— Он возвращался домой после сходбища и заночевал в дороге, с ним было двое его надежных людей. Вдруг он упал на обочину дороги и тут же помер. Йон был стар и слаб, видит бог, я верю твердо — ни Хердис, ни Тургильс не повинны в его кончине. Однако не трудно догадаться, что когда прошел слух, будто Тургильс хочет жениться на вдове, толки пошли разные. Улав Риббунг сказал тогда, что обрадуется, коли сыновья Бессе прежде зарубят Тургильса, и объявил, что покуда Астрид будет жить здесь, в Фолдене, незамужняя, с сыном Тургильса, он не позволит сыну жениться на другой и тем самым еще пуще осрамить родичей Астрид. Но коли его сын и вправду докатился до того, что полюбил мужнюю жену, он сам станет просить господа жестоко покарать сына, ежели он не бросит греховодничать, не покается и не бросит вожжаться с блудницей. А коли Тургильс вздумает жениться на ней, грозился отец, он свяжет его, как умалишенного.
   Вскоре после того Хердис внезапно умерла. Я был у Тургильса, когда пришла весть о том. Не могу описать, что тогда с ним было. Сперва глаза у него стали огромные, каких я допрежь того не видывал, потом они вдруг сузились, и весь он будто съежился и сник. Только он ни слова не проронил. А после того справлял свои дела, словно ничего не случилось, но я-то видел, что с ним творится неладное, и как только приходил из церкви, был при нем денно и нощно. Я знал, что ему было легче, когда я был рядом с ним. Уж не знаю, когда он только спал, в постель он ложился одетый, ни мыться не желал, ни бриться, стал чудной, на себя не похожий.
   Хердис схоронили в Акерской церкви. В первый день другой недели послал епископ Тургильса в Акер, и я поехал с ним. Был праздничный вечер, и управитель монастырского имения пригласил нас помыться в бане. Тут я уговорил его сбрить мерзкую рыжую щетину и остриг ему волосы. «Ну вот я и готов», — сказал Тургильс и улыбнулся до того чудно, что у меня заныло сердце. Я увидал, что лицо у него худое, бледное, щеки впалые, волосы ровно посветлели, а глаза сделались до того большие, выцвели и стали водянистые, как сыворотка. Так он сидел недвижимо на скамье, тараща глаза, все еще хорош собой, но мало похожий на живого человека.
   После я прилег на кровать да и заснул. Проснулся я оттого, что в дверь ударили три раза.
   Тургильс поднялся и пошел, будто сноброд.
   «Это за мной прислали».
   Я подскочил и схватил его за руку. Один бог знает, как я тогда перепугался. Только он оттолкнул меня, и тут дверь снова громыхнула.
   «Пусти! — сказал Тургильс. — Мне надобно идти…»
   Был я в молодых годах здоровенный детина, ростом много выше Тургильса, а все ж послабее его — он был приземист и широк в плечах, как ты, и силищу имел огромную. Я обхватил его и не хотел пускать, а он только глянул на меня, и тут стало мне ясно, что человеку с ним не совладать.
   «Это Хердис, — сказал он, и в дверь снова постучали три раза. — Пусти меня, Улав. Другим я никогда ничего не сулил, а ей обещался следовать за ней повсюду, за живой или мертвой».
   Тут он отшвырнул меня, да так, что я повалился навзничь на пол, а он вышел вон. Тогда я поднялся, схватил топор и выбежал вслед за ним. Да простит меня господь, схвати я святую Библию либо крест, может, оно бы и лучше обернулось. Только был я в ту пору молод и скорее воин во глубине души своей, нежели священник, да полагался более на стальной клинок.
   Когда я вышел на тун, то увидел, как они выходят из ворот. Ночь была лунная, хотя по небу бежали облака; стояла оттепель, снегу в наших краях в ту зиму не было, и пригорки стояли черные, голые. Я вышел за ворота и разглядел в полумраке, что они идут по пашне. Первой шла покойница, она едва касалась ногами земли и была словно в тумане, за нею бежал Тургильс. Я пошел вслед за ними. Тут выглянула из-за туч луна, и я увидал, что Хердис остановилась. Я догадался, чего она хочет, и крикнул:
   «Он обещался идти за тобой повсюду, но не вперед тебя!»
