– Знаем, товарищ генерал! Очень даже хорошо знаем. К немцам попадать неохота… Скажите, товарищ генерал, Москва не сдана?
– Что вы, голубчик! – искренне удивился Лукин. – Как же это можно?!
…Рытье траншей, похороны убитых, перемещение артиллерии на другие позиции, заботы о боеприпасах и медикаментах – это и многое другое составляло содержание фронтовой жизни, потому что, в конце концов, это все же была жизнь: невероятно трудная, полная лишений, опасностей – но жизнь!
И она подбрасывала Михаилу Федоровичу Лукину десятки вопросов, важных, срочных, требующих немедленного решения. Но один вопрос, самый главный, жизненно важный, занимал все его мысли: как сделать, чтобы армия сохранила боевую целостность, чтобы не потерялась связь со своими частями, со штабом фронта, чтобы не допустить расчленения армии противником? Все это сводилось к простым, слегка отдающим канцелярским душком словам – «не потерять управление». Вот эти три таких обычных, простых слова и были главными для генерала Лукина.
Сталкиваясь с проблемами, которые когда-то, в далекие теперь мирные годы, на учениях (а это все ушло в очень далекое прошлое – казалось, прошло не четыре месяца, а много лет) представлялись легко разрешимыми, Лукин думал: «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить…» И вспоминал не только чужие, но и свои ошибки и просчеты.
И как ни трудно было поддерживать часто прерывающуюся связь со своими частями и со штабом фронта, все же штаб 19-й армии и командующий сохраняли и осуществляли управление войсками, отражавшими атаки немцев. И хотя самый трудный вид боя – отход, а он труден и опасен потому, что, отступая, можно на своих плечах нести противника за собой, отход войск 19-й армии совершался организованно, без паники. Тащить противника на своих плечах здесь, под Вязьмой, было особенно опасно – он рвался к Москве.
Седьмого октября утром в тылу армии на высоком берегу реки Вори, где проходило глоссе Вязьма – Ржев, разведка обнаружила немецкие танки. Это были танки 7-й дивизии 3-й танковой армии Гота, совершившие глубокий прорыв на соединение западнее Вязьмы с дивизиями 4-й танковой армии Геппнера с целью окружить наши войска.
Если бы в руки Лукина могло попасть донесение командира 7-й танковой дивизии немцев: «Натиск Красной Армии в направлении Сычевки такой сильный, что я ввел последние свои силы. Если этот натиск будет продолжаться, мне не сдержать фронта и я буду вынужден отойти».
Но даже если бы советское командование знало, что немцы уже выдыхаются, армия. Лукина и войска других армий, сражавшихся под Вязьмой, сделать больше того, что они уже сделали, не смогли бы – они были обескровлены беспрерывными боями, у них кончались боеприпасы, люди падали просто от усталости.
И все время шел и шел дождь…
Рядовой ополченского батальона Феликс Мартынов, захвативший в плен оберлейтенанта Экснера, обещанной полковником Масловым медали получить не успел…
На войне происходят события, разные по своей значительности. Об одних потом историки напишут целые тома, о других даже и не упомянут нигде, разве только после войны бывалый солдат, воротясь домой и сидя летним, тихим вечером на завалинке с другом-фронтовиком, вспомнит:
– А вот у нас был случай…
Но независимо от масштаба той или иной операции, от значимости для общего хода, в каждом из них участвовали люди, и для них эта операция – будь то прорыв неприятельского фронта и выход армии на оперативный простор, или бой за высоту, или взятие населенного пункта из семи домов – всегда событие очень важное, иногда последнее в их жизни.
И в любом, даже самом малом деле на войне – всюду нужно умение, храбрость, воля к победе и твердость характера, а самое главное, любовь к своей Родине, которая по-настоящему воодушевляет на подвиг, дает ясное понимание того, что если и придется погибнуть, то за правое дело.
Вот об этом – о том, что всякий подвиг во имя Родины священен, о любви к Родине, к народу, к партии и вел разговор политрук Александр Сергеевич Соломенцев с красноармейцами 2-й роты ополченского батальона.
Удивительный человек был политрук Соломенцев – уже немолодой, лет за сорок пять, коммунист, вступил в партию, когда войска Михаила Фрунзе готовились к штурму Уфы, – в июле 1919 года. И тогда, оказывается, было принято вступать в Коммунистическую партию перед боем и писать заявление: «В случае чего считайте меня партийным».
