Самые бесстыдные и жестокие слова говорила она о таком, о чем Ингунн имела лишь смутное понятие, поминала ей про Тейта и Улава, а молодая женщина сгорала от стыда, желая, чтобы пол расступился и земля разверзлась и поглотила ее. Что бы Ингунн ни делала — сидела ли, стояла ли, — Далла осыпала ее насмешками, расписывая, какая она стала уродина. Старуха норовила запугать ее, рассказывая о том, что ее ждет во время родов, предвещала тяжелые роды и близкую смерть.
   Ингунн всегда знала, что Далла не любит ее, считает глупой, но не обращала на это внимания. И теперь на нее нежданно-негаданно свалилась беда — старая служанка принялась мучить ее с неиссякаемой ненавистью и злобой. Ингунн не видела в том иной причины, кроме той, что она уронила, замарала и опозорила себя, и потому думала, что всякому, кто видит ее, хочется раздавить ее, словно мерзкую гадину.
   Так утратила она всякую надежду на покой и спасение. Смерть — лучшее, на что она надеялась. Только бы освободиться от этого чужого существа, что живет в ней, — она и теперь не могла чувствовать к нему ничего, кроме страха и ненависти; больше всего на свете хотела она одного — умереть.
   Так прошло десять дней. Однажды вечером, когда Ингунн и Далла сидели по разным углам, кто-то взялся за ручку двери. Далла вскочила:
   — Сюда нельзя!..
   — А я войду! — сказал человек, перешагнув через порог. Это был Арнвид.
   Ингунн поднялась и пошла ему навстречу; она обвила руками его шею и положила голову ему на грудь — это был единственный человек на свете, который мог быть добрым к ней даже теперь! Однако он отстранился от нее, снял ее руки со своей шеи, и это ранило ее больнее, чем все срамные слова Даллы. Даже Арнвиду она была противна — как низко она пала! Но он погладил ее по щеке, взял за руку, подвел к маленькой скамеечке, стоявшей в сторонке у очага, и велел сесть рядом с ним.
   — Выйди-ка, Далла! — приказал он старухе. — Видно, сам враг рода человеческого надоумил Магнхильд приставить к тебе эту полоумную чертовку. А может, ты сама захотела, чтобы она была с тобой?
   — Ах, нет, — еле слышно ответила она: мало-помалу Арнвид узнал кое-что о том, как обращалась с ней Далла, хотя Ингунн могла повторить лишь немногие из слов служанки. Он положил ее руку к себе на колени.
   — Не бойся, я надеюсь, больше она не будет мучить тебя.
   Однако он мог ей немного поведать. Ему было тяжко расспрашивать ее, он хотел, чтобы она сама рассказала, как Улав воспринял это, что он собирается делать, где он сейчас и что станется с нею самой.
   Арнвид долго сидел у нее, но имя Улава так и не назвали ни он, ни она. Собираясь уходить, он сказал:
   — Жаль, Ингунн, что я не могу помочь тебе. Но как только тебе понадобится моя помощь, пошли мне весточку. Я с охотою скажу свое слово, когда будут решать, как позаботиться о тебе и твоем младенце.
   — Мне уже никто не может помочь.
   — Правда твоя. И все же ты должна положиться на волю божью и знать, что в конце концов все будет хорошо, несмотря ни на что.
   — Легко тебе говорить. А мне каково! — в отчаянии она крепко сжала его руку. — Я не сплю ночами. И жажда мучает меня. А встать и напиться не смею
   — боюсь Даллы.
   — Да что там, — медленно сказал Арнвид. — Никто из нас не может сказать, каково висеть на кресте. Но разбойник знал — а он висел за свою вину. И ты сама знаешь, что он тогда сказал.

 
   Вскоре после ухода Арнвида пришла фру Магнхильд и отчитала Даллу. Она велела ей не забывать, что Ингунн — дочь Стейнфинна; дурно она поступила или нет, служанке негоже мучить ее и называть худыми словами. Когда Ингунн легла спать, Далла принесла ей большую чашу, полную сыворотки, и рывком поставила на скамеечку возле постели, так что жидкость расплеснулась на пол. А когда ночью Ингунн захотела напиться, во рту у нее оказалось полно сору, как будто в сыворотку попали солома и сор с пола.