   Мне не пришло в голову заклинать ее именем господним отпустить свою добычу. Вот они уже подошли к церкви, на каменную стену падали лунные блики. Покойница скользнула сквозь кладбищенскую ограду, и Тургильс побежал вслед за ней. Я бросился догонять их и как раз поспел вовремя — Хердис стояла у церковной стены и протягивала руку к Тургильсу. Я размахнулся изо всей силы и швырнул топор, он пролетел над головой Тургильса и со звоном ударился о камень стены. Тургильс упал ничком, но тут же они навалились на меня сзади и ударили оземь с такою силой, что поломали мне правую ногу в трех местах — в бедре, в колене и щиколотке.
   Уж не знаю, что было после того, только люди нашли нас, когда пришли к заутрене. С той поры Тургильс и стал таким, как ты его помнишь, — разум его помутился, и сделался он беспомощнее грудного младенца, за коим ходить надо день и ночь. Бывало, как завидит топор, так завоет зверем и упадет навзничь, а изо рта — пена брызжет. А ведь был когда-то первый боец. Волосы у него в ту зиму разом побелели.
   Я же год за годом лежал в постели со сломанной ногой. Первое время мелкие осколки костей выходили из ран, гной так и тек, а вонища была такая, что я опостылел сам себе и не раз со слезами молил бога положить конец моим нестерпимым мукам и призвать меня к себе. Но со мною рядом был мой отец, он пособлял мне и просил нести свой крест, как подобает мужу и христианину. Наконец залечилась моя нога, но когда я приехал сюда пять зим спустя, Тургильс не узнал меня. А Улав Риббунг не велел мне приезжать к ним — тяжко ему было смотреть, как его калека племянник волочит ноги по земле — я ходил в ту пору на костылях, — и знать, что родной сын сделал его увечным.

 
   Старик уснул, а Улав еще долго не спал. Не были счастливы люди в его роду. Но сносили они невзгоды стойко.
   Взять хотя бы этого калеку, что лежит в постели. Или его другого тезку, его предка и родоначальника, что остался у него в памяти вместе со своим премерзкпм бесноватым сыном. Улав почувствовал, как волна жалости и чувства близости к этим людям прилила к его сердцу. Эта старая женщина Тура, священник Инголф… Они оставались верны делу, которое было проиграно, верны мертвым и пропащим, которые были им свои.
   Он подумал о сыновьях Стейнфинна: они-то, пожалуй, были удачливы. Беспечные и задорные были. Любая напасть была для них будто яд в теле. Они терпели его в себе, покуда он не выходил из них блевотиной, но после того умирали. Этой ночью он понял ясно и отчетливо, что Ингунн была точно такой же, несчастье поразило ее тоже, как смертельная болезнь, и ей больше никогда не подняться. Ему же повезло, таким уж он родился, что мог прожить свой век без счастья. Предки его стояли за свое дело, даже если оно было потеряно, они несли старый стяг, покуда от него оставался хоть один лоскут, хоть одна нитка. В глубине души своей он так и не знал, раскаиваться ему или нет в том, что он принял предложение Алфа-ярла и избавился от службы своему господину. Но он сделал это ради той, что доверилась ему, когда они были еще малыми детьми. И он станет защищать ее, как защищал в отрочестве, любить ее, как любил с той самой поры, когда понял, что стал мужчиною. И если ему не суждено обрести с нею счастье, раз она будет для него лишь хворой, ни на что не годной женою — все равно, это стало ясно ему в ту ночь, он будет любить и оборонять ее до последнего ее часа.
