Страница:
Как зачарованная смотрела Ингунн на матушку. При слабом свете фонаря, стоявшего меж ними на полу, она увидала, что матушка как-то чудно улыбается. Ингебьерг погладила дочь по голове, провела рукой по ее длинным косам.
— А ныне ты уже совсем подросла.
Она поднялась, дала девушке большое вышитое покрывало и велела встряхнуть его с галерейки.
— Матушка! — вдруг громко закричала Ингунн.
Ингебьерг выбежала к дочери.
На дворе было светло почти как днем, а небо в самой вышине — блеклое и ясное, но низко над землей стлались тучи и туман. По другую сторону озера, на северо-западе, полыхал страшный пожар, озаряя багровым пламенем мглистый воздух далеко окрест. Черный дым клубился и, уносясь прочь, смешивался с туманом над поросшей лесом горной грядой, сгущая и затемняя его. Порой, когда он взметывался ввысь, виделся и сам огонь, но горящая усадьба оставалась скрытой за лесной чащобой.
Мгновение мать и дочь стояли, неотрывно глядя на пожар. Ингебьерг не вымолвила ни слова, а Ингунн не смела говорить. Потом хозяйка вернулась в горницу — вслед за этим дочь увидала, как Ингебьерг бежит по туну вниз к летнему дому. Оттуда выскочили две служанки в одних рубахах и помчались вниз по склону к изгороди туна. Потом появилась Тура — ее распушенные светлые волосы развевались на ветру. И сама Ингебьерг — она вела двух маленьких сыновей, а за ними шли и все остальные женщины из усадьбы. Их крики и толки доносились наверх к Ингунн. Но когда они явились в верхнюю горницу и подняли здесь шум, она тихонько выскользнула из большого стабура. Опустив голову и скрестив руки, она, закутавшись в плащ — больше всего ей хотелось незаметно ускользнуть, — прокралась в свой стабур и легла. Слезы душили ее, хотя она сама не знала, отчего плачет. Казалось, душа ее переполнена до краев тем, что влилось в нее нынче ночью. Ингунн не вынесла бы, подойди к ней кто-нибудь близко, — слезы бы затопили ее. К тому же она сильно устала. Уже наступило утро.
Когда она проснулась, в горницу из открытой двери светило солнце. Ингунн вскочила с постели и надела рубаху — она услыхала конскую поступь на туне. Четверо или пятеро лошадей паслись расседланные на лужайке. Среди них был буланый жеребец Улава — Эльген. С огороженного пастбища на склоне также доносилось конское ржанье. Меж поварней и господским домом носились празднично разодетые служанки.
Набросив плащ, она побежала к большому стабуру. Там на полу повсюду были разбросаны цветы шиповника и таволги — у Ингунн перехватило дыхание. Она не видывала праздника в усадьбе с малолетства. Пьяные попойки в доме и пирушки в дни всех святых — такое бывало, но чтоб полы посыпали цветами!.. Шелковое платье и сверкающая лента с вязеницей позолоченных розочек лежали на сундуке Улава. Ингунн взяла их и побежала обратно к себе в стабур. Зеркала у нее не было, но ей и в голову не приходило, что хорошо бы поглядеться в зеркало, когда, разряженная в пух и прах, она стояла в своей светелке. Ингунн ощущала тяжесть позолоченной вязеницы на распущенных волосах, видела желто-зеленый шелк, донизу окутывающий тело. Платье длинными складками ниспадало от груди к ногам, серебряный пояс чуть схватывал ее стан. Платье было такое длинное и широкое, что ей пришлось поддерживать его обеими руками, когда она вышагивала по зеленой лужайке туна. Исполненная радости, она знала, что похожа на одно из резных изображений в церкви: высокая, статная, тонкая, с маленькой грудью, хрупкими руками и ногами, сверкающая украшениями.
В дверях жилого дома она остановилась, потрясенная. В большом покое горели смоляные факелы, а из дымовой отдушины струился солнечный свет, так что дымок, курящийся под стропилами, казался небесно-голубым. На столе прямо против почетного места стояли зажженные восковые свечи. Там, рядом с отцом, сидела матушка, разодетая в алый шелк. Вместо плата, в котором Ингунн привыкла видеть ее, на ней была жесткая головная повязка белого полотна; высокая, точно корона надо лбом, она не прикрывала затылка, и тяжелый узел волос отливал золотом под кружевной сеткой.
Другие женщины не сидели за столом, а ходили взад и вперед, разнося угощение и напитки. Тогда и Ингунн взяла бражный кувшин и понесла его, высоко подняв в правой руке, а левой поддерживая подол платья. При этом она старалась предстать перед гостями как можно более гибкой и нежной — слегка выпятила живот, плавно опустила плечи, дабы грудь казалась уже, и, нагнув шею, склонила головку, словно цветок на стебельке. Так она и прошествовала в горницу, ступая как можно легче и воздушней. Но мужчины были уже под хмельком, да и устали, видно, после ночных подвигов; никто на нее даже не взглянул. Отец улыбнулся ей, когда она поднесла ему пива. Глаза его блестели стеклянным блеском, лицо пылало под копной взлохмаченных золотисто-каштановых волос — и тут Ингунн увидела, что рука его на перевязи покоится у груди. Поверх узкого кожаного полукафтанья, которое он обычно носил под кольчугой, он накинул свой лучший плащ. Остальные мужчины, верно, сели за стол в том же виде, в каком слезли с коней.
Отец сделал знак, чтоб она налила Колбейну и его двум сынам — Эйнару и Хафтуру, что сидели по правую руку от Стейнфинна. По левую руку сидел Арнвид. Лицо его побагровело, а темно-синие глаза сверкали как сталь. Когда он смотрел на свою юную родственницу, лицо его подергивалось. Ингунн поняла: он-то уж видит, как она нынче красива; склонившись над столом и наливая ему пива, она радостно улыбнулась.
Ингунн подошла к тому месту, где на поперечной скамье сидел Улав, сын Аудуна, и, втиснувшись между ним и его соседом, стала наливать через стол тем, кто сидел у стены. Тогда Улав, обхватив руками колени Ингунн, прижал ее к себе под прикрытием стола так, что она расплескала пиво.
Ингунн тотчас увидала: он пьян. Он сидел верхом на скамье, вытянув ноги, подперев рукой голову и облокотясь на стол меж расставленными там яствами. Это было столь не похоже на Улава, что Ингунн невольно засмеялась — вообще-то они обычно его поддразнивали; ведь сколько бы он ни пил, он всегда оставался таким же тихим и спокойным, как всегда. «Даже божий дар его не берет», — говорили о нем мужчины.
Но нынче вечером пиво, видно, одержало верх и над ним. Когда Ингунн хотела налить ему, он схватил ее за руки, поднес кувшин к губам и стал пить, проливая пиво на грудь, так что замочил панцирь лосиной кожи.