   На следующий день Арнвид заглянул к ней перед отъездом, и они долго толковали промеж себя.
   Вместе с Арнвидом в Берг приехал Ивар, но он не пошел к племяннице. Ингунн не знала, был ли он так рассержен на нее, что и видеть не желал, или кто-то попросил пощадить ее, оставить в покое.

 
   Арнвид приехал в монастырь братьев проповедников среди дня и сразу же от привратника узнал, что Улав, сын Аудуна, живет здесь уже целую неделю. Он жил не в странноприимном доме, а в домишке, что новый настоятель велел построить в огороде, где росла капуста. Приор решил, что мужчинам и женщинам негоже жить вместе на постоялом дворе, и женщины пусть живут за пределами монастыря. Но женщины не желали жить врозь со своими спутниками, да еще возле самого кладбища. К тому же дом был построен наскоро, зимой его продувало, вместо очага господин Бьярне приказал сделать печь в углу возле двери, тепла от нее было мало, а дым никак не хотел выходить через отдушину.
   В тени за церковью и за домом капитула было холодно, а когда Арнвид шел по саду, наст хрустел взапуски со звоном его шпор. Снег здесь стаял так сильно, что гороховые и бобовые грядки торчали черными холмиками, утыканными бледными гнилыми стеблями. Домик стоял у самой кладбищенской стены; рядом росли высокие деревья, которые бросали на него тень даже сейчас, когда ветви их были голые.
   В доме не было сеней, и Арнвид вошел прямо в горницу. Улав сидел на постели, свесив ноги и упершись затылком в стену. Со страхом увидел Арнвид, как изменился его друг. Его пепельные волосы будто потускнели, стали серо-желтыми, лицо заросло щетиной, и казалось, будто подбородок распух. Он выглядел неряшливым и вконец опустившимся.
   Новые бревенчатые стены были еще желтыми, дым щипал глаза, хотя в печи догорало лишь несколько угольков, и Арнвиду показалось, что он попал в такое место, где всегда мрачно и холодно.
   Оба они забыли поздороваться и даже не заметили этого.
   — Ну что, приехал? — спросил Улав.
   — Да, — промямлил Арнвид. Потом вспомнил, что следует сказать, будто он приехал навестить Финна, своего сына, который учился в школе у монахов; Улав знал — он давно собирался это сделать. После ему пришло в голову сказать Улаву, как они выполнили его поручение к Хафтуру, сыну Колбейна.
   — Ну и как было дело? — спросил Улав.
   — Да Хафтур остался очень доволен платою.
   — Долго ли ты пробыл в Берге? — Улав холодно засмеялся. — Я вижу, ты там уже побывал.
   — Я переночевал там ныне.
   — Ну и как там дела?
   — Ты, верно, сам знаешь, — отрезал Арнвид.
   Улав промолчал. Арнвид сел, и они оба не сказали более ни слова. Немного погодя пришел послушник из трапезной — принес пиво и хлеб новому гостю. Пиво Арнвид выпил, а есть не мог. Монах постоял немного, поговорил с Арнвидом — Улав сидел молча и глядел на них. Когда монах ушел, снова наступило молчание.
   Под конец Арнвид собрался с духом.
   — Как ты теперь думаешь порешить с замирением? Дашь ли ты нам с Иваром полные права вести переговоры от твоего имени, когда дело будет решаться? Ведь ты теперь, верно, не захочешь сам ехать на север нынче летом, чтоб повстречаться с Хафтуром?
   — Уж и не знаю, как мне обойтись без этого, — отвечал Улав. — Не может же она одна ехать ко мне домой. Путь дальний — добрая половина Норвегии. Боюсь, как бы в пути она снова не понесла, — он нехорошо усмехнулся. — Нет уж, лучше я сам о ней позабочусь, когда придет время.
   Немного погодя Арнвид спросил тихо и взволнованно:
   — О чем это ты говоришь?