   Однако, припомнив при свете дня эти ночные мысли, он насупился. Что только не взбредет в голову, когда ночью не спится! Прошлым летом она была здорова и весела. А уж как похорошела! Теперь она вовсе упала духом, так ведь она, бедняжка, и всегда-то не могла сносить боли! Как родит ребенка, верно, снова станет здоровой да веселой.
   И вдруг в голове его мелькнула мысль: неужто она тоскует о младенце, которого родила в прошлом году? Она никогда про него не поминала, так ведь и он не желал… Когда они уехали из Опланна прошлым летом, он знал лишь одно, что младенец жив.


4


   Ингунн думала теперь об Эйрике день и ночь.
   В первые дни своего счастья далеким и туманным представлялось ей то, что у нее был маленький сын, который спал у нее на руке темными, глухими ночами, сосал ее грудь и лежал, крепко прижавшись к ней, крошечный, теплый и мягкий, а она вдыхала кисловатый запах молока, исходивший от него, и ее слезы капали на него. Разлучившись с ним, она словно разорвалась надвое перед тем как преступить последний страшный порог и погрузиться в вечный мрак.
   Но все эти страхи казались лишь низкой отмелью темного грохочущего моря ночной лихорадки, когда ее то поднимало высоко на гребень волны, то швыряло на самое дно и она носилась по волнам, обессиленная и одуревшая. Когда она снова выплывала на берег дневного света, Улав был рядом с нею и прижимал ее к себе. Когда у нее было радостно на душе, ей казалось, будто все несчастья, не выходившие у нее из головы, приключились не с нею самой. Бывало, что она целыми неделями не вспоминала про свое дитя. Порой она думала рассеяно и почти безразлично: «А жив ли он еще?» И ей казалось, что она не слишком огорчится, если узнает, что дитя померло. А иной раз ее всю корежило от страха за него: «Каково-то там ее Эйрику? Может, ему тяжко приходится среди чужих людей?» И далекие, будто выцветшие воспоминания обо всех напастях, что навалились на нее в прошлом году, вдруг овладевали ею целиком, становились такими ясными — тоненький и упорный крик младенца, которого только ее грудь могла заставить замолчать на минуту. И тогда грубый, тяжелый удар правды обрушивался на нее: она была матерью несчастного младенца, которого выкинули из родного дома, подбросили чужим людям в чужедальней стороне; и, может, в этот самый миг малютка кричит до хрипоты и изнеможения, зовет свою мать… Но она отгоняла от себя эти мысли, собрав последние силы. Ведь кормилица показалась ей такой доброй. Может, она добрее матери, родившей младенца. Нет, нет… Она гнала от себя эту мысль — прочь, прочь… не думать об этом, позабыть… И память об Эйрике опять бледнела и отдалялась. Она снова становилась счастливою женой Улава из Хествикена, чувствовала, как ее молодость и красота расцветают с новою силой. Стоило мужу взглянуть на нее — она опускала голову, переполненная стыдливою радостью.
   Но по мере того, как новое дитя росло в ней… Из тайного изнурительного сосания под ложечкой, от которого тошнило, кружилась голова и вырастал страх перед тенями, что могли воскреснуть и лечь меж нею и Улавом, это превратилось в ношу, тяготившую ее и бывшую ей помехою во всем, что бы она ни задумала. А меж тем в глазах людей самым главным в ней было то, что она носила в себе зародыш новой жизни, отпрыск старого рода. Улав, сын Инголфа, ни о чем, кроме того, не помышлял. Словно она была самой королевою норвежскою и от рождения ее наследника зависели мир и покой в стране и благо народное на века! Для старца появление долгожданного младенца было делом ничуть не менее важным. И чужие люди в округе, встречая ее, давали ей понять, что считают это доброю вестью. Еще в ту пору, когда Улаву было всего семь годков, надеялись они, что он станет продолжателем рода хествикенцев. А с того времени жил он в чужих краях, далеко от родной стороны. И лишь двадцать лет спустя воротился он на родное пепелище, в одель своих предков. Но теперь, когда у него с женой пойдут детки, жизнь в Хествикене наконец наладится.
