— Но скажите мне, бабушка, — спрашивала Ингунн, — неужто всю вашу жизнь у вас были одни только беды? Неужто не выпало вам на долю счастливых дней, которые вы могли бы вспоминать ныне?
   Бабушка глядела на нее, видимо, не понимая, о чем та говорит. Теперь, когда она лежала в ожидании смерти, казалось, будто ей в равной мере милы воспоминания и о горестях, и о радостях.

 
   Ингунн не так уж худо жилось у старухи. Сил у нее недоставало, даже когда она бывала здорова, и ей никогда не любо было делать то, для чего нужны были усилия или раздумья. А теперь она сидела с каким-нибудь тонким рукоделием, которое не нужно было заканчивать в спешке, погруженная в свои собственные мысли, и слушала вполуха бабкины речи. Подростком она была неутомима, и ей трудно бывало усидеть на месте долгое время. Теперь же все стало иначе. Странная хворь, которая напала на нее после разлуки с Улавом, словно оставила после себя тень, не желавшую исчезнуть: казалось, будто Ингунн вечно в каком-то полусне… Во Фреттастейне она всегда находилась в окружении мальчишек, и прежде всего с ней был Улав. А с мальчишками начинались шумные игры и затеи, которыми она жила, — сама-то она ничего путного придумать не умела. Здесь же, в усадьбе, обитали одни лишь женщины
   — две старые госпожи и их служанки да несколько пожилых челядинцев и работников. Они не могли пробудить Ингунн от спячки, в которую она погрузилась, еще когда лежала с онемевшими ногами в кровати и ждала — вот настанет последний час и она, вовсе исчахнув, уйдет из числа живых. Когда Улав исчез, казалось, у нее больше не было сил верить в то, что когда-нибудь он вернется. Слишком много бед обрушилось на нее за короткое время — с тех пор, как отец ее уехал из дому, дабы встретиться с Маттиасом, сыном Харалда, и до того дня, когда Арнвид увез ее в Хамар. Ей чудилось, будто ее подхватил бурный поток, а время, проведенное в Хамаре, было, как омут, куда медленно затягивало ее и Улава, относя их все дальше и дальше друг от друга. В Хамаре все было новым и чужим, да и Улав изменился и тоже вроде бы стал ей чужим. Она понимала — он был прав, что не искал случая встретиться с нею тайком, когда они жили в Хамаре. Но от того, как он вел себя на свидании, которое она сама подстроила в ночь под рождество, ей стало страшно и стыдно. Она чувствовала себя такой униженной и растерянной, что не смела даже думать о нем так, как прежде, забываясь в сладостной, жаркой жажде его любви. Она превратилась тогда словно бы в малого ребенка, которого отругали и высекли взрослые, — сама-то она не могла взять в толк, что поступила дурно…
   Но вот он явился к ней в ту последнюю ночь из тьмы и метели, запорошенный снегом, обессиленный и взволнованный, дрожа от усталости и затаенного бешенства… Изгой, человек вне закона, на руках которого еще не остыла кровь сына ее родного дяди! Сама не зная как, она совладала тогда с собой. Но когда он снова ушел, казалось, глубокие воды всего мира сомкнулись над нею.
   Первое время, когда она тяжко хворала, Ингунн думала, что и в самом деле понесла, как говорила фру Хиллебьерг. Но время шло, и стало ясно — ребенка у нее не будет; но она была не в силах почувствовать разочарование. Она так истомилась, что для нее было бы непосильной ношей ждать чего-то еще, будь то доброе или злое. Она терпеливо сносила свой тяжкий недуг, когда никто не понимал, чем она хворает, и казалось, надежды на исцеление не было. Когда же она пыталась заглянуть в будущее, оно представлялось ей сплошным колышущимся туманом, похожим на мглу, что заволакивала ей глаза, когда у нее начинала кружиться голова. Тогда она искала прибежища в воспоминаниях обо всем, что было у них с Улавом прошлым летом и осенью. Она закрывала глаза, целовала свою собственную косу, свои руки и плечи, воображая, будто это делает Улав… Но чем сильнее предавалась она мечтам и страстным желаниям, тем неправдоподобней представлялось ей, что некогда все это было наяву. Но она верила: испытания и тяжбы кончатся, их оставят в покое, они наконец соединятся и станут жить в законе. Но она никак не могла себе этого ясно представить — как не могла вообразить райское блаженство, о котором ей толковали священники, хотя тоже верила в него.