В гражданской жизни профессия у Соломенцева была самая что ни на есть мирная – заведовал районным отделом благоустройства. В ополчении он стал политруком.
Когда произносят это сложносокращенное слово, оно воспринимается прежде всего как название должности. Иное дело, если его произнести полностью: политический руководитель!
Наверное, потому, что батальон был ополченский, к политруку многие обращались по-штатски:
– Товарищ Соломенцев!
Слушать его любили. То ли голос у него был какой-то особенный, то ли манера говорить задушевная, но других проводящих беседы на ту же тему слушать, конечно, слушали, но формально, соблюдая дисциплину. Соломенцева же слушали с удовольствием.
Обороняемый батальоном участок был тихим. Видимо, поэтому командование и поставило сюда ополченцев, подкрепив их справа и слева уже обстрелянными подразделениями.
Но на третий день тишина кончилась: гитлеровцы после короткой, но сильной артиллерийской подготовки пытались пробить тут брешь в нашей обороне.
День выдался тяжелый. В лощинке, на берегу безымянной речки, остались догорать три немецких танка. Густой, темно-синий дым долго стелился по низинке. Пахло, как в деревенской кузнице. Когда дым рассеялся, стали видны трупы в серых мундирах. Один лежал совсем близко, метрах в двадцати, можно было рассмотреть проношенные подметки.
– И батальон понес потери. Две были особенно горькими – погибли командир батальона капитан Кирпичев и ополченец художник Петр Александрович Минаев.
Но окопы ополченцев были словно заколдованные – немцы успеха так и не добились, хотя пытались пробиться тут за три дня раз семь.
– Они, конечно, опять полезут, – тихо говорил Соломенцев. – Вот какое положение. Они не могут не лезть, а мы не можем отойти. – Он неожиданно сменил тему разговора: – Знаете, о чем я сейчас мечтаю? Попаду домой в Москву и обязательно сразу в Сандуны. Мы всегда втроем ходили: я, главный бухгалтер Котов и цветовод Жихарев.
Послышался гул танков.
– Идут, – спокойно сказал Соломенцев. – Давайте, товарищи, работать.
Головная низкопосаженная машина Т-IV шла ходко, споро. Ее низкая, приплюснутая башня с длинноствольной пушкой молчала, словно ожидая, когда откроют огонь советские солдаты.
За ней, чуть поодаль, шли три средних танка Т-III и, оберегая головную, тяжелую машину, беспорядочно стреляли.
– Экие дураки! – крикнул Соломенцев. – Пугают!
Феликс Мартынов в эти минуты не думал об опасности – у него на это просто не было времени. Он осмотрел свое хозяйство: бутылки с зажигательной жидкостью, две заранее приготовленные связки гранат.
В лощине появилось еще четыре немецких танка. Они шли быстро, догоняя первые.
Соломенцев крикнул:
– Десант!
Показались еще три танка. Такого на участке батальона не бывало.
Феликс Мартынов не услышал команды, он ее почувствовал, понял, что, если не остановить хотя бы одну неприятельскую машину, его товарищи будут смяты, вдавлены в землю, может случиться самое страшное – люди отступят, побегут под пулеметным огнем и будут расстреляны, раздавлены танками.
Феликс полз навстречу танку, не слыша выстрелов ни чужих, ни своих, ничего не видя, кроме широкой стальной груди танка. Он приподнялся, замахнулся и изо всей силы бросил гранаты под правую гусеницу и, стараясь как можно теснее прильнуть к сырой земле, увидел – танк горит.
Ползком Феликс вернулся к своим. Свалился в окоп и, тяжело дыша, прерывисто сказал:
– Все! Готово!
Соломенцев только одобрительно кивнул, и тут раздался страшный грохот. Феликс потерял сознание.
Когда он очнулся, то никак не мог сообразить, какое сейчас время суток – день или вечер. В голове шумело, во рту был железный привкус, хотелось пить.
В окопе возился рядовой Виктор Хомяков, Феликс узнал его по широкой сутулой спине. Сначала Мартынов не понял, чем занят Хомяков, а потом, приподнявшись, разглядел, что он вытаскивает из окопа мертвого, в котором Феликс, к ужасу своему, узнал Соломенцева.
– Витя! – хотел крикнуть Феликс и не смог, а только прохрипел.
