброй ночи с глазу на глаз, так, как это, по его разумению, приличествовало двум сердечным дружкам, которые вскоре станут мужем и женой.
   Глаза Ингунн выдавали слишком многое, стоило им взглянуть друг на друга; но Улав принимал это как частицу счастья, уготованного ему судьбою. Он замечал, как она сидела, украдкой глядя на него. И взор ее был необъяснимо мрачен и пленительно загадочен. Но тут она встречалась с ним взглядом — в ее глазах зажигался сверкающий огонек, она смотрела в сторону, боясь, что не сумеет скрыть улыбку. Она незаметно старалась коснуться его рукой при встречах, ей нравилось перебирать его волосы, когда они хоть на миг оставались вдвоем. Она всячески хотела ему услужить — то вызывалась сшить платье, то принести еду, когда он приходил к трапезе чуть позднее других латников. А когда он желал ей доброй ночи, она прижималась к нему, истомленная жаждой его ласк. Улав принимал это как знак того, что ей тоже хочется поскорее сыграть свадьбу. И для нее время здесь, во Фреттастейне, тянулось медленно, и она, должно быть, страшно радовалась тому, что сама станет хозяйкой. Он и представить себе не мог: неужто бывают женихи и невесты, которые не любят друг друга.
   А поездка в Хамар по-прежнему виделась Улаву как прекрасный сон. В особенности по вечерам, ложась спать, он думал о ней и переживал ее заново, испытывая тот же необъяснимый и сладостный трепет в душе и в теле. Он вспоминал, как они с Ингунн, прижавшись грудью друг к другу, стояли на коленях в предрассветной мгле за хлевом вдовы и он осмелился поцеловать ее во впадинку на виске, у корней волос, таких теплых и душистых. И тут вдруг на него находила эта непонятная печаль и боязнь… Он пытался заглянуть в будущее — ведь им предстоял прямой, проторенный многими путь: церковь, почетное место за столом и брачное ложе. Но сердце его, казалось, слабело и сжималось от тоски, когда в эти ночные часы он пытался радоваться всему, что его ожидает, — словно бы все, что приберегло для него грядущее, не могло сравниться со сладостью их первого поцелуя на заре.
   — Что с тобой? — ворчливо спросил его как-то Арнвид. — Неужто тебе не улежать спокойно?
   — Я ненадолго выйду.
   Улав встал, оделся и набросил на плечи плащ. По ночам теперь бывало уже не так светло — густые кроны лиственных деревьев казались много темнее на фоне окутанных туманом очертаний синеватых гор. Несколько медно-золотистых полосок проглядывало сквозь облака в северной части неба. Мимо черной молнией метнулась летучая мышь.
   Улав подошел к стабуру, где спала Ингунн. Дверь была полуоткрыта из-за жары, и все же там было душно, пахло нагретыми солнцем бревнами, простынями и потом. Прислужница, спавшая у стенки, громко храпела. Встав на колени, Улав склонился над Ингунн, лежавшей с краю, у стойки кровати. Щекой и губами он тихо коснулся ее груди. На мгновение он замер, ощущая нежное тепло ее плоти, которая, мягко дыша, вздымалась во сне, — он слышал биение сердца. Потом лицо Улава скользнуло по телу Ингунн, и она проснулась.
   — Оденься, — шепнул он ей на ухо. — Выйди на минутку…
   Он ждал в крытой галерейке. Вскоре она появилась в проеме низенькой двери и остановилась, словно завороженная тишиной. Несколько раз она глубоко вдохнула воздух — ночь была прохладна и прекрасна. Они сели бок о бок на верхней ступеньке лестницы. Но тут им показалось чудным, что они одни-одинешеньки во всей усадьбе не спят, да и не привыкли они бывать на воле по ночам. Так они и сидели, не шевелясь и едва осмеливаясь время от времени шепнуть словечко друг другу. Улав хотел набросить ей на плечи свой плащ и обвить рукой ее стан. Но вместо того он положил руку девушки к себе на колени и стал гладить одним пальцем ее пальчики. А потом Ингунн отдернула руку, обняла его плечи и крепко прижалась лицом к его шее.
   — Правда, ночи стали темнее? — тихо спросила она.
