В пятницу 21 июля я слушал рассказ Закутного о поездке в ставку Гиммлера. Пришлось охать, вздыхать.

– Вас бы на мое место! Короче, едем мы, значит, в самое… Ну, в ставку Гиммлера. Прием назначен на одиннадцать ноль-ноль, а прибыть к месту приказано к десяти. Машин три. В первой немцы, знакомый – только один Штрикфельд. Все здоровые, мордастые, молчат, как истуканы. Во второй на переднем месте Андрей Андреевич, а мы сзади – я, Жиленков и Федор Иванович. В третьей Малышкин, Сверчаков и с ними тоже немцы.

Летим. Дорожка, я вам скажу, нам такая и не снилась – стеклышко! Только сосны мелькают. Один контрольный пост, другой, третий. На каждом проверка – документы, личности считают поштучно, словно бычков на ростовском базаре, – айн, цвай, драй… Сверчакова на первом посту высадили, сказали – нет в списке. Он было шуметь начал, а ему какой-то гауптман: «Прошу следовать за мной».

Потом еще пост. Попросили всех из машин выйти, а машины на какую-то площадку поставили, вроде бы на весы. Сели. Погнали. По обочинам столбики с фонариками – белый день, а они светятся. Впереди ворота. Высоченные. Вдруг из ворот черные машины выскочили и мимо нас – р-раз, с ревом! Наш шофер с визгом вправо. Смотрим – во второй сам Гиммлер собственной, можно сказать, персоной… Федор Иванович даже икнул. А Жиленков, сукин сын, сразу ляпнул:

«Нехороший признак, ваше превосходительство! Мы в дом, а хозяин-то из дому!»

Ворота не закрылись, и мы за первой машиной проскочили на полном ходу. Третью машину с Малышкиным отсекли у самых ворот. Сидим ни живы ни мертвы. Ничего особенного не произошло, подумаешь, Гиммлер уехал, чай, у него забот не одни мы, а все же нехорошо. Жутко!

У Власова шея и та побелела, а уши огнем горят – мне сзади видно. Потом какой-то тип в штатском дверцу открыл, пролаял:

«Штайгт аус!»

В общем, выходить! Мы ждем, когда Андрей Андреевич вылезет. Тут уже неудобно поперед батьки в пекло лезть. В стене дверь, перед ней три приступочки, сам сосчитал, на кой черт считал, не знаю, но запомнил – три.

«Коммен зи хир хер!»

И загнали нас черти знают куда: стены мраморные, окон нет, мебели никакой, в потолке фонари. Посередке – ступеньки вниз. В общем, попали в ловушку, правда с креслами. Уселись, друг на друга не смотрим. Жиленков ногой дрыгает, каблуком стучит быстро-быстро, но легонько. Вверху топот. Ну, думаю, сейчас. А что будет – не знаю. То ли сразу шлепнут, то ли пытать еще будут. А это к нам Малышкина приволокли – морда у него сконфуженная, видно, тоже перепугался, может, думал, что вместо нас тут трупы.

Сидим. Молчим. Жиленков перестал дробь выбивать. Никто не идет. Тихо. Власов встал. Покашлял.

«Странно…»

Трухин с иронией:

«Попали в гости».

Жиленков зашикал, на стены показал: помолчите, мол, слушают, наверно!

Власов опять покашлял и говорит: «В случае чего, товарищи… Извините, господа…» И не договорил – наверху топот.

Два эсэса – здоровые бугаи – принесли бутерброды с сыром, по чашке кофе и всем по рюмке, правда по маленькой, коньяку. Поставили. Ушли. И все молча, словно немые…

Я говорю:

«Жрать дают, значит, возможно, поживем!»

Жиленков бутерброд сцапал, жует, а сам на стены: тише, мол, не выражайся.

Потом еще один холуй ввалился. По-нашему объявил:

«Кто желает до ветру-с?»

Сходили по очереди.

Малость повеселели, хотя молчим, изъясняемся знаками…

Часа через два обед принесли – четыре блюда, не считая закусок. И пиво…

Ну, тут мы совсем приободрились. Малышкин даже мечтать вслух начал:

«Поспать бы теперь…»

А Жиленков, как всегда, свое:

«Хорошо бы с бабой. Как ты, Митя, на сей счет?»

Ну, я его, конечно, послал…

И вдруг нате вам, пожалуйста:

«Коммен зи хир хер!»

И повели в спальню. Власову отдельную комнату предоставили, а нам вроде общежития, но ничего, койки справные, на варшавской сетке, с легким скрипом.

Жиленков плюхнулся, отдышался и говорит:

«Что бы все это значило?»

Сказать, что мы спали, не скажу. Так, дремали и все прислушивались. Чем черт не шутит, вдруг они нас в темноте на тот свет отправят? Может, к койкам ток подведен – чик, и почернеешь.

Утром пришли мордастые, что в первой машине ехали.

«Шнель! Шнель!»