Но Хомяков все же услышал.
– Ты живой?
– Витя, помоги мне…
Но Хомяков смотрел не на него, а в сторону, на разрушенный бруствер, вернее на то, что недавно называлось этим военным словом. Целике тоже посмотрел туда – наверху стоял немецкий солдат, стоял спокойно, курил.
Связь со штабом фронта и с соседями была потеряна седьмого октября. Восьмого октября над частями окруженной 19-й армии появились наши самолеты, сбросили продовольствие и боеприпасы. Еще раз самолеты появились девятого – прошли на запад бомбить противника.
Поняв, что его армия окружена окончательно, Лукин отдал приказ выходить небольшими группами. В ночь на 12 октября Лукин в кромешной тьме отстал от работников штабарма и остался один, а утром немецкая пуля перебила Михаилу Федоровичу локтевой нерв. К счастью, поблизости оказались две девушки, совсем еще девочки, санинструкторы.
Сначала они попытались снять с генерала шинель, но Лукин приказал им оторвать по швам рукав. Под шинелью на Лукине был еще, комбинезон. Плотная ткань не поддавалась ножницам – пока девушки добрались до раны, генерал потерял много крови. Он подбадривал своих хоть и старательных, но малоопытных медиков:
– Что-то, девочки, у меня в голове звенит. Вроде бы музыка.
Наконец рану перетянули. Лукин встал и пошатнулся.
– Товарищ генерал, мы вас дотащим! Ложитесь на шинель.
Разве девушкам под силу тащить его?
– Девчата, бегите! Пропадете вы со мной.
Упорные девчата поволокли его по мокрой земле на шинели. При каждом движении боль в сломанной недавно ноге все сильнее и сильнее отдавала в голову. Но Лукин еще находил силы шутить:
– Совсем ходить разучился…
Мелькнула горькая мысль: «Пропадут девчонки из-за меня».
– Девочки, бегите!
– Разве это можно? – удивленно сказала «кнопка», как мысленно окрестил Лукин одну из своих спасительниц. – Разве это допустимо?
Они выбрались на бугорок. Последние метры генерал с трудом шел сам.
– Ну вот, тут посуше, – сказал Лукин.
Совсем близко с фырканьем, как огромная хлопушка, разорвалась мина.
Девчата уцелели, но Лукину осколок впился в ту же правую ногу.
С бугорка пришлось скатиться. Одна из санинструкторов уже более решительно взялась за перевязку – видно, она раньше боялась не столько немцев, сколько генерала, – а другая исчезла. Минут через двадцать она привела двух командиров – поблизости, в землянке, лежал тяжелораненый начальник особого отдела Можин, командиры оказались его подчиненными. С помощью чекистов Лукин добрался до землянки. Рядом шли повеселевшие девушки. Генерал шутливо сказал им:
– Бегите, девчонки!
– Разве можно, – ответила «кнопка» и засмеялась.
– Устраивайтесь, Михаил Федорович, – сказал Можин. – Как-нибудь выберемся.
Лукин знал Можина еще по Сибирскому военному округу, и эта неожиданная встреча в лесу была радостна вдвойне.
– У нас и еда найдется, – хлебосольно предложил один из чекистов. – Закусите, товарищ генерал.
Послышался выстрел, другой. Возле землянки закричали по-немецки.
– Вот тебе и закусили, – тихо произнес чекист. – Надо пробиваться. Рязанов, бери грана… – И не договорил.
Раздался такой взрыв, что Лукину показалось – бревенчатый потолок землянки рухнул на него одного.
«Где это я? Почему на спинках стульев висят немецкие мундиры? Я в плену! Это страшно… Кружится голова… Кто там стонет?.. Почему никто к нему не подходит? Сколько сейчас времени? Хоть кто-нибудь бы вошел… Второй застонал… Сколько их тут? Все немцы? Кто-то идет… Нет, не к нам. Пить хочется… Кто рядом со мной? Тоже немец. Ни глаз, ни носа не видно – здорово тебя наши отделали!.. Кто это встал?»
Раненый немец – правой руки у него нет, нога в бинтах – проковылял с костылем мимо койки Лукина. В коридоре разговор – видно, немца ругают за то, что вышел. Так и есть, санитарка ведет обратно, уложила, накрыла, строго что-то сказала и ушла. Вернулась с кружкой, принесла немцу пить.