   — Нынче пасмурно, — сказал он.
   — Может, завтра дождик будет? — полюбопытствовала она.
   Просвет во фьорде, что был виден с того места, где они сидели, затянуло сизой дымкой, а очертания лесистых кряжей на другой стороне расплылись. Улав задумался, глядя прямо перед собой, а потом сказал:
   — Кто его знает — ветерок потянул с востока. Разве ты не слышишь, как бурлит нынче река в верхнем ущелье?
   — Пожалуй, нам пора на покой, — немного погодя шепнул он. Они поцеловались робко и поспешно. Потом он тихонько спустился вниз, а она вошла в стабур.

 
   В большой горнице было темно, хоть глаз выколи. Раздевшись, Улав снова лег.
   — Выходил потолковать с Ингунн? — спросил лежавший рядом Арнвид.
   — Да.
   Немного погодя Арнвид спросил опять:
   — А знаешь ли ты, Улав, каков был уговор? Какое имущество дадут за вами?
   — Откуда мне знать? Я был еще мал, когда нас с Ингунн сговорили. Но, должно быть, Стейнфинн с моим отцом пришли к согласию о том, что мы принесем один другому… А почему ты об этом спрашиваешь? — вдруг удивился Улав.
   Арнвид не ответил. Улав продолжал:
   — Уж Стейнфинн-то порадеет о том, чтоб мы получили все, согласно уговору.
   — Хоть он и мой двоюродный брат… — чуть помешкав, молвил Арнвид, — но ты ведь тоже скоро станешь нашим свойственником, стало быть, я дерзну тебе открыться. Сказывают, будто богатство Стейнфинна куда как поубавилось. Я вот тут раздумывал о том, что ты мне говорил. Сдается, ты прав. Разумней всего поторопиться с женитьбой — пусть Ингунн поскорее получит из дому, что ей причитается, пока есть еще достаток.
   — А чего нам мешкать, — сказал Улав.
   На другой день во Фреттастейне служили молебен, а еще день спустя начали сенокос. Арнвид с латником, сопровождавшим его во Фреттастейн, тоже пришел на подмогу. Уже с самого утра воздух то светлел, то мутился, а около трех часов пополудни с юга поплыли темные тучи и затянули светло-серое, окутанное туманной дымкой небо. Косари остановились поточить косы, и Улав глянул ввысь — первые капли дождя брызнули ему в лицо.
   — Может, и не будет сильного дождя, а побрызгает маленько, — сказал один из стариков челядинцев.

 
   — Завтра день летнего солнцестояния, — возразил Улав. — Я не раз слыхивал: коли в этот день погода переменится, дожди будут лить столько же, сколько прежде светило солнце. Помяни мое слово, Турлейф, сена нынче мы накосим не более, чем в прошлом году.
   Арнвид косил чуть пониже, на горном лугу. Внезапно отложив косу, он быстро поднялся по склону к другим косарям и указал рукой вдаль. У самого подножия горного склона на лесной прогалине ехала длинная вереница всадников в ратных доспехах.
   — Это они, — сказал Арнвид. — Видать, они замышляют совсем иной сенокос. Ума не приложу, что за сенокос будет нынче в здешней усадьбе!

 
   Поздним вечером дождь полил как из ведра, задымился белый густой туман, и клочья его понеслись над полями и ближними цепями лесистых гор. Улав и Ингунн укрылись под галерейкой ее стабура: юноша глядел с досадою на потоки ливня.
   Тут мокрый тун перебежал Арнвид; он шмыгнул к ним и отряхнулся.
   — Что ж ты не с ними? Неужто тебя не позвали на совет мужей? — с презрением спросил Улав.
   Сам он хотел было последовать за мужчинами, когда те пошли в летнюю клеть к Ингебьерг, — они надумали держать совет там, где их не могли подслушать челядинцы. Но Стейнфинн приказал приемному сыну остаться в большой горнице со всеми домочадцами. Улав вознегодовал: ныне, когда он в мечтаниях своих уже полагал себя зятем Стейнфинна, он вовсе упустил из виду, что тот и знать не знает, как близки они к скреплению родственных уз.
   Арнвид стоял, подпирая стенку и невесело глядя прямо перед собой.