Поднялись наверх. И тут мы узнали, что вчера на уважаемого Адольфа Гитлера было покушение. Какая-то сволочь бомбу подложила. Ясно, что при таком, извините, печальном происшествии господину Гиммлеру не до нас…

– Страшно было, Дмитрий Ефимович?

– Не приведи бог! И до этого еле-еле засыпал, под самое утро, а теперь…

– Очень я вам сочувствую.

– Спасибочки, дорогой Павел Михайлович.

– Андрею Андреевичу горячо сочувствую. Когда при таких обстоятельствах на него внимание обратят…

После покушения на Гитлера Берлин стал похож на огромный полицейский участок. День и ночь проносились по разрушенным улицам машины гестапо. На перекрестках появились пулеметы. На центральных улицах на каждом углу стояли эсэсовцы с овчарками. На Вильгельмштрассе, на Унтер ден Линден охранники стояли длинными цепочками.

Изменилось и положение «Русского комитета». Вокруг усилили охрану, на Викторияштрассе появилось много личностей в штатском с подозрительно оттопыривающимися карманами.

Самому Власову, всем его подчиненным аккуратно выплачивали жалованье, выдавали продовольственные карточки – пущенный однажды механизм продолжал действовать. Но Власову запретили выезжать из Берлина, входили к нему только те, кого пропускал Амелунг.

А теперь расскажу о том, что для меня в то время было наивысшим смыслом жизни.

Разведчик, находясь за рубежом и в дни войны, и в мирные годы, понимает, что он послан не старшим по должности и званию начальником, не учреждением, а фактически своим народом, и направлен на передний край борьбы. Только так, а не иначе. Только такое понимание своих обязанностей дает разведчику нравственную силу.

Не надо думать, что у разведчика все железобетонное или стальное – здоровье, нервы, характер. Разведчик, как и любой человек, может просто устать, устать от постоянного нервного напряжения – ведь надо все время представляться другим, чем ты есть на самом деле, врагом самого себя, своего народа, быть все время настороже, смеяться, когда тебе совсем невесело… Если я хотя бы на минуту забыл, почему, во имя чего нахожусь в фашистской Германии среди предателей, определенно не выдержал бы.

У спортсменов есть такое понятие – второе дыхание. У меня второе дыхание появилось от сознания, что я здесь представитель своего народа, советского народа, что мне доверили, значит, надо во что бы то ни стало выполнить задание, как это ни трудно.

Я знал, что в тылу врага не один, что где-то, может быть, совсем близко от меня, здесь, в Берлине, возможно, в Летцене, Гамбурге или Дрездене, в каких-то учреждениях и организациях Германии, в ее вооруженных силах, может быть, в абвере, возможно, даже в главном управлении имперской безопасности, в имперской канцелярии действуют мои товарищи. Но никого из них я не знал. Да и знать не полагалось.

И еще. Мне, Андрею Мартынову, в «Русском комитете» изменника Родины Власова надо было все начинать самому, начинать в одиночку. Советоваться мог только с самим собой. А как хотелось иногда услышать: «Делай так», или, наоборот: «Ни в коем случае так не поступай!» Как я завидовал тогда тем, кто не один, с кем рядом друзья, единомышленники!

Надо было и мне находить единомышленников, помощников, друзей.

Не скрою, мое служебное положение в организационном отделе «Русского комитета» помогало мне. В мою обязанность входило хорошо знать и проверять тех, кого привлекали в комитет. Это давало мне возможность целыми днями сидеть у заведенной Трухиным картотеки личного состава, без всяких подозрений кого-либо изучать личные дела, делать необходимые мне выписки и все это затем использовать для сообщений в Центр, для подбора себе помощников.

Как информировал Центр? Вопрос, на который ни один разведчик правдиво никогда не ответит, так как это относится к методам работы, к секретам нашей работы. Скажу лишь то, что можно сказать: уже через две недели двусторонняя связь с Центром была установлена. Тайник, о котором условились с Алексеем Мальгиным, действовал безотказно. Кто, рискуя жизнью, брал из тайника мои зашифрованные сообщения и оставлял в тайнике для меня все новые и новые задания Центра, я узнал лишь после окончания войны, и то по некоторым причинам не имею права назвать имя этого удивительно скромного советского патриота-коммуниста, всю войну работавшего в Берлине, как тогда говорили – в самом логове, врага. Он награжден высшей чекистской наградой – нагрудным знаком почетного сотрудника государственной безопасности.

Что прежде всего бросалось в глаза при изучении личных дел? Для службы в «Русском комитете» привлекались выходцы из социально чуждой среды, а также подвергавшиеся различного рода репрессиям. Впрочем, проверить биографии власовцев возможности не было, и кое-кто, как я убедился, в биографиях и анкетах безбожно врал, лишь бы вырваться из концентрационного лагеря, а там, мол, видно будет. И в первую очередь я обращал внимание на такие дела, в которых были какие-то противоречия.

Заинтересовало личное дело капитана Николая Михайловича Кудрявцева, числившегося в резерве отдела формирования. Кудрявцев находился в Добендорфе в общежитии курсов пропагандистов и иногда с какими-то поручениями приезжал в Берлин.