«Попросить? А ну их!.. А пить хочется… Подумаешь, чего тут особенного – попрошу, и все… Очень уж ты, Михаил Федорович, на компромиссы легок – попрошу! У кого? У врагов… Разве санитарка мне враг? Я же ранен, а она санитарка, она обязана дать мне воды… Ушла… Ну и черт с ней. Потерплю… Буду думать о другом… Что это за здание? По окнам видно, школа. Недавно построенная, хорошая школа… Кажется, я снова засыпаю. Где же я? Откуда немецкие мундиры?.. Здорово идет самолет… Хорошо идет… В плену? Кто в плену? Здорово мотает… Раз, два, три, семь…»
Лукин провалился в черную бездонную яму.
Немецкий госпиталь ожил в семь часов: заходили по классам-палатам санитарки, где-то скребли пол, однообразно стучали – похоже, что тяпкой рубили мясо, хлопала внизу дверь.
Синяя лампочка под потолком замигала и погасла – стало заметнее, что за окнами совсем еще темно.
Немец с костылем, тот, что пробовал ночью выйти из палаты, подошел к койке Лукина, всмотрелся и истерически закричал.
Вбежали санитарки, завозились на койках раненые, немец кричал, стучал костылем об пол:
– Русс! Русс!
Он был очень разгневан, этот немецкий капитан, тем, что в палату, где лежит он, Вальтер Хеслер, один из деятелей «Крафт дурх Фройде», член националсоциалистской партии с 1934 года, командир батальона десантников, герой Нарвика и Крита, почти рядом с ним положили русского.
– Вы слышите, господа офицеры, – русского! Я протестую! Я буду жаловаться! Я требую убрать немедленно, сию же минуту этого русского! Это чудовищно! Я сам выкину его! О! У меня еще, слава богу, есть силы!
– Герр капитан! Это же не рядовой, это генерал!
– Это хуже! Наверное, даже коммунист…
Санитарка привела сестру. Сестра подошла к Лукину, брезгливо посмотрела на его закрытые глаза, крепко сжатый рот – генерал был без сознания – сердито приказала санитаркам вытащить русского в коридор.
И вдруг сосед Лукина, тот, у которого не было видно ни глаз, ни носа, внятно, сильно сказал:
– Оставить… Капитан Хеслер, вы ведете себя недостойно!
– Как вы смеете!
– Смею, капитан…
Сестра, пригласите старшего врача герра Нельте.
– Слушаю, полковник.
– И скажите капитану Хеслеру, он мешает мне спать.
Вместе с доктором Нельте в палату вошли еще двое. На одном из-под белого халата виднелся генеральский мундир. У генерала были на редкость яркие, пунцовые губы.
Генерал сначала подошел к полковнику, положил ладонь ему на голову, мягко спросил:
– Тебе сегодня лучше, Курт?
– А, это ты? Мне было бы совсем хорошо, но у нас тут очень шумно.
Капитан Хеслер спросил генерала: «Разрешите?» – получил молчаливое согласие и заковылял из палаты.
Генерал посмотрел на Лукина, перевел взгляд на старшего врача Нельте. Врач коротко приказал сестре:
– Шприц!
И сам сделал укол. Лукин открыл глаза.
Немецкий генерал заговорил по-русски:
– Как себя чувствуете? Можете ответить на несколько вопросов?
– Смотря что вас интересует.
– Какие формирования были…
– На все вопросы, касающиеся Красной Армии, я отвечать не буду.
– Почему?
– Судя по вашему мундиру, вы генерал. Скажите, как бы поступили вы, окажись в моем положении?
Немец постоял молча, оттопырив толстую пунцовую губу, внимательно, словно прикидывая что-то, посмотрел на Лукина и вежливо сказал:
– Как вам угодно…
И ушел.
В палате стало тихо. Немцы поглядывали на русского генерала, и, хотя большинство из них не поняли, о чем шла речь, очевидно, достоинство, с которым русский разговаривал с представителем командования группы армий «Центр», вызвало у них уважение.