   Потом она лежала с отнявшимися ногами и уже не ждала, что когда-нибудь опять сможет двигаться. Тем самым порвалась последняя нить, которая еще привязывала ее к будням, и к работе, и к жизни других людей. Она утратила всякую надежду стать законной женой Улава, сына Аудуна, распоряжаться в его усадьбе, рожать ему детей. Вместо этого она предалась мечтам, хотя вовсе и не чаяла, что они когда-нибудь сбудутся. Каждый вечер, как только в горнице гасили свечу, а в очаге догорал огонь, она представляла себе, будто вошел Улав и ложится рядом с нею. Каждое утро, просыпаясь, она представляла себе, будто муж ее уже встал и вышел из горницы. Она лежала, прислушиваясь к звукам занимавшегося дня, доносившимся из этой большой усадьбы, и воображая, будто она — в Хествикене и будто как раз Улав и велел убирать в сарай сено. То были его кони и его сани, и это он распоряжался, кому что надо делать. Когда Стейнар хоть минутку спокойно лежал в постели рядом с ней, она обнимала мальчика тонкой рукою, прижимая его к груди, и про себя называла мальчика — Аудун. И в мечтах он был сыном ее и Улава. Но тут Стейнару хотелось встать и выбежать из горницы, и он барахтался, пытаясь высвободиться из ее объятий. Ингунн уговаривала его остаться, потчевала лакомыми кусочками, припрятанными для него в кровати, сказывала ему сказки и воображала, будто она — мать, которая беседует со своим ребенком.
   Когда же она приехала в Берг и фру Магнхильд сняла с ее головы повязку, это было первое, что пробудило ее от мечтаний. Никогда прежде не думала она о том, что опозорила себя, отдавшись Улаву. Во Фреттастейне она и вообще мало думала, она только любила. И лишь когда Улав с Арнвидом столь поспешно собрались в Хамар требовать признания права Улава владеть ею, в ней пробудилось нечто похожее на замешательство. Но когда добрый епископ велел передать ей белое полотно — знак непорочности и повелел ей повязать косы, она успокоилась. Даже если она и согрешила перед дядьями, которым должно было стать ее опекунами после смерти отца, то уж преосвященный Турфинн, видно, снова все уладит. И она станет тогда столь же доброй женой, как и все другие замужние женщины.

 
   Ей было холодно, стыдно и непривычно ходить простоволосой. После того, как она, подобно всем замужним женщинам, полтора года носила головную повязку, ее словно бесстыдно раздели руки насильника, — так обходились с рабынями на невольничьем рынке в стародавние времена. Она старалась не показываться в горнице у фру Магнхильд, когда там бывали чужие. Она не появлялась по своей воле на людях нигде, кроме как в церкви, — там все женщины должны были покрывать голову. Ингунн низко надвигала шлык плаща на лицо, дабы не видно было ни единого волоска. Желая хоть немного искупить то, что ей приходилось теперь одеваться не так, как подобало, она спрятала все драгоценности и носила лишь темные свободного кроя платья безо всяких узоров, а волосы заплетала в две жесткие тугие косы безо всяких лент или же украшений.