   Улав рассмеялся.
   — Ты что, собираешься взять ее после этого? — столь же тихо спросил он.
   — Ты ведь полупоп, — насмешливо сказал Улав, — и сам, поди, должен знать, что я не могу с нею разлучиться.
   — Знаю, — негромко отвечал Арнвид. — Только я не был уверен в том, что ты это понимаешь. Но ведь тебе ведомо, что после такого никто не может заставить тебя взять ее в свой дом и жить с нею.
   — С кем-то ведь мне надо жить, — снова усмехнулся Улав. — С семи годов живу я средь чужих людей. Пора и мне осесть. Однако не думал, не гадал я, что она принесет с собою в гнездо готового птенца.
   — Магнхильд уже уладила с приемной матерью, — медленно вымолвил Арнвид.
   — Его отдадут сразу, как он увидит свет.
   — Нет! Я не желаю, чтоб меня что-то связывало в этих краях, не хочу ни с кем из здешних иметь дело. Ноги моей здесь больше не будет, как только мы уедем отсюда. И ей здесь более не бывать. Черт побери, коли моя жена стала потаскухою, так, верно, у меня достанет силы взять в придачу и ее нагулыша, — он заскрипел зубами.
   — Ей сейчас тяжко и стыдно, Улав! — пробовал утешить его Арнвид.
   — Да уж нам с нею обоим придется маяться за те ласки, что она расточала своему исландцу, а его поминай как звали.
   — Никогда я еще не видал столь несчастное, убитое горем дитя. Помнишь ли ты, Улав, как тяжко ей было в тот раз, когда тебе пришлось покинуть страну. Всю-то жизнь свою Ингунн была слабой, не хватало у ней силы, а может, и ума позаботиться о своей же пользе.
   — Сам знаю. Я никогда ее не считал умной и сильной. Но такое… трудно мужчине стерпеть. Они… — голос вдруг ему изменил, стал неуверенным, — они очень жестоко с нею обошлись?
   — Нет, не очень. Только ведь не много надо, чтобы сломить ее. Сам, верно, понимаешь.
   Улав не отвечал. Он сидел, наклонившись вперед, опустив руки на колени и уставясь в пол. Немного погодя Арнвид сказал:
   — В Берге теперь все думают, что ты откажешься от нее.
   Улав продолжал сидеть молча. Арнвид никак не осмеливался высказать, что у него было на душе. И тут вдруг Улав заговорил:
   — Я сказал ей… Ингунн, что ворочусь. Всю жизнь свею она была наполовину язычницей. Но все же, думается мне, она понимает, что мы связаны друг с другом до гробовой доски.
   Арнвид сказал:
   — Когда они хотели отдать ее за Гудмунна, сына Йона — ты ведь знаешь, что это было очень выгодное замужество для нее, — тогда она говорила так, будто хорошо понимает, кто ее суженый.
   — Может быть. Но теперь, когда она сама изменила своему обещанию, то думает, что и я отступлюсь от клятвы, которую дал перед богом и людьми.
   — Сдается мне, она ждет смерти-избавительницы.
   — Да уж так было бы лучше — и для нее, и для меня.
   Арнвид не ответил. Тогда Улав сказал:
   — Я обещал тебе однажды, что никогда не изменю твоей сродственнице. Ты помнишь это?
   — Да.
   Под конец Арнвид нарушил молчание:
   — Надо бы сказать Ивару с Магнхильд, что ты все равно возьмешь ее за себя.
   Не получив ответа, он продолжал:
   — Согласен ли ты, чтобы я передал им, что ты собираешься делать?
   — Я могу сам сказать им все, что хочу, — отрезал Улав. — К тому же я там кое-что позабыл, — прибавил он, чтобы смягчить ответ.
   Арнвид молчал. Если Улав в таком расположении духа приедет в Берг, вряд ли он сильно утешит их. Но он решил, что ему уже хватит мешаться в это дело.
   После полудня, когда Улав уже собрался в дорогу, он спросил Арнвида:
   — Ты сейчас дальше поедешь, домой?