   И ее собственная челядь участливо ожидала того, что предстояло их хозяйке. Служанки полюбили ее с первого взгляда — до того пригожа, любо поглядеть, а уж сколь добра да сердечна, жаль только, что вовсе не умеет хозяйство вести. Теперь же они жалели ее, видя, как она мается. Стоило ей войти в поварню, где варилось тюленье мясо либо морская птица, как она становилась зеленой, точно мертвяк, и бормотала, что в ее краях люди не привыкли к тому, чтоб еда пахла ворванью. Девушки смеялись, выставляя ее на тун: «Управимся и без тебя, хозяюшка». Когда она стояла и раздавала еду, капли пота струились по ее лицу. Старая скотница насильно усаживала ее на скамью, подкладывала ей под спину подушку: «Уж позволь мне нынче похозяйничать за столом вместо тебя, Ингунн, ты весь вечер еле на ногах держишься, дитятко мое». Она видела, что хозяйка сидит и дрожит от усталости. Они боялись за нее — выдюжит ли. Было похоже, что силы ее уже на исходе, а, по ее словам, осталось ждать еще более трех месяцев.
   Один лишь Улав не выказывал радости оттого, что у них народится дитя. Он ни разу не обмолвился о том ни словом, и домашние приметили это. Но Ингунн в глубине души надеялась, что когда его сын появится на свет, то он, как и все прочие, отнесется к его появлению в доме как должно. И горечь, переполнявшая ее, снова засочилась каплями из глаз.
   Ни капли нежности не было в ней к младенцу, которого она носила под сердцем. В ней жила лишь тоска по Эйрику и досада на это новое дитя, которого ждали почести и ласка. Все руки были протянуты к этому младенцу, готовые принять его с радостью, как только он появится. А ее Эйрик был покинут и брошен во мрак, и мнилось ей, будто в том виноват этот младший. Она замечала, что люди глядят на нее ласково и сердечно, стараются не жалея сил избавить ее от всяких хлопот, и голову ее свербила мысль: «Небось когда я носила Эйрика, приходилось мне прятаться по углам, и глаза всех пригвождали меня насмешкою, гневом, печалью да стыдом. Эйрика ненавидели все еще во чреве матери, даже я сама». Она сидела за шитьем и вспоминала, как бросалась на стены, когда первые схватки сжали ее железными тисками. А Тура развязала узелок и достала бельишко для младенца, самое старое и плохонькое, что осталось от ее ребятишек. А она, мать, подумала при этом: «Для этого пащенка и такое больно хорошо».
   Служанка, сидевшая подле Ингунн, изумилась, когда хозяйка с досадой разорвала красивую шерстяную пеленку и швырнула прочь.
   «Теперь ему уже годок, чуть поболе», — думала Ингунн, глядя на младшего сына Бьерна и Гудрид. Мальчонка топал, переваливаясь с ножки на ножку, шлепнулся наземь, поднялся кое-как, снова заковылял, а после улегся на зеленой травушке туна. Гудрид тараторила без умолку, но Ингунн не слышала ни одного ее слова. «Эйрик мой, босой, оборванный, как и этот мальчонка, живет у приемных отца с матерью!»
   Старый Улав умер за неделю до дня святого Сельюмана, и Улав-младший справил по нем пышные поминки. Среди женщин, что пришли помочь Ингунн готовить пир, была и Сигне, дочь Арне. Она лишь незадолго до того вышла замуж и уехала в Шикьюстад. С нею приехала Уна, младшая сестра, а когда настало время гостям разъезжаться по домам, Улав уговорил Арне и священника оставить Уну погостить в Хествикене, чтобы вовсе освободить Ингунн в последние недели от хлопот и забот.