— Давай-ка и ты выпей, — сказал он, смеясь и глядя ей прямо в глаза. Взгляд его, сверкавший неукротимой дикостью, стал каким-то чужим и странным. Ингунн слегка смутилась, но потом, налив себе в его чашу, выпила. Тогда он снова обхватил ее ноги под столом, и она чуть не упала к нему на колени.
Сосед Улава отобрал у него кувшин.
— А ну, погодите… оставьте что-нибудь и нам…
Ингунн пошла снова наполнить кувшин — и тут почувствовала, как дрожат у нее руки. Дивясь, заметила она, что вся дрожит. Должно быть, ее испугала пылкость юноши. Но ее влекла к нему неудержимая сила — прежде она ее не знавала, — какое-то сладостное, снедавшее ее любопытство. Она никогда не видела Улава таким. Но ей от этого было ликующе-радостно; да и вообще нынче вечером все переменилось. Поднося гостям пива, она все время старалась украдкой коснуться рукой Улава, чтобы он мог воспользоваться случаем и тайком подарить ей свои грубоватые ласки. Казалось, будто ее несла к нему бурная стремнина…
Никто не заметил, что на дворе стемнело, — до тех пор, покуда сквозь дымовую отдушину не полились потоки дождя. Пришлось закрыть заслон. Тогда Ингебьерг приказала внести побольше свечей. Мужчины встали из-за стола; одни разошлись по своим боковушам и легли спать, другие снова сели за стол и принялись бражничать, болтая с женщинами, которые только-только смогли подумать о том, чтобы самим что-нибудь съесть.
Арнвид и Эйнар, сын Колбейна, двоюродный брат Ингунн со стороны отца, сели рядом с ней, и Эйнару пришлось по ее настоянию пообстоятельнее рассказать об их походе. Они поплыли под зашитой восточного берега до самой реки, там переправились в Вингархейм, а уж оттуда поскакали в усадьбу Маттиаса. Однако эти предосторожности оказались излишними, потому как Маттиас не выставил сторожевых.
— Ему и в голову не приходило, что Стейнфинн и вправду замыслил напасть на него, — презрительно сказал Эйнар, — да и немудрено! Сколько прежде судили-рядили… Маттиас, верно, думал: коли у Стейнфинна хватило терпения сносить бесчестье шесть лет, у него достанет сил и на седьмой…
— Я вроде бы слыхал такую молву: будто Маттиас бежал из страны, потому как боялся Стейнфинна, — вмешался Улав, сын Аудуна, который подошел к беседующим.
Он втиснулся меж Арнвидом и Ингунн.
— Да, Маттиас думал: Стейнфинн, мол, ленив, сидит под кустом да дожидается, покуда птичка сама не попадется к нему в сети… — продолжал Эйнар.
— А по-твоему, ему следовало затевать тяжбы и распри, как твоему отцу?! — сказал Улав.
Тут Арнвид заставил Эйнара и Улава помириться. Эйнар снова начал свой рассказ.
Им удалось без помех выставить нескольких сторожевых у домов, где, должно быть, спали люди. А Стейнфинн и сыны Колбейна вместе с Арнвидом, Улавом и пятью челядинцами пошли к жилому дому. Колбейн остался в дозоре. Когда они взломали дверь, мужчины в большой горнице пробудились и вскочили — кто голый, а кто в полотняном исподнем, — но все успели схватиться за оружие. То были Маттиас, один из его друзей — издольщик с сыном-подростком — и двое латников. Схватка оказалась недолгой — едва проснувшихся хозяев вскоре одолели. И тут сошлись лицом к лицу Стейнфинн с Маттиасом.
— Вот уж нежданный гость! Неужто это ты, Стейнфинн, разъезжаешь ни свет ни заря! — сказал Маттиас. — В прежние времена, помнится, ты не дурак был поспать, да и красавица жена долго удерживала тебя в постели.
— Она-то и пожелала, чтоб я поехал сюда и передал тебе привет, — сказал Стейнфинн. — Ты так ей полюбился, когда был у нас — с тех пор она тебя забыть не может… А ну, одевайся! — добавил он. — Я всегда почитал бесчестным нападать на голого!
От этих слов Маттиас побагровел. Потом, прикинувшись равнодушным, спросил:
— Дозволишь ли мне надеть кольчугу… раз уж ты, как видно, желаешь повеликодушничать?
— Нет! — молвил Стейнфинн. — Не думаю, чтоб ты остался в живых после нашей встречи. Но я могу охотно сразиться с тобой без кольчуги.
Пока Стейнфинн снимал свою кольчугу, Колбейн, который вошел в горницу, и еще один из людей Стейнфинна держали Маттиаса. Тому это пришлось не по нраву, и Стейнфинн, насмешливо улыбаясь, сказал:
— Ты, я вижу, больше боишься щекотки, чем я, — дрожишь небось за свою шкуру. — Потом Стейнфинн велел Маттиасу одеться и взять в руки щит. И вот они сошлись один на один!
В молодости Стейнфинн слыл искуснейшим рубакой, но за последние годы поотвык от ратных дел; хотя Маттиас, низкорослый и тщедушный, был неровня своему противнику, вскоре оказалось, что он превосходит его силой и умением; Стейнфинну пришлось отступать шаг за шагом. Он начал задыхаться — и тогда Маттиас так рубанул его мечом, что правая рука Стейнфинна уже не смогла держать оружие. Тут он переменил руку, взял меч в левую — оба недруга уже давным-давно отбросили в сторону обломки щитов. Но люди Стейнфинна сразу поняли: их хозяину приходится туго; по знаку Колбейна один из них подскочил к Стейнфинну и встал рядом. Маттиас чуть оторопел, и тогда-то Стейнфинн и нанес ему смертельный удар.
— Но бились на поединке два доблестных воина, это видели мы все, — добавил Арнвид.
Меж тем приключилась беда: один из пришлых бродяг — совсем из другого прихода, их привел с собой Стейнфинн, — надумал ограбить усадьбу, а другие хотели ему в том помешать. И в суматохе подожгли кучу бересты, сваленную в узком проходе меж господским домом и одной из клетей. Наверняка это сделал тот самый Хьостульв, который никому не был по нраву; он, верно, перенес бересту и в подклеть, потому как подклеть вмиг заполыхала ярким огнем, несмотря на то, что бревна и кровля отсырели и даже промокли от дождя. Огонь перекинулся на жилой дом, им пришлось вынести оттуда тело Маттиаса и отпустить его людей. Но тут сбежался народ из соседних усадеб, и ватага крестьян напала на людей Стейнфинна. Несколько человек с обеих сторон были ранены, однако же насмерть зарубили немногих.
— Да уж, кабы Стейнфинн не вздумал выказать воинскую доблесть и рыцарское великодушие, не навлекли бы мы на свою голову пожара да рукопашной с крестьянами.