 
   Но вот пришла весна. В один прекрасный день залив освободился ото льда, водная гладь лежала открытая и ясная, отражая зеленеющие склоны на обоих берегах. Теперь в Берге было красиво. Ингунн отвела бабушку к освещенной солнцем стене, села рядом с ней и стала шить рубаху Улаву, сыну Аудуна. Улав говорил ей, что Хествикен лежит на берегу фьорда…
   Она придумывала себе какие-то пустяковые дела, которыми могла заняться в верхнем жилье стабура, где распоряжалась Оса. Ингунн бывала там каждое утро, перебирала вещи, наводила порядок. Она отодвигала заслон дымовой отдушины и, высунувшись из оконца, глядела вниз.
   Вдоль берега на другой стороне залива плыла на веслах лодка, разрезая на длинные полосы отражавшуюся в воде темную, поросшую лесом горную гряду. Ингунн представляла себе, будто в лодке плывут Улав с их сыном. Они плыли к ней. Ингунн отчетливо видела это. Они причалили у мостков, и Аудун помог отцу привязать лодку. Отец стоял уже наверху, на дощатых мостках, а мальчик побежал вниз к лодке, чтобы собрать их пожитки, лежавшие на корме. Последней он взял свою маленькую секиру. Улав протянул мальчику руку и помог подняться к нему на причал — да, теперь мальчик был такой же большой, как Йон, ее младший брат. Вдвоем стали они подниматься по тропке к усадьбе. Отец — впереди, а сын — за ним следом.
   У нее была еще маленькая дочка, которую звали Ингебьерг. Она была на туне — шла из кладовки с большим деревянным блюдом, полным лепешек. Вот она отламывает кусочки, крошит их и бросает курам — нет, гусям. Ингунн помнила, что, когда она была еще мала, во Фреттастейне паслись гуси, и в этих тяжелых белых и серо-крапчатых птицах ей чудилось нечто величественное. В Хествикене непременно должны быть гуси…
   Тихонько, будто совершая нечто предосудительное, она подкрадывалась к двери и закрывала ее на засов. Потом вытаскивала из сундука головную повязку и надевала ее. Затем поворачивала пояс так, чтобы застежка оказывалась на боку, и подвешивала на пояс все, что могла найти потяжелее,
   — ножницы для стрижки овец и несколько ключей. Обряженная таким образом, она садилась на край незастеленной кровати. Сложив руки на коленях, она думала, что же еще надобно сделать до того, как воротятся домой ее муж и дети…

 
   Лишь изредка доходили в Берг вести обо всех примечательных событиях, которые происходили в том году в Норвегии. Ингунн почти ничего не слышала, сидя в бабкином доме. Потому-то для нее словно гром среди ясного неба была весть о том, что епископ Турфинн объявлен вне закона и, должно быть, уехал из страны…
   Эту весть принес в усадьбу в самом начале зимы их приходский священник. Преосвященный Турфинн несколько месяцев пробыл в Нурдале, а оттуда вознамерился поехать на встречу с архиепископом где-то на дальних шхерах. Но еще раньше все эти бароны, что ныне правили страной, объявили и архиепископа, и многих епископов вне закона и начали столь жестоко их преследовать, что те бежали из страны кто куда. Епископ Турфинн, должно быть, поднялся на борт какого-то корабля, но никто не ведал, ни куда он потом девался, ни когда вернется назад в свою епархию. Приходский священник не очень о том горевал — епископ порицал его за леность, а также за то, что он, мол, недостаточно сурово взыскивает за грехи с вельмож. Но сам-то священник в глубине души считал, что пастырь он вовсе не плохой и что с его паствой негоже обходиться так, как желал епископ. И был очень разобижен на этот «мешок с монашескими костями», как он величал епископа.