   — Я не собираюсь увиливать и последую за своим родичем, когда нужна будет моя подмога. Но держать с ними совет я не стану.
   Улав глянул на друга — бледные, красиво очерченные губы сына Аудуна искривились в презрительной усмешке.


4


   На другой вечер мужчины спустились с гор. Погода с утра была сухая, но после стало холодно, ветрено, а небо заволокло тучами. Колбейн ехал сам-шест, со Стейнфинном были семеро дружинников и Улав, сын Аудуна; Арнвид сопровождал их вместе со своим латником. Колбейн озаботился тем, чтобы в укромной бухте к северу от Мьесена стояли причаленные корабли.
   Ингунн рано поднялась к себе на чердак и легла. Она не знала, сколько времени спала, как вдруг кто-то разбудил ее, коснувшись груди.
   — Это ты… — сонно прошептала она, уже настолько очнувшись, что ожидала почувствовать у себя под рукой мягкий, как шелк, вихор Улава, но нащупала лишь полотняный плат на чьей-то голове. — Матушка?.. — несказанно удивилась она.
   — Не могу заснуть, — сказала Ингебьерг. — Все брожу по усадьбе. Накинь платье и спустись со мною вниз.
   Ингунн послушно встала и оделась, несказанно дивясь про себя.
   Выйдя на тун, она увидала, что еще не поздно. Погода прояснилась. Почти полная луна повисла на юге, прямо над поросшей лесом горной грядой; бледно-алая, будто вечернее облако, она, однако же, еще не светила.
   Рука матери горела, когда она взяла за руку дочь. Ингебьерг неустанно ходила взад и вперед по усадьбе, таща за собой и Ингунн, но говорила, будто обращаясь вовсе не к ней. Вот они остановились у изгороди одной из пашен и, перегнувшись через нее, стали смотреть вниз. Там на пашне была водомоина, заросшая по краям высокой, буйной зеленью, темной тенью отражавшейся в воде; но в этой маленькой сверкающей лужице, в самой середке, светила луна — она взошла теперь так высоко, что вся позолотилась и сияла.
   Ингебьерг смотрела вдаль, туда, где озеро и селения лежали, затянутые мягкой, бледной дымкой.
   — Не знаю, можешь ли ты понять: нынче для нас дело идет о жизни и смерти, — сказала Ингебьерг.
   Ингунн почувствовала, как после слов матушки кровь отлила от ее лица и похолодели щеки. Она всегда знала то, что подобало знать об отце и матери, знала, какие великие события стоят у них на пороге. Но только сейчас, блуждая по усадьбе и видя, как потрясена до самой глубины души Ингебьерг, она поняла, что все это значит. С губ Ингунн сорвался негромкий вскрик — будто пискнула мышь.
   Изможденное лицо Ингебьерг искривилось неким подобием улыбки.
   — Тебе боязно бодрствовать эту ночь вместе со своею матушкой? Тура бы не отказалась остаться со мной, но она еще такое дитя, кроткое и нежное. Куда тебе до нее, ну да ты — старшая дочь! — пылко закончила она.
   Ингунн крепко стиснула тонкие руки. Снова ей показалось, будто она чуть выше поднялась в горы и чуть дальше выглянула за пределы окружающего ее мира. Она всегда знала, что родители ее люди не очень старые. Но теперь поняла: они молоды. Их пылкая любовь, молва о которой дошла до нее, подобно преданиям старины, любовь их могла пробудиться и разгореться, как из тлеющих под пеплом угольев разгорается пламя. Изумленно и противу своей воли почувствовала она, что отец с матерью и сейчас любят друг друга — так же, как любят они с Улавом. Но любовь родителей настолько же горячее, насколько величественнее и полноводнее устье реки, нежели истоки ее на вершинах гор. И хотя Ингунн испытывала смущение при мысли о том, что ей вдруг открылось, ею вместе с тем овладело чувство гордости дивной судьбой отца и матушки.
   Робко протянула она ей обе руки:
   — Я с радостью буду бодрствовать с тобой всю ночь, матушка!
   Ингебьерг крепко сжала руки дочери.