Улав всегда терпеть не мог Эйнара, сына Колбейна. Тот был на три года старше его и всегда любил дразнить и зло задирать тех, кто помоложе. Так что Улав ответил ему довольно презрительно:
— Не бойся, никто не станет призывать к ответу твоего отца или вас, его сынов: никому и на ум не взбредет, что Колбейн, сын Боргхильд, мог, да еще так не ко времени, подстрекать своего сводного брата к благородству.
— Ну, берегись, сопляк! Отца моего назвали в честь Туре из Хува; наш род столь же знатен, сколь и род потомков асов, не забывай о том, Улав, и нечего сидеть и тискать мою сродственницу! А ну убери лапы с ее колен, да поживее!
Улав вскочил, и они бросились друг на друга. Ингунн и Арнвид подбежали и хотели их разнять. Но тут поднялся с места Стейнфинн и стукнул по столу, требуя тишины.
Все домочадцы — мужчины и женщины — да и чужие устремились к почетному месту. Стейнфинн стоял, опираясь на плечо жены — багровый румянец уже сошел с его лица: оно побледнело, глаза впали. Но говорил он улыбаясь и держался прямо.
— Теперь я желаю возблагодарить тех, кто ходил со мною в поход, паче всех тебя, брат, и сынов твоих, а еще моего дражайшего двоюродного брата Арнвида, сына Финна, и всех вас, добрые други и верные мужи! Коли бог того пожелает, мы вскоре заживем в мире и получим прощение за дела, свершенные нынче ночью, ибо господь справедлив и желает, дабы муж почитал супругу свою и оберегал честь женщины. Но я устал нынче, добрые други мои, и желаю лечь в постель вместе с Ингебьерг, супругой моей… А вам должно простить меня за то, что я ничего более не скажу… устал я, да и шкуру мне поцарапало. Но Грим и Далла будут угощать вас, а вы бражничайте сколь душе угодно, забавляйтесь и веселитесь, как подобает в такой радостный день, а мы с Ингебьерг удалимся на покой — вы уж простите нас, что уходим…
Под конец речи у Стейнфинна стал заплетаться язык, его шатнуло, и Ингебьерг пришлось поддержать мужа, когда они выходили из жилого дома.
Кое-кто из дружинников начал было громко выкрикивать приветствия, стучать рукоятками ножей и пивными чашами о столешницу. Но шум стих сам по себе, и люди приумолкли. Почти все предчувствовали, что рана Стейнфинна, быть может, опаснее, чем он сам хотел в том признаться…
Все вышли вместе с ними молчаливой гурьбой в стояли, глядя вслед статным, пригожим супругам; они шли вдвоем в большой стабур этим летним вечером, который был напоен дождем… Кое-кто заметил, как Стейнфинн вдруг остановился и стал с жаром говорить что-то жене. Она, видимо, ему перечила, пытаясь удержать его руки, но он сорвал повязку, приковывавшую раненую руку к груди, и нетерпеливо отбросил ее в сторону. Все слышали, как Стейнфинн рассмеялся, когда пошел дальше.
Люди по-прежнему молчали, вернувшись в большую горницу, — хотя Грим и Далла велели принести еще хмельного и подложить сухих дров в очаг. Освободившиеся скамьи и стол убрали. Но многие мужчины утомились и, казалось, больше всего жаждали поспать. Кое-кто, однако, вышел на тун, желая поплясать, но тотчас же вернулся назад: дождь лил не переставая, и трава была совсем мокрая!
Ингунн все еще сидела между Арнвидом и Улавом, и Улав положил ей руку на колени.
— Шелк, — все твердил он, поглаживая ее колено, — до чего же он красив…
— Ты, видно, бредишь, — сердито сказал Арнвид. — Сидишь тут и дремлешь — иди-ка ложись спать!
Но Улав замотал головою и засмеялся тихонько:
— Пойду, когда сам вздумаю…
Меж тем кое-кто из мужчин взял свои мечи, намереваясь пуститься в пляс. Хафтур, сын Колбейна, подошел к Арнвиду и попросил его затянуть плясовую. Но тот отказался — очень, дескать, устал. И Улав с Ингунн не захотели плясать, отговорившись тем, что «Крока-мол» петь не умеют.
Эйнар вел хоровод, подняв в правой руке обнаженный меч. Тура держалась за его левую руку, положив правую на плечо рядом стоящего мужчины. Так они и стояли цепочкой и чередуясь — мужчина с обнаженным мечом в руке и женщина… Поднятые клинки были очень красивы. Эйнар завел песню:
Лихо мы рубились…
Вся цепочка сделала три шага вправо. Затем мужчины отступили влево, а женщинам при этом пришлось сделать шаг назад, так что мужчины, расположившись в один ряд, оказались впереди. Скрестив по двое мечи, они, стоя на месте, притопывали ногами; тем временем женщины пробежали, нагнувшись, под скрещенными мечами и снова вытянулись в цепочку. Эйнар запел:
Лихо мы рубились…
Юн я был в ту пору
И у Эресунна
Кормил волков голодных…
Оказалось, что никто из плясавших не знал в точности, сколько и когда надо делать шагов. Когда наступал черед женщин выходить вперед под скрещенные мечи, они плохо сочетали шаг с притопом мужчин. Да и тесно было плясать между большим очагом и длинным рядом столбов, которые поддерживали кровлю и отделяли боковуши, где стояли кровати, от большой горницы.
Трое сидевших на скамье у щипцовой стены поднялись, чтобы лучше видеть пляс. Теперь, когда пляс не ладился и чуть было не прервался на втором четверостишии, все снова закричали Арнвиду: пусть, мол, идет к ним. Арнвид хорошо знал всю плясовую песню, и голос у него был преотменный.
Когда же он, обнажив меч, встал впереди цепочки плясавших, дело сразу пошло на лад. Вслед за ним Улав и Ингунн тоже вступили в хоровод. Глядя на широкие плечи и сутулую спину Арнвида, никто бы не подумал, что он может столь уверенно и чарующе красиво вести хоровод. Он запевал звучным и чистым голосом, а женщины тем временем пробегали, раскачиваясь, под сверкающими мечами:
Лихо мы рубились…
Смело Хильд дразнили.
К Одину в чертоги
Слали рать с поклоном,
Злобно меч кусался,
Когда брали Иву…
Но тут цепочка спуталась, между Улавом и Эйнаром недоставало женщины. Пляс пришлось прервать, и Эйнар потребовал, чтобы Улав вышел из хоровода; они препирались до тех пор, пока один из пожилых челядинцев не сказал: ладно уж, из хоровода выйдет он. Тогда Арнвид снова завел песню:
Лихо мы рубились…
……………….
Острое железо
С резаками грызлось…
Однако цепочка все время прерывалась. А когда Арнвид заводил песню дальше, оказывалось, что, кроме него, слов никто не знает: кто помнил одно, кто — другое. Улав с Эйнаром все время препирались, а высоких голосов и вообще не хватало. Арнвид устал, да к тому же, по его словам, он получил несколько царапин, которые начинали саднить, стоило немного подвигаться.