 
   Было ясно, что распря меж епископами и членами королевского совета при молодом короле касалась важных государственных вопросов. А тяжба из-за женитьбы Улава, сына Аудуна, была сущим пустяком, коему никто не придавал значения. Если бы только ее не вытащили на свет божий и не упомянули как пример нетерпимого самоуправства епископа и его стремления порушить старые законы и право в стране. Но приходский священник желал бы сохранить дружбу с богатой хозяйкой Берга… А может статься, он и сам не понимал, сколь мало значила эта тяжба о бракосочетании двоих детей за пределами тех краев, где хорошо знали родичей юноши и девушки. Потому-то он и проговорился: епископ Турфинн-де объявлен вне закона более всего за то, что простер руку в защиту злейшего врага рода Стейнфинна.
   Ингунн охватил ужасный страх. Очнувшись, она вновь увидела, каково ее положение наяву. И все ее мечты внезапно рухнули, подобно тому, как чернеют и опадают за одну морозную ночь цветы на лугу. Холодея от ужаса, Ингунн поняла: она не что иное, как беззащитная, покинутая сирота, не девушка и не жена. У нее не было ни единого друга, который мог бы отстоять ее права… Улав уехал, и никто не знал, где он странствует, епископ уехал, Арнвид — далеко от нее, и она не может послать ему весточку. Если бы ее немилосердные родичи захотели ныне ей отомстить, единственной, на кого она могла опереться, была впавшая в детство дряхлая бабушка…
   Ингунн сжалась в комок — дрожащее, сбитое с толку существо… Всю волю, еще сохранившуюся в ее слабой, мятущейся душе, она направила на одно — она будет крепко держаться Улава и останется ему верна, даже если они замучают ее из-за него до смерти.

 
   Как раз накануне адвента в Берг явились Тура, дочь Стейнфинна, и ее муж Хокон, сын Гаута. Хокон еще не выбрал себе усадьбу, где бы желал поселиться, а Тура еще до рождества ждала ребенка. Вот молодая чета и намеревалась пробыть эту зиму в Берге. Ингунн не виделась с сестрой два года, а зятя и вовсе никогда не встречала прежде. Он был недурен собой — рослый молодой мужчина с красивым лицом и рыже-каштановыми кудрявыми волосами. Но у него были маленькие карие глазки, близко посаженные по обе стороны высокого горбатого носа, и он довольно сильно косил.
   В первый же день он неприветливо обошелся с невесткой. И речами, и обхождением он ясно дал понять: Ингунн для него — падшая женщина, обесчестившая себя и весь род. Он был премного доволен своей женитьбой, кичился красотой Туры и ее здравым разумом, да и тем, что она скоро родит ему наследника всех тех богатств, которыми он, по его словам, владел и которыми вечно хвалился. Он дозволял жене верховодить во всем — и это было ему только на пользу. И хотя он был счастлив в женитьбе, а бедняжка Ингунн и знать не знала, какую честь и счастье она отринула, отдавшись Улаву, сыну Аудуна, в то время как могла выйти замуж за Хокона, сына Гаута, — Хокон возненавидел ее. Возненавидел за то, что она сделала своим избранником мальчишку, бывшего в услужении у ее отца, человека, о родичах и имуществе которого здесь, в селениях вокруг Мьесена, никто ничего достоверно не знал. И более того — предпочла этого мальчишку ему, сыну рыцаря из Харланда.
   А младшая сестра меж тем степенно расхаживала по Бергу, дородная и вальяжная, белая и румяная, гордая своим достоинством жены и хозяйки, хотя не владела ни домом, ни усадьбой, где могла бы распоряжаться. Белая головная повязка, которую она носила с честью и по праву, доходила у нее чуть ли не до пят, а у пояса Туры звенела увесистая связка ключей — хотя одному богу было ведомо, какие двери открывала и закрывала этими ключами жена безземельного, не имеющего собственной усадьбы бонда. Но она сумела поставить себя так, что все домочадцы в Берге, да и сама фру Магнхильд чуть ли не на коленях стояли, дабы почтить ее и ее мужа. А женщины приготовляли все, чтобы принять желанное дитя с высокими почестями, каковые приличествуют сыну знатного вельможи.