   Арнвид отвечал, что пока об этом не думал.
   Тогда Улав, будто стыдясь, не глядя на Арнвида, с трудом выдавил:
   — Мне бы не хотелось встречаться с тобой более… до свадебного пира. Когда я ворочусь из Берга, мне бы не хотелось… — Он сжал кулаки и заскрипел зубами. — Не могу я видеть того, кто знает об этом!
   Арнвид побагровел, однако подавил обиду и отвечал спокойно:
   — Дело твое. А коли передумаешь, так дорога в Миклебе тебе знакома.
   Улав протянул Арнвиду руку, но в глаза ему избегал смотреть.
   — И еще… спасибо тебе, это не оттого, что я не помню добра.
   — Да ничего. Ты, верно, на юг сейчас едешь, в Хествикен? — все же спросил он друга.
   — Нет, я думаю здесь побыть пока… Надо же мне знать, готовить пир или нет… — Он пытался засмеяться. — А коли она помрет, так и пира не надо затевать…

 
   Ингунн сидела в углу возле постели; за окном и в комнате было так темно, что она не могла разглядеть, кто это вошел к ней, — верно, это Далла управилась в коровнике и воротилась домой. Однако дверь затворилась, а никто не шевелился, и ей вдруг стало очень страшно, хотя она и не знала, кто вошел, — ее сердце взлетало и начинало стучать словно молоток каждый раз, как с нею кто-нибудь заговаривал. Она забилась в угол тихонько, как мышь, и старалась не дышать громко.
   — Ты здесь, Ингунн? — послышался голос.
   Она узнала голос Улава, и сердце ее будто бы мгновенно разорвалось — оно дрогнуло и остановилось: ей казалось, что она сейчас задохнется и умрет.
   — Ингунн, ты здесь? — снова спросил он.
   Он шагнул вперед, и она теперь могла смутно разглядеть его при слабом свете очага — в плаще он казался широким, с квадратными плечами. Услышав ее дыхание, вырывавшееся со стоном, он стал двигаться по комнате, словно пытаясь найти ее в темноте. От страха она снова обрела дар речи.
   — Не подходи ко мне, Улав! Слышишь, не подходи ко мне!
   — Я не трону тебя. Не бойся, зла тебе я не сделаю.
   Она скорчилась, стараясь изо всех сил преодолеть страшную одышку, вызванную испугом. Голос Улава звучал спокойно и невозмутимо.
   — Я решил, что, пожалуй, будет лучше, коли я сам потолкую с Иваром и Магнхильд. Ты сказала им, кто отец ребенка?
   — Да, — простонала она.
   Улав неуверенно сказал:
   — Это худо. Надо было мне сразу об этом подумать, да я тогда так растерялся, что себя не помнил. А теперь я решил, что будет лучше, если я сам скажусь отцом. Наружу это все равно выйдет — про такое всегда узнают, так пусть думают, что дитя мое. Пустим слух, что я в прошлом году наезжал в Берг как раз в ту пору, в тайности.
   — Так ведь это же неправда, — робко прошептала она.
   — Да уж кому о том знать, как не мне, — сказал он, будто кнутом хлестнул. — И люди станут тоже сомневаться, и пусть их, стерпим, лишь бы поняли, что об этом трубить не годится. Вы все скажете то, что я сейчас сказал. Не могу же я стерпеть, чтобы у тебя здесь, в Опланне, был спрятан ребенок и чтоб это в любую минуту могло открыться. Ты возьмешь его с собой на юг. Ты поняла, что я сказал? — сердито спросил он, когда она в ответ лишь продолжала тяжело дышать в темноте.
   — Нет, — ответила она неожиданно ясно и твердо. Такое с нею случалось изредка и прежде; когда она бывала измучена и запугана до крайности, в ней, казалось, что-то надламывалось, и тогда она могла встретить что угодно спокойно и хладнокровно. — И не думай об этом, Улав! Нечего тебе и думать брать меня в жены после этого всего!
   — Не мели чушь! — нетерпеливо воскликнул Улав. — Тебе, как и мне, должно знать, что мы с тобою связаны по рукам и ногам.