Под конец хоровод и вовсе распался. Одни разлеглись по кроватям в боковушах, другие, оставшись на ногах, болтали и хотели бражничать либо плясать: только что-нибудь попроще, под какую-нибудь новую песню. Улав стоял в тени столбов — они с Ингунн все еще держались за руки. Вложив меч в ножны, он шепнул:
— Идем, поднимемся к тебе да побеседуем!
Рука об руку перебежали они под дождем пустынный темный тун, быстро поднялись по лесенке и остановились перед дверью, запыхавшись от волнения, будто свершили что-то недозволенное. А потом бросились друг другу в объятия. Ингунн, наклонив голову юноши, вдыхала запах его волос.
— От тебя пахнет паленым, — бормотала она. — О нет… о нет, — испугалась Ингунн, когда он прижал ее к дверному косяку.
— Конечно, нет… теперь я пойду… я пойду… — шептал он.
— Да, да, — твердила она, теснее прижимаясь к нему; она вся дрожала, у нее кружилась голова — было страшно, что он и вправду уйдет. Она поняла: они уже не в силах совладать с собой; все, что звалось «прежде» и «теперь», словно смыло волной диких и неистовых событий последних суток, а они двое были выброшены на этот темный чердак, будто ладьи на берег… Зачем же им уходить друг от друга — ведь у них больше никого нет на свете.
Она почувствовала, как лента с вязеницей позолоченных розочек соскользнула на макушку — Улав трепал ее распущенные волосы, запуская в них пальцы. Вязеница тенькнула, упав на пол, а юноша, сжав руками две толстые пряди ее волос, припал к ним лицом и уткнулся подбородком в ее плечо…
Тут они услыхали голос Рейдунн — прислужницы, которая спала в стабуре вместе с Ингунн, — она кого-то окликнула внизу на туне. Они мигом отскочили друг от друга, дрожа от угрызений совести. С быстротой молнии Улав протянул руку, притворил дверь и запер ее. Рейдунн поднялась на галерейку, постучалась и позвала Ингунн. Юноша и девушка стояли во мраке — сердца их неистово колотились. Рейдунн постучала — сначала тихонько, потом громче. Тут она, верно, решила, что Ингунн уже крепко спит. Они услыхали, как затрещала лесенка под ее тяжелыми шагами. На туне она позвала другую служанку, и влюбленные догадались: обе пошли ночевать в другой дом. А Улав и Ингунн бросились друг к другу в объятия так, словно им удалось избежать смертельной опасности.
— А ныне ты уже совсем подросла.
Она поднялась, дала девушке большое вышитое покрывало и велела встряхнуть его с галерейки.
— Матушка! — вдруг громко закричала Ингунн.
Ингебьерг выбежала к дочери.
На дворе было светло почти как днем, а небо в самой вышине — блеклое и ясное, но низко над землей стлались тучи и туман. По другую сторону озера, на северо-западе, полыхал страшный пожар, озаряя багровым пламенем мглистый воздух далеко окрест. Черный дым клубился и, уносясь прочь, смешивался с туманом над поросшей лесом горной грядой, сгущая и затемняя его. Порой, когда он взметывался ввысь, виделся и сам огонь, но горящая усадьба оставалась скрытой за лесной чащобой.
Мгновение мать и дочь стояли, неотрывно глядя на пожар. Ингебьерг не вымолвила ни слова, а Ингунн не смела говорить. Потом хозяйка вернулась в горницу — вслед за этим дочь увидала, как Ингебьерг бежит по туну вниз к летнему дому. Оттуда выскочили две служанки в одних рубахах и помчались вниз по склону к изгороди туна. Потом появилась Тура — ее распушенные светлые волосы развевались на ветру. И сама Ингебьерг — она вела двух маленьких сыновей, а за ними шли и все остальные женщины из усадьбы. Их крики и толки доносились наверх к Ингунн. Но когда они явились в верхнюю горницу и подняли здесь шум, она тихонько выскользнула из большого стабура. Опустив голову и скрестив руки, она, закутавшись в плащ — больше всего ей хотелось незаметно ускользнуть, — прокралась в свой стабур и легла. Слезы душили ее, хотя она сама не знала, отчего плачет. Казалось, душа ее переполнена до краев тем, что влилось в нее нынче ночью. Ингунн не вынесла бы, подойди к ней кто-нибудь близко, — слезы бы затопили ее. К тому же она сильно устала. Уже наступило утро.
Когда она проснулась, в горницу из открытой двери светило солнце. Ингунн вскочила с постели и надела рубаху — она услыхала конскую поступь на туне. Четверо или пятеро лошадей паслись расседланные на лужайке. Среди них был буланый жеребец Улава — Эльген. С огороженного пастбища на склоне также доносилось конское ржанье. Меж поварней и господским домом носились празднично разодетые служанки.
Набросив плащ, она побежала к большому стабуру. Там на полу повсюду были разбросаны цветы шиповника и таволги — у Ингунн перехватило дыхание. Она не видывала праздника в усадьбе с малолетства. Пьяные попойки в доме и пирушки в дни всех святых — такое бывало, но чтоб полы посыпали цветами!.. Шелковое платье и сверкающая лента с вязеницей позолоченных розочек лежали на сундуке Улава. Ингунн взяла их и побежала обратно к себе в стабур. Зеркала у нее не было, но ей и в голову не приходило, что хорошо бы поглядеться в зеркало, когда, разряженная в пух и прах, она стояла в своей светелке. Ингунн ощущала тяжесть позолоченной вязеницы на распущенных волосах, видела желто-зеленый шелк, донизу окутывающий тело. Платье длинными складками ниспадало от груди к ногам, серебряный пояс чуть схватывал ее стан. Платье было такое длинное и широкое, что ей пришлось поддерживать его обеими руками, когда она вышагивала по зеленой лужайке туна. Исполненная радости, она знала, что похожа на одно из резных изображений в церкви: высокая, статная, тонкая, с маленькой грудью, хрупкими руками и ногами, сверкающая украшениями.
В дверях жилого дома она остановилась, потрясенная. В большом покое горели смоляные факелы, а из дымовой отдушины струился солнечный свет, так что дымок, курящийся под стропилами, казался небесно-голубым. На столе прямо против почетного места стояли зажженные восковые свечи. Там, рядом с отцом, сидела матушка, разодетая в алый шелк. Вместо плата, в котором Ингунн привыкла видеть ее, на ней была жесткая головная повязка белого полотна; высокая, точно корона надо лбом, она не прикрывала затылка, и тяжелый узел волос отливал золотом под кружевной сеткой.