   — Бог не может рассудить иначе, он поможет Стейнфинну смыть бесчестье, — пылко сказала она и, обняв девушку, поцеловала ее.
   Ингунн обняла мать за шею. Как давно та ее не целовала! Она вспоминала о материнских поцелуях как о частице жизни, окончившейся той ночью, когда в усадьбу наехал Маттиас со своей дружиной.
   Нельзя сказать, будто Ингунн очень недоставало этих поцелуев — ребенком она не была ласкова. То, что происходило между ней и Улавом, было чем-то совсем новым, доселе не изведанным. Их любовь пришла, как приходит весна, — в один прекрасный день она тут как тут, словно чудо, но вскоре уже начинает казаться: лето должно стоять вечно. Оголенная межа, пока она ничем не прикрыта, а лишь усеяна кое-где увядшей листвой, после того как вкруг камней растаял снег, — словно невспаханная узкая полоса среди лоскутков пашни. Но вот она оборачивается дремучими лесными зарослями, где дикие травы сплелись меж собой и уже почти немыслимо протоптать тропинку.
   Теперь же по-весеннему оголенная юная душа Ингунн как бы покрылась зеленью и по-летнему расцвела. Ингунн прижалась своей прохладной нежной щекой к иссохшему лицу матери.
   — Я с радостью стану ждать вместе с тобою, матушка!
   Слова эти словно запали и в ее собственную душу — ведь она тоже должна ждать Улава. Казалось, ей и на ум не приходило, когда вчера вечером он вместе со всеми спустился с гор, что поход, в который собрались мужчины, может оказаться опасным. Ее охватил страх, — но то был всего лишь легкий трепет в глубине сердца. Всерьез она и подумать не могла, что с ее дружком может приключиться что-то дурное…
   И все ж она спросила:
   — Матушка… тебе боязно?
   Ингебьерг, дочь Йона, покачала головой.
   — Нет, господь бог сподобит нас отстоять свои права, ибо мы стоим за правое дело.
   Заметив страх на лице дочери, она добавила с улыбкой, которая Ингунн не понравилась, улыбкой странной и лукавой.
   — Видишь ли, дочь моя, нам улыбнулось счастье: король Магнус преставился по весне. А Колбейн говорит: у нас есть родичи и други среди мужей, что ныне будут полновластными правителями в стране. Правда, среди власть имущих немало и таких, кому по душе Маттиас, — ты помнишь, каков он из себя? Ах нет, ты не можешь помнить; он ростом не вышел, Маттиас-то… Хотя многие думают, что ему не мешало бы стать еще на голову короче. Королева Ингебьерг всегда его терпеть не могла. Уж поверь мне, иначе не сидел бы он в своем Бириде, когда все рыцари да бароны съехались в Бьергвин, где будет короноваться молодой король.
   Она говорила без умолку, пока они шли вдоль плетней. Ингунн неудержимо захотелось рассказать матушке про Улава, сына Аудуна. Но она понимала: Ингебьерг так погружена в собственные думы! И не пожелает слушать ни о чем другом. Все же она не смогла удержаться и сказала:
   — Не правда ли, худо, что Улав не успел забрать свою секиру?
   — Да уж, отец твой порадел о том, чтобы все мужи, коих он взял с собой, были вооружены как подобает, — ответила хозяйка. — Стейнфинн не хотел брать с собой мальчонку, да тот выпросился следовать за ним… Вижу, ты зябнешь, — немного погодя сказала Ингебьерг. — Надень-ка плащ…
   Плащ Ингунн все еще висел в материнском покое, — она не удосужилась сходить за ним за эти две недели, а когда ей надо было потеплее одеться, она брала праздничный плащ Улава. Ингебьерг пошла с нею за плащом. Она раздула жар в очаге и зажгла фонарь.
   — Мы с твоим отцом всегда переходили летом в этот большой стабур; спали бы мы там в ту ночь, когда наехал Маттиас, так он не застиг бы Стейнфинна врасплох. Нам безопаснее ночевать тут, покуда Стейнфинн не добудет охранной грамоты.