   Улав не мог не приметить, что Ингунн эта девушка пришлась не по сердцу, и он слегка досадовал. Она была прилежна и услужлива, весела и пригожа — мала ростом, но ладна, быстра и легка, как синичка, светловолоса и ясноглаза. Сам Улав сердечно привязался к своим троюродным сестрам. Застенчивый и молчаливый, он нелегко сходился с людьми, однако мало было таких, кого бы он невзлюбил. Он принимал людей такими, какие они есть, со всеми изъянами и добродетелями, рад бывал встретить новых людей и не прочь подружиться с теми, что пришлись ему по нраву, дай только время оттаять немного.

 
   Улав, сын Инголфа, привез в свое время на двор целый склад бревен, и Улав-младший еще прошлой осенью успел починить да поправить те постройки в усадьбе, которые совсем обветшали. Хлев он снес этим летом и выстроил новый, — в старом-то коровы по осени стояли будто в болоте, а зимой в него наметало столько снегу, что коровам там было холоднее, чем на дворе.
   Субботним вечером челядинцы собрались на туне. Стояла теплая и ясная летняя погода, в воздухе носился сладкий парок, поднимавшийся над первыми копнами свежескошенного сена. А порывы ветерка доносили с крутого обрыва за пристройками дух липового цвета. Хлев был уже поставлен, и первые стропила положены, здоровенная балка верхушки кровли стояла одним концом на земле, другой конец был прислонен к щипцовой стене. Мужики оставили ее там, когда бросили работу на время праздника.
   Два молодых челядинца разбежались и прыгнули на бревно, стоящее с пологим наклоном — поглядеть, кто прыгнет выше. Тут к ним подоспели другие работники и сам хозяин, и пошла игра. Каждый раз, когда кто-то спрыгивал вниз, все смеялись да кричали, подзадоривая. Ингунн с Уной сидели возле избы на лавке. Улав окликнул девушку:
   — А ну, Уна, поди сюда. Покажи-ка, не слаба ли ты в коленках!
   Девушка, смеясь, замотала головой, но парни стали принуждать ее — она, мол, насмехалась над ними, когда они допрыгивали до середины бревна, так, верно, уж ей-то самой ничего не стоит достать до самой верхушки. Наконец они подбежали и силой стянули ее со скамьи.
   Смеясь, растолкала она парней, разбежалась, запрыгнула совсем невысоко и тут же спрыгнула на землю. Потом снова разбежалась и прыгнула уже куда выше, постояла, покачиваясь, стройная и гибкая, помахала немного вытянутыми руками. Ее маленькие ножки, обутые в мягкие летние башмаки без каблуков, уцепились за бревно, как птичьи когти. Но вот она не удержалась и спрыгнула в сторону, будто синичка, не сумевшая уцепиться за бревенчатую стену. Улав, стоя внизу, подхватил ее. Теперь девушка вошла в раж и стала прыгать раз за разом, а Улав бежал позади нее и ловил, когда она спрыгивала на землю. Ни один из них не заметил, как Ингунн вдруг оказалась рядом с ними. Она задыхалась, лицо ее под бурыми пятнами побелело, как снег.
   — А ну, будет вам! — пролепетала она, ловя ртом воздух.
   — Не бойся, — утешил ее Улав, улыбаясь. — Это не опасно. Разве не видишь, я же ловлю ее.
   — Вижу.
   Улав удивленно поглядел на жену: в голосе ее слышались слезы. И тут она, тряхнув головой в сторону девушки, разразилась слезами, то презрительно смеясь, то всхлипывая.
   — Вы только поглядите на нее! Не такая уж она дура, у нее хватает ума понять, как должно вести себя!
   Улав обернулся к Уне, она покраснела и смутилась. Румянец медленно залил его лицо.
   — Я вижу, Ингунн, ты вовсе спятила!
   — А я вижу, — прошипела жена, срываясь на крик, — что не зря она сродни Неумытому Рылу, и вы с ней схожи не только лицом…
   — Замолчи! — гневно крикнул Улав. — Постыдилась бы. Тебе ли это говорить!
   Он остановился на полуслове, увидев, как она зажмурилась, будто ее ударили по лицу. Она вдруг вся сжалась от горя. Муж взял ее за руку.