Другие женщины не сидели за столом, а ходили взад и вперед, разнося угощение и напитки. Тогда и Ингунн взяла бражный кувшин и понесла его, высоко подняв в правой руке, а левой поддерживая подол платья. При этом она старалась предстать перед гостями как можно более гибкой и нежной — слегка выпятила живот, плавно опустила плечи, дабы грудь казалась уже, и, нагнув шею, склонила головку, словно цветок на стебельке. Так она и прошествовала в горницу, ступая как можно легче и воздушней. Но мужчины были уже под хмельком, да и устали, видно, после ночных подвигов; никто на нее даже не взглянул. Отец улыбнулся ей, когда она поднесла ему пива. Глаза его блестели стеклянным блеском, лицо пылало под копной взлохмаченных золотисто-каштановых волос — и тут Ингунн увидела, что рука его на перевязи покоится у груди. Поверх узкого кожаного полукафтанья, которое он обычно носил под кольчугой, он накинул свой лучший плащ. Остальные мужчины, верно, сели за стол в том же виде, в каком слезли с коней.
Отец сделал знак, чтоб она налила Колбейну и его двум сынам — Эйнару и Хафтуру, что сидели по правую руку от Стейнфинна. По левую руку сидел Арнвид. Лицо его побагровело, а темно-синие глаза сверкали как сталь. Когда он смотрел на свою юную родственницу, лицо его подергивалось. Ингунн поняла: он-то уж видит, как она нынче красива; склонившись над столом и наливая ему пива, она радостно улыбнулась.
Ингунн подошла к тому месту, где на поперечной скамье сидел Улав, сын Аудуна, и, втиснувшись между ним и его соседом, стала наливать через стол тем, кто сидел у стены. Тогда Улав, обхватив руками колени Ингунн, прижал ее к себе под прикрытием стола так, что она расплескала пиво.
Ингунн тотчас увидала: он пьян. Он сидел верхом на скамье, вытянув ноги, подперев рукой голову и облокотясь на стол меж расставленными там яствами. Это было столь не похоже на Улава, что Ингунн невольно засмеялась — вообще-то они обычно его поддразнивали; ведь сколько бы он ни пил, он всегда оставался таким же тихим и спокойным, как всегда. «Даже божий дар его не берет», — говорили о нем мужчины.
Но нынче вечером пиво, видно, одержало верх и над ним. Когда Ингунн хотела налить ему, он схватил ее за руки, поднес кувшин к губам и стал пить, проливая пиво на грудь, так что замочил панцирь лосиной кожи.
— Давай-ка и ты выпей, — сказал он, смеясь и глядя ей прямо в глаза. Взгляд его, сверкавший неукротимой дикостью, стал каким-то чужим и странным. Ингунн слегка смутилась, но потом, налив себе в его чашу, выпила. Тогда он снова обхватил ее ноги под столом, и она чуть не упала к нему на колени.
Сосед Улава отобрал у него кувшин.
— А ну, погодите… оставьте что-нибудь и нам…
Ингунн пошла снова наполнить кувшин — и тут почувствовала, как дрожат у нее руки. Дивясь, заметила она, что вся дрожит. Должно быть, ее испугала пылкость юноши. Но ее влекла к нему неудержимая сила — прежде она ее не знавала, — какое-то сладостное, снедавшее ее любопытство. Она никогда не видела Улава таким. Но ей от этого было ликующе-радостно; да и вообще нынче вечером все переменилось. Поднося гостям пива, она все время старалась украдкой коснуться рукой Улава, чтобы он мог воспользоваться случаем и тайком подарить ей свои грубоватые ласки. Казалось, будто ее несла к нему бурная стремнина…
Никто не заметил, что на дворе стемнело, — до тех пор, покуда сквозь дымовую отдушину не полились потоки дождя. Пришлось закрыть заслон. Тогда Ингебьерг приказала внести побольше свечей. Мужчины встали из-за стола; одни разошлись по своим боковушам и легли спать, другие снова сели за стол и принялись бражничать, болтая с женщинами, которые только-только смогли подумать о том, чтобы самим что-нибудь съесть.
Арнвид и Эйнар, сын Колбейна, двоюродный брат Ингунн со стороны отца, сели рядом с ней, и Эйнару пришлось по ее настоянию пообстоятельнее рассказать об их походе. Они поплыли под зашитой восточного берега до самой реки, там переправились в Вингархейм, а уж оттуда поскакали в усадьбу Маттиаса. Однако эти предосторожности оказались излишними, потому как Маттиас не выставил сторожевых.
— Ему и в голову не приходило, что Стейнфинн и вправду замыслил напасть на него, — презрительно сказал Эйнар, — да и немудрено! Сколько прежде судили-рядили… Маттиас, верно, думал: коли у Стейнфинна хватило терпения сносить бесчестье шесть лет, у него достанет сил и на седьмой…
— Я вроде бы слыхал такую молву: будто Маттиас бежал из страны, потому как боялся Стейнфинна, — вмешался Улав, сын Аудуна, который подошел к беседующим.
Он втиснулся меж Арнвидом и Ингунн.
— Да, Маттиас думал: Стейнфинн, мол, ленив, сидит под кустом да дожидается, покуда птичка сама не попадется к нему в сети… — продолжал Эйнар.
— А по-твоему, ему следовало затевать тяжбы и распри, как твоему отцу?! — сказал Улав.
Тут Арнвид заставил Эйнара и Улава помириться. Эйнар снова начал свой рассказ.
Им удалось без помех выставить нескольких сторожевых у домов, где, должно быть, спали люди. А Стейнфинн и сыны Колбейна вместе с Арнвидом, Улавом и пятью челядинцами пошли к жилому дому. Колбейн остался в дозоре. Когда они взломали дверь, мужчины в большой горнице пробудились и вскочили — кто голый, а кто в полотняном исподнем, — но все успели схватиться за оружие. То были Маттиас, один из его друзей — издольщик с сыном-подростком — и двое латников. Схватка оказалась недолгой — едва проснувшихся хозяев вскоре одолели. И тут сошлись лицом к лицу Стейнфинн с Маттиасом.
— Вот уж нежданный гость! Неужто это ты, Стейнфинн, разъезжаешь ни свет ни заря! — сказал Маттиас. — В прежние времена, помнится, ты не дурак был поспать, да и красавица жена долго удерживала тебя в постели.
— Она-то и пожелала, чтоб я поехал сюда и передал тебе привет, — сказал Стейнфинн. — Ты так ей полюбился, когда был у нас — с тех пор она тебя забыть не может… А ну, одевайся! — добавил он. — Я всегда почитал бесчестным нападать на голого!
От этих слов Маттиас побагровел. Потом, прикинувшись равнодушным, спросил:
— Дозволишь ли мне надеть кольчугу… раз уж ты, как видно, желаешь повеликодушничать?
— Нет! — молвил Стейнфинн. — Не думаю, чтоб ты остался в живых после нашей встречи. Но я могу охотно сразиться с тобой без кольчуги.