   Когда они росли, Ингунн знала: Тура в глубине души редко бывала довольна ею… Она считала старшую сестру неласковой к родителям, бездумной и ленивой; полагала, что той более приличествовало бы смирно сидеть с матушкой и прислужницами в женской горнице, нежели без конца бегать и играть с Улавом и его ватагой. Но Тура никогда ничего не говорила: она была моложе Ингунн на два года — в детстве это много значит! А Ингунн было и вовсе безразлично, что о ней думала Тура. Последнюю же осень во Фреттастейне Тура помалкивала о том, что знала про сестру и от чего была в ужасе. Ингунн было это известно. Но только когда они поселились в усадьбе у женщин, находящихся на пожизненном содержании в Хамарском монастыре, Ингунн доверилась ей. И тогда Тура необычайно мягко рассудила поведение ее и Улава. Она была добра к сестре все время, пока они жили в Хамаре. Во-первых, Тура всегда любила названого брата истинной сестринской любовью — Улав ей нравился более, нежели Ингунн и родные братья, ибо юноша был спокойнее и ровнее в обхождении. К тому же епископ оказал Улаву и Ингунн кое-какую поддержку, а все люди, которых сестры встречали в городе, вторя епископу, судили, как и преосвященный Турфинн. Даже если Улав ответил беззаконием на беззаконие, все же беззаконие тех, кто желал порушить помолвку, скрепленную рукобитием, казалось куда страшнее. Ведь жених был юн и не имел могущественных опекунов. Никто не сомневался в том, что епископу удастся под конец добиться такого разрешения этой тяжбы, которое будет к чести Улава. Стало быть, в ту пору и Тура не думала о том, что опрометчивый поступок сестры может обернуться позором для их семьи.
   Теперь все обстояло иначе. Тура не могла простить Улаву убийство ее близкого родича и произносила суровые речи о том, как он отблагодарил их всех за благодеяния. Ведь они взяли его, безродного сироту, и воспитали в роду Стейнфинна. Она была приветлива с Ингунн, но та все равно догадывалась, что думает о ней Тура: дескать, уже с детских лет у Ингунн были такие задатки. И младшую сестру ничуть не удивляло — Ингунн попала в беду, как того и следовало ожидать… Но Тура желала быть доброй и не отягощать бедняжке и без того тяжкую судьбу, которую она сама на себя навлекла.
   Ингунн молча склонялась под градом тихих, соболезнующих слов Туры, но когда разговор заходил о злодеяниях Улава, Ингунн пыталась перечить ей. Однако польза от того была невелика, ибо Тура обладала большими преимуществами перед нею. А то, что Ингунн — старшая, не имело ныне ни малейшего значения, поскольку Тура стала замужней женщиной. У Туры был жизненный опыт и право сказать свое слово в кругу других взрослых людей. Ингунн же сидела, искушенная собственным жизненным опытом, на который не имела ни малейшего права, — опытом любви, за которую все и вся, казалось, хотели покарать ее, опытом хозяйки и матери. Ведь она воображала это в мечтах, но ни к одному из любезных ее сердцу дел ей так и не удалось приложить руки наяву. Душа ее обеднела и утратила всякую надежду за то время, пока она сидела в своем углу, глядя, как Тура и Хокон заполняют собой всю усадьбу. В темном платье кающейся грешницы, с двумя толстыми, туго заплетенными косами, падающими по плечам так, что тяжесть волос, казалось, заставляла ее чуть сутулиться и немного склонять голову, она походила на бедную прислужницу рядом с молодой богато разодетой госпожой.