А боль в правой ноге усилилась. Особенно неприятно ныл большой палец. «Видно, меня еще раз трахнуло? Дергает и дергает…»
Лукин с трудом приподнялся, левой, действующей рукой сбросил шинель и одеяло и только тут увидел, что правой ноги у него нет…
В коридоре застучал костыль – возвращался Хеслер. Дверь распахнулась, и капитан, не удержавшись, растянулся на полу. Пытаясь достать отлетевший костыль, Хеслер упал еще раз и, так сидя с подвернутой ногой, злорадно закричал понемецки:
– Сейчас вы все будете шуметь! Слышал сам! Только что! Передовые части вступили в Москву! В Москву!
Немцы зашумели.
Хеслер, с ненавистью глядя прямо в глаза Лунину, орал:
– Москва! Москва!
Лукин не поверил. Он не мог поверить этому обезумевшему от радости наглому, жалкому гитлеровцу.
Он не мог поверить, это было чудовищно – поверить, что в Москве немцы.
Он не мог поверить, так как понимал, что если бы даже передовым частям гитлеровской армии удалось прорваться в Москву, то бои за столицу шли бы не один месяц, они были бы яростными, беспощадными.
Он просто не мог в это поверить.
И все же ему на мгновенье стало страшно. Он дотянулся до повязки на своей культе и начал срывать ее. Зачем он это делает, он не дал себе отчета, ему надо было что-нибудь делать, иначе его мозг, сердце не выдержали бы горечи и тоски, охватившей его.
И генерал Лукин снова потерял сознание.
Москва
Снег покрыл русскую землю. Злее становились ранние морозы. Люди в утренней полутьме собирались у репродукторов. Стояли молча, ждали сводку с фронта. «Ведя неравные бои, наши войска вынуждены были отойти на рубеж Дорохове, западнее Кубинки…»
– Мы в прошлом году в Кубинке дачу снимали. О господи!
«В районе Боровска ценой больших потерь противник оттеснил наши части к реке Протва, а затем к реке Нара».
– А мы хотели летом отдыхать в Наро-Фоминске, там у мужа родственники. Там знаете какой воздух!
– Говорят, там микроклимат.
– Тише! Что вы, право!
«На Волоколамском направлении…»
«Яхрома… Юхнов… Медынь…»
«Внимание! Внимание! Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства, стойкости… Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве. Сейчас, как никогда, требуется бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий…»
«По постановлению Государственного Комитета Обороны в городе Москве и прилегающих районах с 20 октября вводится осадное положение».
– Вот это правильно!
На восток шли эшелоны – увозили детей, женщин. Перебирались на Урал, в Сибирь заводы, институты.
К Москве торопились уральские, сибирские дивизии…
Вечером 6 ноября немецкие самолеты пытались прорваться к столице. Стреляли зенитки. Осколки снарядов падали на асфальт.
Когда-то после радостных слов: «Угроза воздушного нападения миновала! Отбой!» – мальчишки бросались подбирать осколки, теперь никто не обращал внимания, надоело. Осколки убирали дворники.
Отмечалась двадцать четвёртая годовщина Октября.
Кто бывал на торжественных заседаниях в Большом театре, тот знает, какая атмосфера царила перед началом и в перерывах. Люди собирались известные на всю страну, серьезные, деловые – руководители наркоматов, предприятий, организаций, знаменитые рабочие, колхозники, ученые, артисты, художники. Здоровались, обнимались, иные, проводя всю жизнь в хлопотах, заботах, только тут и встречались…
А иной раз кое-кто, тут дела хозяйственные решал, причем такие, о которых до этого месяцами спорили и никак решить не могли, а тут договаривались за пять минут – обстановка товарищества, единства помогала убрать все мелкое, что мешало.
И всегда перед началом стоял веселый гул.
На станции метро «Маяковская» было тихо. Не слышно даже сухого, резкого хлопанья зениток – глубина солидная.
Медленно подошел поезд. Прибыли члены правительства, Государственного Комитета Обороны, Сталин. Тишину разорвали аплодисменты. Сталин поднял руку: «Не надо! Нынче не до аплодисментов».
В Архангельске, в Казани, в Тбилиси, в Иванове, в тысячах городов и сел, в штабах полков, дивизий, корпусов, армий, в матросских кубриках, на подводных лодках, на заводах, где собирали танки, в эшелонах, идущих с курьерской скоростью на запад, в госпиталях – всюду, где работало радио, люди произносили:
– Тише! Тише!