Пока Стейнфинн снимал свою кольчугу, Колбейн, который вошел в горницу, и еще один из людей Стейнфинна держали Маттиаса. Тому это пришлось не по нраву, и Стейнфинн, насмешливо улыбаясь, сказал:
— Ты, я вижу, больше боишься щекотки, чем я, — дрожишь небось за свою шкуру. — Потом Стейнфинн велел Маттиасу одеться и взять в руки щит. И вот они сошлись один на один!
В молодости Стейнфинн слыл искуснейшим рубакой, но за последние годы поотвык от ратных дел; хотя Маттиас, низкорослый и тщедушный, был неровня своему противнику, вскоре оказалось, что он превосходит его силой и умением; Стейнфинну пришлось отступать шаг за шагом. Он начал задыхаться — и тогда Маттиас так рубанул его мечом, что правая рука Стейнфинна уже не смогла держать оружие. Тут он переменил руку, взял меч в левую — оба недруга уже давным-давно отбросили в сторону обломки щитов. Но люди Стейнфинна сразу поняли: их хозяину приходится туго; по знаку Колбейна один из них подскочил к Стейнфинну и встал рядом. Маттиас чуть оторопел, и тогда-то Стейнфинн и нанес ему смертельный удар.
— Но бились на поединке два доблестных воина, это видели мы все, — добавил Арнвид.
Меж тем приключилась беда: один из пришлых бродяг — совсем из другого прихода, их привел с собой Стейнфинн, — надумал ограбить усадьбу, а другие хотели ему в том помешать. И в суматохе подожгли кучу бересты, сваленную в узком проходе меж господским домом и одной из клетей. Наверняка это сделал тот самый Хьостульв, который никому не был по нраву; он, верно, перенес бересту и в подклеть, потому как подклеть вмиг заполыхала ярким огнем, несмотря на то, что бревна и кровля отсырели и даже промокли от дождя. Огонь перекинулся на жилой дом, им пришлось вынести оттуда тело Маттиаса и отпустить его людей. Но тут сбежался народ из соседних усадеб, и ватага крестьян напала на людей Стейнфинна. Несколько человек с обеих сторон были ранены, однако же насмерть зарубили немногих.
— Да уж, кабы Стейнфинн не вздумал выказать воинскую доблесть и рыцарское великодушие, не навлекли бы мы на свою голову пожара да рукопашной с крестьянами.
Улав всегда терпеть не мог Эйнара, сына Колбейна. Тот был на три года старше его и всегда любил дразнить и зло задирать тех, кто помоложе. Так что Улав ответил ему довольно презрительно:
— Не бойся, никто не станет призывать к ответу твоего отца или вас, его сынов: никому и на ум не взбредет, что Колбейн, сын Боргхильд, мог, да еще так не ко времени, подстрекать своего сводного брата к благородству.
— Ну, берегись, сопляк! Отца моего назвали в честь Туре из Хува; наш род столь же знатен, сколь и род потомков асов, не забывай о том, Улав, и нечего сидеть и тискать мою сродственницу! А ну убери лапы с ее колен, да поживее!
Улав вскочил, и они бросились друг на друга. Ингунн и Арнвид подбежали и хотели их разнять. Но тут поднялся с места Стейнфинн и стукнул по столу, требуя тишины.
Все домочадцы — мужчины и женщины — да и чужие устремились к почетному месту. Стейнфинн стоял, опираясь на плечо жены — багровый румянец уже сошел с его лица: оно побледнело, глаза впали. Но говорил он улыбаясь и держался прямо.
— Теперь я желаю возблагодарить тех, кто ходил со мною в поход, паче всех тебя, брат, и сынов твоих, а еще моего дражайшего двоюродного брата Арнвида, сына Финна, и всех вас, добрые други и верные мужи! Коли бог того пожелает, мы вскоре заживем в мире и получим прощение за дела, свершенные нынче ночью, ибо господь справедлив и желает, дабы муж почитал супругу свою и оберегал честь женщины. Но я устал нынче, добрые други мои, и желаю лечь в постель вместе с Ингебьерг, супругой моей… А вам должно простить меня за то, что я ничего более не скажу… устал я, да и шкуру мне поцарапало. Но Грим и Далла будут угощать вас, а вы бражничайте сколь душе угодно, забавляйтесь и веселитесь, как подобает в такой радостный день, а мы с Ингебьерг удалимся на покой — вы уж простите нас, что уходим…
Под конец речи у Стейнфинна стал заплетаться язык, его шатнуло, и Ингебьерг пришлось поддержать мужа, когда они выходили из жилого дома.
Кое-кто из дружинников начал было громко выкрикивать приветствия, стучать рукоятками ножей и пивными чашами о столешницу. Но шум стих сам по себе, и люди приумолкли. Почти все предчувствовали, что рана Стейнфинна, быть может, опаснее, чем он сам хотел в том признаться…
Все вышли вместе с ними молчаливой гурьбой в стояли, глядя вслед статным, пригожим супругам; они шли вдвоем в большой стабур этим летним вечером, который был напоен дождем… Кое-кто заметил, как Стейнфинн вдруг остановился и стал с жаром говорить что-то жене. Она, видимо, ему перечила, пытаясь удержать его руки, но он сорвал повязку, приковывавшую раненую руку к груди, и нетерпеливо отбросил ее в сторону. Все слышали, как Стейнфинн рассмеялся, когда пошел дальше.
Люди по-прежнему молчали, вернувшись в большую горницу, — хотя Грим и Далла велели принести еще хмельного и подложить сухих дров в очаг. Освободившиеся скамьи и стол убрали. Но многие мужчины утомились и, казалось, больше всего жаждали поспать. Кое-кто, однако, вышел на тун, желая поплясать, но тотчас же вернулся назад: дождь лил не переставая, и трава была совсем мокрая!
Ингунн все еще сидела между Арнвидом и Улавом, и Улав положил ей руку на колени.
— Шелк, — все твердил он, поглаживая ее колено, — до чего же он красив…
— Ты, видно, бредишь, — сердито сказал Арнвид. — Сидишь тут и дремлешь — иди-ка ложись спать!
Но Улав замотал головою и засмеялся тихонько:
— Пойду, когда сам вздумаю…
Меж тем кое-кто из мужчин взял свои мечи, намереваясь пуститься в пляс. Хафтур, сын Колбейна, подошел к Арнвиду и попросил его затянуть плясовую. Но тот отказался — очень, дескать, устал. И Улав с Ингунн не захотели плясать, отговорившись тем, что «Крока-мол» петь не умеют.