   Тура родила сына, как, разумеется, и ожидали они с Хоконом, — крупное и многообещающее дитя; так говорили все, кто видел мальчика. Ингунн было велено сидеть рядом с сестрой, покуда та лежала в постели, да и потом она часто приходила пестовать племянника. Ингунн и всегда-то была без ума от малышей, но теперь всем сердцем полюбила этого крошечного Стейнфинна, сына Хокона. Когда ей дозволяли взять его на ночь к себе в постель, дабы молодая мать отдохнула, она не могла удержаться от искушения представить себе, что это ее собственный сын. Ей непременно хотелось хоть немного согреться прежними мыслями о том, что она — в Хествикене, в собственной усадьбе, и живет там с Улавом и с их детьми, Аудуном, Ингебьерг и новорожденным малюткой. Но теперь она с горькой отчетливостью сознавала, как тонка эта нищенская паутина мечтаний, единственное, чем она могла прикрыться. А сестра ее была хорошо и тепло укутана в ощутимое наяву богатство, рядом с мужем и грудным младенцем, в сопровождении уймы челядинцев, занимавших столько места в усадьбе! Ну а сундуками и мешками с их добром были завалены все дома и подклети…
   Хокон желал устроить пышные крестины, и фру Магнхильд попросила дозволения взять на себя половину расходов. На пир прибыл не только Хафтур, сын Колбейна, ставший добрым другом Хокона, но и дядья — Колбейн и Ивар. Они остались еще на несколько дней, когда другие гости уехали.

 
   Однажды вечером родичи сидели за трапезой в горнице фру Магнхильд; Оса, дочь Магнуса, также была с ними и сидела на почетном месте, Ингунн же — рядом с ней, и помогала старушке есть и пить; у той сильно тряслись руки. А вообще-то в эту зиму Оса была много здоровее; ее очень обрадовало, что она стала прабабушкой. Эту новую для нее весть она никогда не забывала, справлялась о младенце и частенько изъявляла желание его видеть.
   В тот вечер разговор зашел об усобицах меж баронами и епископами, и сыны Туре дали понять: им-то хорошо известно, кто одержит верх! Епископам, ясное дело, придется сдаться, довольствоваться властью, коей они облечены как духовные пастыри народа. Однако же бароны оставят незыблемыми все старые законы, касающиеся проступков мирян. Об епископе Турфинне многие из священников здесь, в его собственной епархии, думали, что он-де слишком далеко зашел в своем рвении.
   — Я тут толковал с тремя приходскими священниками, учеными и добрыми людьми божьими, — сказал Колбейн, — и все трое ответили мне, что готовы отправлять свадебное богослужение, коли мы выдадим здесь Ингунн замуж.
   Фру Магнхильд ответила:
   — Ясное дело, епископ не может правильно толковать законы. В заповедях господних не сказано, чтобы священнослужители были заодно с легкомысленными и своевольными юнцами. Или же чтобы святая церковь помогала строптивым детям стоять на своем вопреки воле родительской.
   — Да уж, разумеется, не сказано, — подтвердили и прочие.
   Лицо Ингунн побагровело, но она выпрямилась, и было заметно по ее глазам, как упрямство в ней борется со страхом, — они казались необычайно большими и черными, когда она смотрела на своих дядьев.
   — Да, мы говорим о тебе, — подхватил Колбейн. — Довольно сидеть на шее у родичей, Ингунн. Пора тебе найти мужа, который сможет обуздать тебя.
   — А вы сможете найти человека, который захочет взять меня в жены? — презрительно бросила Ингунн. — Жалкую тварь, каковой вы меня почитаете?
   — Не о том речь, — в ярости вскричал Колбейн. — Я-то думал, что времени у тебя было предостаточно опамятоваться. Ты уж, верно, не столь бесстыдна, чтобы спать с человеком, обагрившим руки кровью твоего родича по отцу, даже если бы тебе и удалось заполучить Улава в мужья!
   — Сперва спроси, не попал ли человек в беду из-за свойственника своего,
   — неуверенно и негромко сказала Ингунн.
   — А ну, хватит болтать, — в ярости заорал Колбейн. — Мы никогда не отдадим тебя убийце Эйнара.