   — Ступай к себе, — сказал он беззлобно и повел ее через тун. Не открывая глаз, она оперлась на него, отяжелев, еле передвигая ноги; ему приходилось почти нести ее. В глубине души он был взбешен — ишь какая неженка, не так уж ей худо, как она прикидывается.
   Но когда он усадил ее на скамью и увидел, какая она жалкая и несчастная, то подошел и погладил ее по щеке.
   — Ингунн, ты, верно, не в себе. И как только могло взбрести тебе в голову, что я заигрываю со своей собственной сродственницей?
   Она ничего не ответила, а он продолжал:
   — Худо вышло, хуже и быть не может, неужто ты сама не понимаешь? Уна прожила у нас четыре недели и пособляла тебе как могла. А чем ты ей отплатила за добро? Что она теперь подумает?
   — Пусть думает что хочет.
   — Постыдись, — отрезал Улав. — Какая нам польза от того, коли люди станут о нас говорить худое? — добавил он мягче. — Неужто сама не разумеешь?
   Улав вышел из горницы и отыскал Уну в поварне — она чистила рыбу к вечерней трапезе. Он подошел и встал подле нее. Он был так сильно огорчен, что не знал, что ей сказать. Тогда она улыбнулась ему и ласково сказала:
   — Не думай боле о том, родич, она сама не знает, что говорила, бедняжка, сейчас она капризна да вспыльчива. Досадно только, Улав, — сказала она и бросила кошке мелкую рыбешку, за которой та тут же прыгнула,
   — что от меня теперь вряд ли будет здесь прок. Не рада она, что я к вам приехала, это я еще раньше приметила. Так что лучше будет, коли я завтра уеду к Сигне.
   Улав сказал горячо:
   — Какой же срам падет на нашу голову, коли она… коли ты уедешь отсюда вот так… И что ты скажешь Сигне и отцу Бенедикту, отчего ты у нас не осталась?
   — Да им такое и в голову не придет, сам, верно, понимаешь.
   — Когда Ингунн снова придет в себя, — перебил ее Улав, — она станет пуще всего убиваться, что обидела горько свою гостью и сродственницу.
   — Куда там, она тогда и думать об этом позабудет. Не печалься, Улав! — Она вытерла руки, взяла его за плечи и глянула ему в лицо ясными светло-серыми глазами, которые были так похожи на его глаза.
   — Доброе у тебя сердце, — сказал он неуверенно, а потом наклонился и поцеловал ее в губы.
   Он всегда целовал сестер при встрече и прощании. Но тут он со слабым сладостным испугом понял, что этот поцелуй был совсем иное, нежели обходительное обращение меж собой близких родичей, которые считали себя выше простых торпарей. Он не торопился оторвать свои губы от прохладных свежих девичьих губ, ему не хотелось отпускать ее, он прижал к себе ее хрупкое тело и ощутил на миг сладостное волнение.
   — Доброе у тебя сердце, — прошептал он снова, поцеловал ее еще раз, потом нехотя выпустил из своих объятий и вышел вон.
   «Велик ли это грех!» — подумал он и криво усмехнулся. Он все еще чувствовал на губах свежий поцелуй Уны. Неладно, однако, вышло. Да чего там! Он был сердит на Ингунн, кто бы мог подумать, что она может быть такой злобной ни с того ни с сего. Да, видно, Уна права, ни к чему принимать всерьез все, что она, бедняжка, сейчас говорит и делает.
   Однако когда он на другой день после обедни — то была малая обедня святому Улаву — проводил ее в Шикьюстад и возвращался один домой, его снова охватил гнев. Верно, она подозревала его во всех смертных грехах, потому что сама грешила. Теперь он припомнил, что она и прежде выказывала нелюбовь к его сестрам, еще прошлой осенью, когда была в полном здравии. Она ревновала его еще во Шреттастейне — стоило какой-нибудь женщине появиться, она сразу находила в ней изъяны. Стыд и срам.