Эйнар вел хоровод, подняв в правой руке обнаженный меч. Тура держалась за его левую руку, положив правую на плечо рядом стоящего мужчины. Так они и стояли цепочкой и чередуясь — мужчина с обнаженным мечом в руке и женщина… Поднятые клинки были очень красивы. Эйнар завел песню:
Лихо мы рубились…
Вся цепочка сделала три шага вправо. Затем мужчины отступили влево, а женщинам при этом пришлось сделать шаг назад, так что мужчины, расположившись в один ряд, оказались впереди. Скрестив по двое мечи, они, стоя на месте, притопывали ногами; тем временем женщины пробежали, нагнувшись, под скрещенными мечами и снова вытянулись в цепочку. Эйнар запел:
Лихо мы рубились…
Юн я был в ту пору
И у Эресунна
Кормил волков голодных…
Оказалось, что никто из плясавших не знал в точности, сколько и когда надо делать шагов. Когда наступал черед женщин выходить вперед под скрещенные мечи, они плохо сочетали шаг с притопом мужчин. Да и тесно было плясать между большим очагом и длинным рядом столбов, которые поддерживали кровлю и отделяли боковуши, где стояли кровати, от большой горницы.
Трое сидевших на скамье у щипцовой стены поднялись, чтобы лучше видеть пляс. Теперь, когда пляс не ладился и чуть было не прервался на втором четверостишии, все снова закричали Арнвиду: пусть, мол, идет к ним. Арнвид хорошо знал всю плясовую песню, и голос у него был преотменный.
Когда же он, обнажив меч, встал впереди цепочки плясавших, дело сразу пошло на лад. Вслед за ним Улав и Ингунн тоже вступили в хоровод. Глядя на широкие плечи и сутулую спину Арнвида, никто бы не подумал, что он может столь уверенно и чарующе красиво вести хоровод. Он запевал звучным и чистым голосом, а женщины тем временем пробегали, раскачиваясь, под сверкающими мечами:
Лихо мы рубились…
Смело Хильд дразнили.
К Одину в чертоги
Слали рать с поклоном,
Злобно меч кусался,
Когда брали Иву…
Но тут цепочка спуталась, между Улавом и Эйнаром недоставало женщины. Пляс пришлось прервать, и Эйнар потребовал, чтобы Улав вышел из хоровода; они препирались до тех пор, пока один из пожилых челядинцев не сказал: ладно уж, из хоровода выйдет он. Тогда Арнвид снова завел песню:
Лихо мы рубились…
……………….
Острое железо
С резаками грызлось…
Однако цепочка все время прерывалась. А когда Арнвид заводил песню дальше, оказывалось, что, кроме него, слов никто не знает: кто помнил одно, кто — другое. Улав с Эйнаром все время препирались, а высоких голосов и вообще не хватало. Арнвид устал, да к тому же, по его словам, он получил несколько царапин, которые начинали саднить, стоило немного подвигаться.
Под конец хоровод и вовсе распался. Одни разлеглись по кроватям в боковушах, другие, оставшись на ногах, болтали и хотели бражничать либо плясать: только что-нибудь попроще, под какую-нибудь новую песню. Улав стоял в тени столбов — они с Ингунн все еще держались за руки. Вложив меч в ножны, он шепнул:
— Идем, поднимемся к тебе да побеседуем!
Рука об руку перебежали они под дождем пустынный темный тун, быстро поднялись по лесенке и остановились перед дверью, запыхавшись от волнения, будто свершили что-то недозволенное. А потом бросились друг другу в объятия. Ингунн, наклонив голову юноши, вдыхала запах его волос.
— От тебя пахнет паленым, — бормотала она. — О нет… о нет, — испугалась Ингунн, когда он прижал ее к дверному косяку.
— Конечно, нет… теперь я пойду… я пойду… — шептал он.
— Да, да, — твердила она, теснее прижимаясь к нему; она вся дрожала, у нее кружилась голова — было страшно, что он и вправду уйдет. Она поняла: они уже не в силах совладать с собой; все, что звалось «прежде» и «теперь», словно смыло волной диких и неистовых событий последних суток, а они двое были выброшены на этот темный чердак, будто ладьи на берег… Зачем же им уходить друг от друга — ведь у них больше никого нет на свете.
Она почувствовала, как лента с вязеницей позолоченных розочек соскользнула на макушку — Улав трепал ее распущенные волосы, запуская в них пальцы. Вязеница тенькнула, упав на пол, а юноша, сжав руками две толстые пряди ее волос, припал к ним лицом и уткнулся подбородком в ее плечо…
Тут они услыхали голос Рейдунн — прислужницы, которая спала в стабуре вместе с Ингунн, — она кого-то окликнула внизу на туне. Они мигом отскочили друг от друга, дрожа от угрызений совести. С быстротой молнии Улав протянул руку, притворил дверь и запер ее. Рейдунн поднялась на галерейку, постучалась и позвала Ингунн. Юноша и девушка стояли во мраке — сердца их неистово колотились. Рейдунн постучала — сначала тихонько, потом громче. Тут она, верно, решила, что Ингунн уже крепко спит. Они услыхали, как затрещала лесенка под ее тяжелыми шагами. На туне она позвала другую служанку, и влюбленные догадались: обе пошли ночевать в другой дом. А Улав и Ингунн бросились друг к другу в объятия так, словно им удалось избежать смертельной опасности.
5
Улав проснулся в кромешной тьме — в тот же миг он все вспомнил, и ему показалось, будто он рухнул вдруг в бездонную пропасть. У него застучало в висках, а сердце судорожно сжалось в комок, словно беззащитный зверек, который старается сделаться еще незаметней, когда к нему протягивается чья-то рука.
У стены ровно дышала Ингунн — так дышит во сне невинное, счастливое дитя. Волны страха, стыда и скорби, одна за другой, обрушивались на Улава — он лежал совсем тихо, казалось, он окоченел. Его снедало жгучее желание убежать, ведь он не в силах вынести ее сетований, когда она очнется от счастливого сонного забытья. Однако в глубине души он смутно чувствовал: будет еще ужаснее, еще страшнее, если он украдкой выберется отсюда. Но тут он подумал, что все же надобно спуститься с чердака прежде, чем кто-нибудь проснется. И узнать, который час. Но продолжал лежать недвижимо, словно на него нашел столбняк.
В конце концов он разом стряхнул с себя оцепенение, соскользнул на пол и приоткрыл дверь. Тучи слегка алели над крышами — до восхода солнца оставался, должно быть, час.
Одеваясь, он вспомнил, как последний раз делил постель с Ингунн минувшим рождеством — тогда он был вне себя от гнева, ведь ему пришлось уступить боковушу в жилом доме гостю, а самому забраться к дочерям Стейнфинна. В ту ночь он безжалостно толкал Ингунн, когда ему казалось, что она занимает слишком много места, и награждал ее тумаками, когда она во сне упиралась в него острыми локтями и коленками. Воспоминание об их прежней невинности сокрушало Улава, словно мысль о потерянном рае. Он не смел оставаться здесь дольше, он должен был уйти. Но когда он склонился над нею, вдыхая запах ее волос и едва различая очертания ее лица и рук, белевших в темноте, он почувствовал — вопреки стыду и раскаянию, — это было прекрасно. Он еще ниже склонился над ней, коснулся лбом ее плеча — и снова его сердце охватило это диковинное, противоречивое чувство: радость оттого, что его юная невеста столь хрупка и нежна, и боль при мысли о том, что и ее может постигнуть суровая, безжалостная судьба.