   — Говорили мне — Колбейн и другие, — что многие мудрые ученые священники рассудили твое дело иначе, чем епископ Турфинн.
   — Такого не бывает, чтоб все думали одинаково. Только я согласен с тем, как порешил Турфинн. Я худо отплатил ему за добро в тот раз, но я отдал себя ему на суд и покорился его воле. И должен следовать ей и поныне.
   — Улав! Помнишь ли ту последнюю ночь, когда ты пришел ко мне в Оттастад? — Она говорила печально, но спокойно и рассудительно. — Помнишь, ты сказал, будто хочешь убить меня? Что тот, кто изменит данному слову, заслужил смерть. Ты вынул нож и приставил его к моей груди. Я храню этот нож.
   — Пользуйся им себе на здоровье! Той ночью… Ох, лучше б ты не вспоминала о ней… Мы тогда такое говорили… клялись! После я думал: слова, сказанные нами тогда, — грех более тяжкий, чем убийство Эйнара. Но я никогда не думал, что это ты…
   — Улав, — снова сказала она, — этому не бывать. Не буду я тебе в радость, коли приеду в Хествикен. Я поняла это сразу, как увидела тебя. Когда ты сказал, что приедешь за мною летом, я поняла, что успею скрыть это от тебя.
   — Вот как! Ты думала об этом? — Его слова хлестнули ее так больно, что она упала ничком на постель, прижала лоб и руки к дощечке с лошадиной головой, прибитой к изголовью, громко всхлипывая и словно падая в пропасть позора и унижения.
   — Уходи, оставь меня! — стонала она. Она вспомнила, что вот-вот в комнату должна войти Далла со свечой. При мысли о том, что Улав увидит ее, она обезумела от отчаяния и стыда. — Уходи! — молила она его. — Сжалься надо мной, уходи!
   — Да, я сейчас уйду. Только ты должна понять: будет как я сказал. Не надо так убиваться, Ингунн, — попросил он. — Я не желаю тебе зла… Большой радости мы, может, не дадим друг другу, — с горечью сорвалось у него. — Видит бог, все эти годы я часто думал о том, что буду тебе добрым мужем, сделаю для тебя все, что могу. Сейчас не берусь такое обещать, может, и трудно нам придется, может, я буду строг с тобою. Но с божьей помощью, надеюсь я, нам будет, поди, не хуже вместе, чем сейчас.
   — Ах, кабы ты убил меня в тот день! — плакалась она, будто не слышала его слов.
   — Замолчи, — прошептал он вне себя. — Убить, говоришь ты, твоего же собственного младенца? Мне убить тебя? Да ты, видно, зверь, а не человек, теряешь разум, когда тебе некуда деваться. Люди должны вынести то, что сами навлекли на себя.
   — Уходи! — просила она все настойчивее. — Уходи, уходи…
   — Я ухожу сейчас… Но я приду опять, приду, когда ты родишь. Тогда, Ингунн, разум вернется к тебе, и с тобою можно будет потолковать.
   Она заметила, что он подошел к ней ближе на несколько шагов, и съежилась, будто ожидая побоев. Рука Улава нашарила ее плечо в темноте; он наклонился над ней и поцеловал ее в затылок так крепко, что она почувствовала его зубы.
   — Полно куражиться, — шепнул он ей. — Я не желаю тебе худа… Должна же ты понять: я выход ищу.
   Он отдернул руку и вышел прочь.
   На другое утро к ней пришла фру Магнхильд. Ингунн лежала на постели, уставясь прямо перед собой. Увидев, что племянница не перестает горевать и отчаиваться, фру Магнхильд рассердилась.
   — Ты сама навлекла на себя беду и теперь отделаешься много легче, чем того заслуживаешь. Нам надобно на коленях благодарить господа и деву Марию за то, что они нам послали Улава. Я говорю: накажи господь Колбейна за то, что он не дал Улаву взять тебя в тот раз, да еще и Ивара настропалил, этого глупого быка. Ах, кабы они позволили Улаву взять тебя еще десять лет назад!