Ждали – сейчас будет говорить Сталин. Над страной летел знакомый каждому глуховатый голос, вселявший надежду, уверенность:
– Никогда еще советский тыл не был так прочен, как теперь. Вполне вероятно, что любое другое государство, имея такие потери территории, какие мы имеем теперь, не выдержало бы испытания, пришло в упадок…
– Верно, товарищ Сталин, правильно!
– Наша армия действует в своей родной среде, пользуется непрерывной поддержкой своего тыла…
– Правильно! Совершенно верно!
– Немецкие захватчики хотят вести истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат…
– Получат!
– Никакой пощады немецким оккупантам! Смерть немецким оккупантам!
– Смерть! За все заплатят, за все!
Позднее, после перерыва, торжественный, праздничный голос:
– Выступает народный артист СССР Максим Дормидонтович Михайлов… Взрыв аплодисментов.
– «Вдоль по Питерской…»
– Слышите, товарищи? Вы слышите? Поет Михайлов! Значит, порядок!
– Порядок! А вы что думали?!
Ветер! Ветер! Холодный, пронизывающий до костей. Ветер кидает сухой снег в строгие лица неподвижно стоящих на Красной площади солдат.
Небо над Москвой заволокли серые, свинцовые тучи.
«Может, и лучше?.. Плохая видимость!»
Восемь часов. Кто это там первый появился на трибуне Мавзолея? Неужели?
Из Спасских ворот на коне выехал Буденный.
– Товарищ Маршал Советского Союза! Войска для парада в ознаменование двадцать четвертой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции построены. Командующий парадом – командующий Московским военным округом генераллейтенант Артемьев.
– Здравствуйте, товарищи!
– Здравствуйте, товарищ Маршал Советского Союза!
– Поздравляю вас с праздником!
– Ура! Ура! Ура!
И была произнесена Сталиным речь:
– Враг не так силен, как изображают его некоторые перепуганные интеллигентики… Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии. Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!..
На Бородинском поле снова бой. В подмосковных селах и городах – бой!
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
Прямо с парада, с Красной площади – в бой, на фронт, проходивший по реке Наре, Истре, по каналу Москва – Волга, под Крюково, Дубосеково.
Многие не вернулись.
Солдаты, офицеры и генералы 16-й, 19-й, 24-й, 32-й армий – живые, вышедшие из вяземского окружения, погибшие, попавшие не по своей воле в плен, все выполнили свой долг, помогли отстоять Москву.
Они дрались до последнего патрона, до последней капли крови. Дрались раненые, дрались умирающие. Они затормозили наступление двадцати восьми немецких дивизий, остановили их под Вязьмой, помогли погасить «Тайфун», пока другие армии готовились к великой победоносной битве.
Честь им и слава, как и всем тем, кто стоял под Москвой, кто отстоял столицу!
Иди, Власов, иди…
В тоскливые, однообразные дни врезались дни ужасные, немыслимые.
В Вязьме в госпиталь для военнопленных, куда перевели Лукина, привезли вскоре раненого полковника артиллерии Евгения Николаевича Мягкова.
Врач, наш, советский, осмотрел.
– У вас гангрена. Понимаете?
– Ясно, доктор.
– Необходимо ампутировать ногу.
– Высоко?
– Выше колена.
– Надо – так надо. Если не отнять – помру?
– Наверняка. Гангрена.
– А если отнимите, поживу?
– Полностью гарантий нет.
– Шанс есть? Хоть один?
– Что вы, Евгений Николаевич? Больше.
– Режьте!
– Только у нас ничего нет, никаких анестезирующих. Понимаете – ничего.
– По живому будете?
– Да.
– Режьте.
Врачи – наши, пленные, сестры – тоже наши девчата. А старшая сестра – немка, поставлена для контроля.
Полковник все просил доктора:
– Доктор, милый, поскорее. Очень прошу, поскорее.
Девчата плакали. Инструмент подают, а сами ревут. А он все свое:
– Поскорее!
Немка, длинная, худющая, лицо темное, глаза скучные, сначала молчала, потом начала торопить хирурга:
– Шнель, шнель.
Принялась вытирать пот со лба у Мягкова своим платком с кружевцами. И не выдержала – грохнулась в обморок.
Мягков ночью потерял сознание и все кричал:
– Маруся, Маруся!..
Немка подходила, давала пить, и не воду, а по ее распоряжению приготовленный клюквенный морс. Раненые слышали, как она несколько раз сказала:
– Майн либер. Майн либер.