Никогда — он поклялся в этом самому себе, — никогда больше не причинит он ей зла. И, решив так, он, набравшись смелости, приготовился встретить ее пробуждение. Коснувшись лица Ингунн, он тихонько прошептал ее имя.
Встрепенувшись, она мгновение сидела будто в полусне. Потом так стремительно бросилась к нему на шею, что он упал на колени, а верхняя часть его тела оказалась в постели, рядом с ней. Она обвилась вокруг него, обхватила своими тонкими руками, и он, все еще стоя на коленях и зарывшись лицом в ее удивительно мягкую, шелковистую слабую плоть, стиснул зубы, боясь разрыдаться. Он почувствовал такое облегчение и вместе с тем такое унижение оттого, что она столь добра и великодушна, не жалуется и не упрекает его. Переполненный нежностью к ней и чувством стыда, скорби и счастья, он не знал, что ему делать.
Вдруг снизу, со двора, донесся вой — протяжный зловещий собачий вой.
— Это Эрп, — шепнул Улав. — Вот так он выл и вчера вечером. Кто же его снова выпустил? — Он тихонько стал пробираться к двери.
— Улав, Улав, ведь ты не уйдешь от меня? — испуганно воскликнула Ингунн, увидев, что он одет и готов выйти из дому.
— Я должен попробовать спуститься вниз, чтобы никто не видал, — прошептал он. — Эта чертова псина скоро разбудит всех в усадьбе!
— Улав, Улав, не оставляй меня одну, — она стояла на коленях в кровати. Когда же он, подскочив, зашикал, она, снова обняв за шею, крепко ухватилась за Улава обеими руками. Невольно он стал вертеть головой, пытаясь высвободиться; натянув одеяло, он хорошенько укрыл Ингунн.
— Неужто ты не понимаешь? Я должен уйти, — прошептал он. — Хватит и того, что уже случилось.
Она разразилась безудержными рыданиями — бросившись в постель, она плакала не переставая. Улав, укутав Ингунн одеялом до самого подбородка, растерянно стоял в темноте, шепотом умоляя ее перестать. Под конец, встав на колени, он приподнял рукой голову девушки — плач Ингунн стал понемногу стихать. На туне бешено выл и лаял пес. А Улав все убаюкивал и убаюкивал девушку, приговаривая: «Не плачь, Ингунн, голубушка моя, не плачь так горько…» Но лицо его застыло и посуровело от волнения.
У стены ровно дышала Ингунн — так дышит во сне невинное, счастливое дитя. Волны страха, стыда и скорби, одна за другой, обрушивались на Улава — он лежал совсем тихо, казалось, он окоченел. Его снедало жгучее желание убежать, ведь он не в силах вынести ее сетований, когда она очнется от счастливого сонного забытья. Однако в глубине души он смутно чувствовал: будет еще ужаснее, еще страшнее, если он украдкой выберется отсюда. Но тут он подумал, что все же надобно спуститься с чердака прежде, чем кто-нибудь проснется. И узнать, который час. Но продолжал лежать недвижимо, словно на него нашел столбняк.
В конце концов он разом стряхнул с себя оцепенение, соскользнул на пол и приоткрыл дверь. Тучи слегка алели над крышами — до восхода солнца оставался, должно быть, час.
Одеваясь, он вспомнил, как последний раз делил постель с Ингунн минувшим рождеством — тогда он был вне себя от гнева, ведь ему пришлось уступить боковушу в жилом доме гостю, а самому забраться к дочерям Стейнфинна. В ту ночь он безжалостно толкал Ингунн, когда ему казалось, что она занимает слишком много места, и награждал ее тумаками, когда она во сне упиралась в него острыми локтями и коленками. Воспоминание об их прежней невинности сокрушало Улава, словно мысль о потерянном рае. Он не смел оставаться здесь дольше, он должен был уйти. Но когда он склонился над нею, вдыхая запах ее волос и едва различая очертания ее лица и рук, белевших в темноте, он почувствовал — вопреки стыду и раскаянию, — это было прекрасно. Он еще ниже склонился над ней, коснулся лбом ее плеча — и снова его сердце охватило это диковинное, противоречивое чувство: радость оттого, что его юная невеста столь хрупка и нежна, и боль при мысли о том, что и ее может постигнуть суровая, безжалостная судьба.
Никогда — он поклялся в этом самому себе, — никогда больше не причинит он ей зла. И, решив так, он, набравшись смелости, приготовился встретить ее пробуждение. Коснувшись лица Ингунн, он тихонько прошептал ее имя.
Встрепенувшись, она мгновение сидела будто в полусне. Потом так стремительно бросилась к нему на шею, что он упал на колени, а верхняя часть его тела оказалась в постели, рядом с ней. Она обвилась вокруг него, обхватила своими тонкими руками, и он, все еще стоя на коленях и зарывшись лицом в ее удивительно мягкую, шелковистую слабую плоть, стиснул зубы, боясь разрыдаться. Он почувствовал такое облегчение и вместе с тем такое унижение оттого, что она столь добра и великодушна, не жалуется и не упрекает его. Переполненный нежностью к ней и чувством стыда, скорби и счастья, он не знал, что ему делать.
Вдруг снизу, со двора, донесся вой — протяжный зловещий собачий вой.
— Это Эрп, — шепнул Улав. — Вот так он выл и вчера вечером. Кто же его снова выпустил? — Он тихонько стал пробираться к двери.
— Улав, Улав, ведь ты не уйдешь от меня? — испуганно воскликнула Ингунн, увидев, что он одет и готов выйти из дому.
— Я должен попробовать спуститься вниз, чтобы никто не видал, — прошептал он. — Эта чертова псина скоро разбудит всех в усадьбе!
— Улав, Улав, не оставляй меня одну, — она стояла на коленях в кровати. Когда же он, подскочив, зашикал, она, снова обняв за шею, крепко ухватилась за Улава обеими руками. Невольно он стал вертеть головой, пытаясь высвободиться; натянув одеяло, он хорошенько укрыл Ингунн.
— Неужто ты не понимаешь? Я должен уйти, — прошептал он. — Хватит и того, что уже случилось.
Она разразилась безудержными рыданиями — бросившись в постель, она плакала не переставая. Улав, укутав Ингунн одеялом до самого подбородка, растерянно стоял в темноте, шепотом умоляя ее перестать. Под конец, встав на колени, он приподнял рукой голову девушки — плач Ингунн стал понемногу стихать. На туне бешено выл и лаял пес. А Улав все убаюкивал и убаюкивал девушку, приговаривая: «Не плачь, Ингунн, голубушка моя, не плачь так горько…» Но лицо его застыло и посуровело от волнения.