   Ингунн лежала молча, не шевелясь. Фру Магнхильд продолжала:
   — Тогда я не стану посылать сразу нарочного в Халвейг. Ты до того захирела, что, может, он и не родится живой, — сказала она с надеждой в голосе. — А коли останется жить, так мы после порешим, что с ним делать.
   На четвертый день пасхи приехала Тура, дочь Стейнфинна. Ингунн поднялась, чтобы пойти сестре навстречу, но ей пришлось уцепиться за край постели чтобы не упасть, — так она боялась: что-то ей скажет сестра.
   Но Тура обняла ее и похлопала по плечу: «Бедная моя Ингунн!»
   Она тут же начала говорить о великодушии Улава, о том, как худо было бы все, кабы он поступил как большинство мужчин в таком положении — постарался бы избавиться от женщины, с которой никогда не был связан по закону.
   — Я, по правде говоря, никогда не думала, что Улав такой праведник! Ясное дело, он часто ходил в церковь да водился с попами, но я думала, это он из-за корысти делает. Я и знать не знала, что он столь благочестив и крепок в вере… И он не требует, чтобы ты разлучилась с младенцем! — сказала она, сияя. — Для тебя это, должно быть, большое утешение. Ты, верно, сама не своя от радости, что тебе не надо отсылать прочь младенца?
   — Да. Только не говори больше про это, — взмолилась Ингунн под конец, когда сестра принялась расписывать, что, дескать, нет худа без добра.
   Тура не сказала ни слова о тем, что она, мол, поняла или догадывалась о чем-либо тогда, зимою; она не говорила жестоких слов сестре, не судила ее, напротив, даже старалась подбодрить: теперь, мол, ей скоро станет легче, и все предстанет перед ней не в таком уж мрачном свете, и для нее настанут светлые дни. Не годится предаваться отчаянию; для чего это она сидит в углу весь божий день, мрачнее тучи, не шевельнется, ни словечка не промолвит, а знай себе сидит, уставясь перед собой!
   Далла намотала себе на ус приказание фру Магнхильд и с тех пор не сказала Ингунн ни слова. Старуха нашла, однако, и другие пути мучить больную. Вечером та не смела ложиться в постель, не поглядев наперед, не положено ли под меховые одеяла что-нибудь острое либо твердое. У нее в постели и в одежде вдруг разом завелась уйма всяких насекомых, хотя прежде не было ни одного. В еде и питье, которые Далла приносила ей, вечно попадались зола, щепки да крысиное дерьмо. Каждое утро Далла шнуровала ей башмаки, да так, что ей было больно. Когда же бедняжка неуклюже старалась поправить их, старуха злорадно скалила зубы. Ингунн об этом не говорила никому ни слова.
   Но Тура сразу догадалась, в чем тут дело, нахлестала Даллу по щекам, и старая служанка стала лебезить перед своей молодой госпожой, как побитая собака. Когда же Тура поняла, что Ингунн дрожит от страха, стоит только Далле подойти к ней, то и вовсе выгнала старуху из домика Осы. Она помогла сестре вывести насекомых, принесла ей чистую одежду, вкусно накормила и успокоила фру Магнхильд, когда тетка принялась ворчать и жаловаться на неблагодарность Ингунн. Мол, она сама навлекла на себя все беды, а с нею обошлись куда мягче, чем можно было ожидать; она долее не желала терпеть ее упрямство и строптивость. Тура стала ласкаться к тетке и уговаривать ее: «Давай уж побережем Ингунн последнее-то время!» Вот когда она встанет на ноги после родов, тогда уж придется ей потерпеть — они вдвоем всерьез за нее возьмутся!


7


   После того как Улав, сын Аудуна, замолил грех за убийство на монастырском постоялом дворе, он довольно близко сошелся с братией этого монастыря; брат Вегард был его духовником с самого детства, к тому же Улав был близким другом Арнвиду, сыну Финна, — одному из благодетелей этого монастыря. И до того, как случилась беда с Ингунн, он думал пожить в гостях у доминиканцев. Теперь, когда монахи поняли, что душу его что-то тяготит, они оставили его в покое и старались не селить других гостей в домике вместе с ним. В это время сюда приезжало много народу из окрестных мест — исповедаться в пост да встретить пасху в монастырской церкви.