   Улав был зол на жену. Надо было ей еще поминать Тургильса Неумытое Рыло. С тех пор как он узнал всю правду про Тургильса, сына Улава, смутная неприязнь, которую он в детстве питал к слабоумному, превратилась в ненависть, смешанную с ужасом. Похотливый соблазнитель — позор всему роду! Господь покарал его в конце концов. Но его люди помнили! А вот про других сыновей Улава, что жили и умерли достойно, и думать забыли. Может, сам он как раз на них-то и походил. Ему каждый раз было не по себе, когда говорили, что он был как две капли воды схож с Тургильсом. И он досадовал на себя, когда при этом его обдавало холодком смертельного ужаса.
   Однако и заклятый недруг не назвал бы его прелюбодеем. В те годы, что он был вне закона, он вроде бы ни на одну женщину не взглянул. Когда он жил в Хевдинггорде и Барним, его дядька по матери присоветовал ему взять красивую дочь мельника в полюбовницы, он отказался наотрез. Раскрасавица собой была она, да и к нему льнула, он приметил, только он почитал себя как бы человеком женатым и хотел оставаться верным Ингунн, как бы дядька его ни поддразнивал, поминая про Кетильегу. Эту несчастную продажную девку он затащил к себе однажды вечером, когда с другими парнями был в городе и они напились. Поутру, когда хмель сошел с него, он разговорился с девушкой, и с тех пор она ему как бы полюбилась — она была непохожа на своих непутевых подруг, тихая и рассудительная, отдавала предпочтение мужчинам, которые не болтают всякую чушь, не шумят да не буйствуют на постоялом дворе. После он захаживал к ней, когда приезжал в город с поручением от дядьки. Иной раз он заглядывал к ней просто так — посидит, достанет еду из дорожного мешка, поест, велит ей принести пива. Ему нравилось, как она сидит тихонько и молча наливает ему пиво. Однако дружбу между ними не назовешь тяжким грехом. Какой же разумный человек скажет, что он изменял Ингунн с нею? Кстати, он после часто думал о ней, надеялся, что ей не сделают худа оттого, что она помогла ему бежать к ярлу. Ему хотелось узнать, удалось ли ей спрятать от других деньги, что он ей дал на прощание, и сдержала ли она свое обещание — уйти с постоялого двора и поступить в услужение к сестрам в монастырь святой Клары. По правде сказать, она заслуживала лучшей доли.
   Тайный грех, что был в его роду, тяготил его, лишал уверенности; ему казалось, будто он беззащитен перед лукавым, как человек, которому надо сражаться, а он обессилел от тайной смертельной раны. Оттого, что жена его все время хворала да привередничала и сама мешала забыть то, что надобно было забыть, становилось у него на душе смутно и беспокойно. А при мысли о том, как сладостно было держать Уну в своих объятиях, по телу его пробегала греховная дрожь.
   Об Ингунн он думал с досадою, и виною тому были ее вздорные нападки на это милое, красивое дитя.
   Однако ему приходилось быть с ней терпеливым — тяжко ей было, бедняжке.

 
   В тот же самый вечер Ингунн вдруг вовсе занемогла. Боли начались столь внезапно, что когда женщины поспешили к ней на помощь, все уже было кончено. Когда появился ребенок, с нею были только ее служанки. После они с плачем рассказали Улаву, что тогда растерялись и перепугались незнамо как. Говорили, что мальчик вроде был жив, когда они подняли его с пола, но вслед за тем сразу же помер.
   Никогда еще не видел Улав, чтобы человек был так похож на обломок потонувшего корабля, разбитого в щепки, выброшенного на берег, как Ингунн в тот вечер. Она лежала, скорчившись у стены. Ее растрепанные тяжелые темно-золотистые волосы свешивались с постели, на заплаканном, распухшем лице горели сине-черные глаза, бездонные, полные скорби. Улав сел на край кровати, ваял ее влажную руку, положил ее к себе на колено и прикрыл своей рукой.