   У большого стабура не было наружной лестницы, ибо там обычно хранили драгоценности хозяев и домочадцев. Из подклети на чердак вела приставная лестница. Не часто случалось Ингунн бывать здесь; даже самый воздух верхней горницы настраивал ее на праздничный лад. Здесь хранились меховые одеяла, кожаные мешки и мешочки с пахучими пряностями; все, что висело под потолком, придавало горнице уют. Вдоль стен стояли большие сундуки. Ингунн подошла к сундуку Улава и посветила на него фонарем — сундук был резной, светлого липового дерева.
   Ингебьерг распахнула дверь в крытую галерейку. Велев дочери посветить ей, она вытащила из кровати все, что было там свалено, и стала рыться в сундуках и ларцах. Потом, бросив на пол вещи, которые держала в руках, она вышла на галерейку. Месяц уплыл уже далеко на запад, и свет его золотым мостом повис над водой. Месяц медленно опускался на тяжелые синие стаи туч — отдельные хлопья отрывались от них, плыли навстречу месяцу, золотясь в его лучах.
   Ингебьерг снова вошла в горницу и начала рыться в сундуках. Она вытащила длинное женское шелковое платье — зеленое, с тканым узором из желтых цветов; при свете фонаря платье стало похоже на желтеющие осинки.
   — Это платье я хочу подарить тебе…
   Ингунн присела и поцеловала материнскую руку. Шелковой одежды ей никогда прежде не доводилось носить. Из маленького ларца моржовой кости Ингебьерг вытащила зеленую бархатную ленту, тесно усаженную розочками из позолоченного серебра. Она положила ее на темя дочери, потом слегка сдвинула на лоб и скрепила концы ленты под волосами на затылке.
   — Ну вот! Красавицей, какой обещала стать, когда была мала, ты не стала, но нынешним летом ты расцвела и снова похорошела. Можешь носить эту вязеницу — ты ведь уже на выданье, моя Ингунн.
   — Да, об этом мы толковали с Улавом, — сказала, набравшись храбрости, Ингунн. Она невольно старалась говорить как можно спокойней и равнодушней.
   Ингебьерг глянула на нее — обе они сидели на корточках перед сундуком.
   — Вы с Улавом?
   — Да! — Ингунн по-прежнему говорила спокойно, скромно опустив ресницы.
   — Мы уже не малые дети и можем со дня на день ожидать, что вы пожелаете завершить старый сговор о нашем обручении.
   — О, этот сговор не столь уж прочен, чтобы его нельзя было бы порушить, ежели вы сами того не пожелаете. Неволить вас мы не станем.
   — Да нет, мы всем довольны, — смиренно сказала Ингунн, — и толковали о том, что отцы наши позаботились о нашем благе.
   — Вот как! — Ингебьерг задумчиво смотрела перед собой. — Да, авось образуется. Тебе сильно люб Улав? — спросила она.
   — Да, видно, люб! Мы так давно знаем друг друга, и он всегда был добр к нам, детям, а вам — покорен.
   Ингебьерг задумчиво кивнула.
   — Мы со Стейнфинном не знали, что вы помните про этот сговор или еще думаете о нем. Ну, да авось все образуется — так либо этак. Вы еще очень молоды и, верно, не могли еще крепко полюбить друг друга… А он хорош собой, Улав. Да и Аудун богатое наследство оставил.
   Ингунн рада была бы еще поговорить про Улава, но видела, что мать снова погрузилась в свои думы.
   — Ехали мы с твоим отцом по безлюдным тропам, когда переваливали через горы, — сказала она. — Из Ворса поднялись на плоскогорье, а потом спускались самыми дальними долами. В горах лежал еще снег. В одном месте нам пришлось прожить неделю в каменной хижине. Она стояла у самой воды, и туда спускался с гор ледник — по ночам мы слышали, как ломается и трещит лед на озере. Стейнфинн пожертвовал золотой перстень со своей руки в первую же церковь, что попалась нам по пути, когда мы спустились вниз, — а то был день, когда служили молебен. Бедняки в тамошних горных селениях таращили на нас глаза — мы удрали верхом из города в чем были и расхаживали в праздничном платье. Оно порядком поизносилось, но все равно… никогда ничего подобного в здешней долине не видывали. Но я была донельзя измучена, когда Стейнфинн привез меня как невесту к себе домой, в Хув. Тогда я уже носила тебя под сердцем…