   Улав все оттягивал и оттягивал исповедь. Он не знал, что ему говорить исповеднику. Ведь Ингунн-то еще не была на исповеди: брат Вегард был и ее духовным отцом, а он не покидал монастыря уже шесть недель. Так Улав и сидел в домике для женщин и никуда не ходил, кроме церкви.
   В среду же на страстной неделе он решил, что долее тянуть нельзя, и брат Вегард обещал ему прийти в церковь в назначенный час. На дворе стояла весна, когда же он из бокового двора вошел в монастырскую церковь, ему показалось, что там холодно и темно. Брат Вегард уже сидел на своем месте на хорах и читал книгу, которую держал на коленях; поверх белой рясы на нем была пурпурно-синяя епитрахиль. Через высокое окошечко луч света падал на картины, намалеванные над скамьями монахов на хорах, освещал образ Спасителя, изображенного двенадцатилетним отроком среди фарисеев. «Господи боже мой, — молился про себя Улав, — пошли мне мудрости сказать то, что мне должно сказать, не более и не менее!» Потом он опустился на колени перед священником и начал исповедь. Отчетливо и подробно перечислял он свои грехи против десяти заповедей божьих, сказал, кои он нарушил, а кои, по его разумению, соблюл — у него было много времени обдумать свою исповедь. Под конец приступил он к самому тяжкому:
   — А еще каюсь я, что есть человек, к коему питаю столь сильную злобу, что простить его мне безмерно трудно. Этот человек был мною горячо любим; когда же я узнал, что он жестоко обманул меня, почувствовал я в тот же миг такую горечь, что одолела меня жажда убить его и прочие нечистые, жестокие желания и злые мысли. Господь вразумил меня в тот раз, и я обуздал себя. И все же столь тяжко мне питать сострадание к этому человеку, что, боюсь, никогда не смогу я простить его ото всей души, коли господь не дарует мне свою щедрую милость. Однако боюсь, святой отец, что не могу более ничего сказать об этом.
   — Уж не оттого ли, что боишься выдать грех другого человека? — спросил брат Вегард.
   — Да, отче. — Улав тяжело перевел дух. — Оттого-то мне столь тяжко простить его. Кабы я мог все сказать здесь, мне, верно бы, полегчало.
   — Подумай хорошенько, Улав, не мнится ли тебе, что буде бы ты мог свободно говорить о том, как твой ближний погрешил перед тобою, твои собственные мысли, жажда убийства и ненависть оправдались бы по праву того, что мы, грешные люди, называем справедливостью?
   — Да, отче.
   Монах продолжал:
   — Ненавидишь ли ты своего врага столь сильно, что мог бы пожелать ему несчастья в земной жизни и вечную погибель в мире ином?
   — Нет.
   — А желаешь ли ты ему, чтоб и он мучился иной раз и горько каялся?
   — Да. Ибо я сам буду скорбеть оттого до конца дней своих. И боюсь, что коли бог не явит мне свое знамение, не будет никогда в душе моей покоя, гнев и злая воля станут то и дело закипать во мне, ибо сие повредило всей моей жизни — благополучию моему и уважению людей, доколе живу на земле.
   — Сын мой, если ты станешь ото всего сердца просить господа даровать тебе силы простить виноватого, то знай, что он услышит твою молитву — так было всегда. Но ты должен молиться чистосердечно, не так, как тот человек, о котором рассказывает святой Августин: он просил, чтобы бог смилостивился и послал ему жизнь непорочную, только не сразу же; люди часто просят научить их прощать своих недругов. Не падай же духом, коли бог заставит тебя молиться долго и истово, доколе ниспошлет тебе свою милость.
   — Да, святой отец. Но боюсь, что не смогу всякий раз обуздать себя, покуда ожидаю, что он услышит мои молитвы.