   — Да, вы вольны распоряжаться, быть может… — сказала Ингунн. Она почувствовала: все, кто сидел за столом, смотрят на нее. И ее вдруг странным образом воодушевило то, что она вот так вышла из тени и восстала против порабощения. — Только дерзните отдать меня другому… Увидите — этим вы распоряжаться не вольны!
   — А кто ж, по-твоему, волен? — презрительно спросил Колбейн.
   Ингунн схватилась за скамью, на которой сидела. Она сама чувствовала, как побелели ее щеки. Но это в самом деле была она. Ей вовсе не снилось. Это она говорила, и все смотрели на нее.
   Но не успела она ответить на вопрос, как посредником меж ней и Колбейном выступил Ивар:
   — Побойся бога, Ингунн… этот Улав… Никому не ведомо, где он обретается… Ты сама не знаешь, жив он или мертв. Ты что, собираешься, может, всю жизнь вдоветь, дожидаясь мертвого?
   — Я знаю, он жив! — Сунув руку за лиф платья, она вытащила маленький нож в серебряных ножнах, который носила на шнуре, надетом на шею. Она сняла нож со шнура и положила на стол. — Улав дал мне его как заветный знак, прежде чем мы расстались; он просил меня ждать до тех пор, покуда лезвие не замутится, ну, а коли нож заржавеет, стало быть, его, Улава, нет в живых… Так он сказал…
   Несколько раз она громко и глубоко вздохнула. И тут вдруг заметила чуть поодаль за столом юношу, который сидел, глядя на нее как зачарованный. Ингунн знала, что зовется он Гудмунн, сын Йона, и что он — единственный наследник богатой усадьбы в соседнем приходе. Она видела его несколько раз здесь, в Берге, но беседовать с ним ей не доводилось. Теперь она вдруг поняла: вот он — жених, которого ей прочат дядья; она это точно знала. Она смотрела юноше прямо в глаза — ее взгляд, был тверд, как сталь; и она это чувствовала.
   Тогда Ивар, сын Туре, который старался примирить ее с Колбейном, сказал, почесав в затылке:
   — Гм… заветные знаки… Да, не знаю, можно ли в них верить…
   — Я думаю, Ингунн, голубушка, ты увидишь, кто волен выдавать тебя замуж… — перебил его Колбейн. — Ты, стало быть, собираешься нам перечить, коли мы дадим тебе в мужья того, кого почитаем тебе ровней? К кому же ты ныне собираешься обратиться за помощью, ведь твой-то епископ дал деру из страны, так что тебе больше не укрыться у него под рясой.
   — Я собираюсь обратиться к одному лишь Всевышнему, создателю моему, — ответила Ингунн; лицо ее было мертвенно-бледным, она привстала со скамьи,
   — уповать на его милосердие, дабы избежать еще большего греха. Да я скорее брошусь во фьорд, ежели вы вынудите меня свершить сей смертный грех, чем дам вам запугать себя — стать шлюхой и лечь в брачную постель с другим, меж тем как мой истинный супруг жив!
   Оба они, и Колбейн, и Ивар, хотели было ответить ей. Но тут старая Оса, дочь Магнуса, положив руки на стол, насилу поднялась со скамьи. Она стояла
   — высокая, тонкая, сгорбленная — и щурилась, глядя на мужчин своими старыми, красными, слезящимися глазами.
   — Что вы собираетесь сделать с этим ребенком? — угрожающе спросила она, положив костлявую, жилистую руку на затылок Ингунн. — Сдается мне, вы желаете ей худа. Ивар, сын мой, неужто ты будешь на побегушках у этого пащенка, отродья Боргхильд? Изведут они детей Стейнфинна, вижу я: неужто вы пойдете к ним в подручники, Магнхильд и Ивар? Боюсь тогда — вас у меня осталось слишком много, хотя вас всего-то двое!