Из анкеты я узнал, что родился он в Ярославле в 1916 году в семье торговца, родители в 1932 году репрессированы как «социально вредные элементы», в комсомоле и партии не состоял, образование среднее плюс военное училище, в армии с 1933 года.

Сын торговца, репрессированного в 1932 году, не мог попасть в военное училище в 1933 году, да еще в родном городе, где его должны были хорошо знать.

Мое решение побеседовать с Кудрявцевым окрепло после того, как Трухин приказал мне подобрать для него нового адъютанта – его Егор Розов пьяным попал под машину.

– Скажите, господин Кудрявцев, вы пошли в Красную Армию добровольно?

– Меня призвали.

– Как же так «призвали»? Вы родились двадцать третьего декабря 1916 года, а в армию попали, сами написали, в августе 1933 года. Следовательно, вам в то время и семнадцати лет еще не исполнилось. В этом возрасте не мобилизуют.

– Ошибка, господин полковник. Я родился в 1915 году.

– Вы же сами написали. Анкета вашей рукой заполнена.

– Я сказал, ошибся…

– Сколько лет было вашему папаше, когда вы родились? Не помните?

– Не помню…

– Сорок было?

– Меньше… Я первенец…

– Стало быть, ему около тридцати было?

– Вроде.

– На фронте он был? В первую мировую.?

– Как же… Рассказывал, на первой неделе забрали…

– Час от часу не легче, господин Кудрявцев. Выходит, ваш папаша в августе 1914 года на фронт ушел, а в декабре 1915-го вы родились. Давайте откинем девять месяцев, неладно получается. Или вы на мамашу клевету возводите, или…

– Может, отец в отпуск приезжал… По ранению…

– Все возможно. Допустим, вы правы, родились в 1915 году, тогда в августе 1933 года вам до полных восемнадцати лет трех месяцев не хватало. Не могли вас мобилизовать. Выходит, вы добровольно…

– Меня призвали.

– Я бы хотел, чтобы вы мне, господин Кудрявцев, правду сказали.

Говорю, а сам на него в упор смотрю. Губы он облизнул – видно, у него во рту пересохло. А я ему новый вопрос:

– Домашний адрес родителей?

– Улица Разина, дом восемь.

– Повторите!

– Улица Разина, дом восемь.

– И вы утверждаете, что на улице Разина в доме восемь жили ваши родители? Не могли они там жить! Улица Разина появилась перед самой войной. До этого там пустырь был. Ваши родители…

– Совершенно верно, были репрессированы. Так это мои. А я говорю про родителей жены.

– Фамилия?

– Смирновы. Михаил Александрович и Зоя Александровна.

– Как жену звать?

– Люба… Любовь Александровна.

– Почему же она Александровна, если отец у нее Михаил? Только что сказали…

Но он нашелся быстро:

– У нее отчим. А отца звали Александр.

– Где жена?

– Не знаю. Не видел с сорок второго года.

– Родители жены где работали?

– Отец на «Победе рабочих», мать на «Красном Перекопе».

– Что делали?

– Рабочие. Отец бондарь, мать прядильщица.

– Когда правду говорить начнете, господин Кудрявцев?

– Я правду…

– Теперь слушайте меня, господин Кудрявцев, если вы, конечно, Кудрявцев. В комсомол в школе вступал? Какую ты школу окончил?

– Среднюю.

– Номер, где находилась?

– Не помню.

– Улицу не помнишь?

– Не помню.

– Все ясно, Кудрявцев. После школы ты добровольно пошел в военное училище. Окончил, получил офицерское звание. В партию вступил. Последнее воинское звание?

– Я написал… Капитан.

– Сомневаюсь.

– Ваше дело… Только я действительно капитан.

– А по-моему, майор. По выходе из училища в 1936 году вы получили лейтенанта. Через два года, в 1938 году, вам присвоили старшего лейтенанта. Верно я говорю?

– Фантазия у вас богатая…

– Идите.

– Куда?

– Все. Разговор окончен.

– Всё? Зачем же…

– Зачем вызывал? Познакомиться хотел. Говорю медленно, понимаю, что все сказанное мной сейчас для него – самое важное.

– Группу собираю… Для заброски в советский тыл…

Вижу, «живец» сработал – клюнул капитан, глаза заблестели.

А я еще медленнее, одним словом – тяну:

– Идите, капитан… Мне такие, как вы, не нужны.

Блеск в глазах погас, словно выключили, взгляд откровенно злой. Но, видно, парень с выдержкой, говорит спокойно, как будто ничего не произошло:

– Можно узнать, что вы подразумеваете под «такими»?

– Анкета у вас сплошная липа… Вы не тот, за кого себя выдаете.

Он встал, руки по швам. Вежливо спросил:

– Разрешите быть свободным?

– Идите, капитан.

И вдогонку:

– Как мы можем таких в советский тыл посылать? Вы сразу в НКВД явитесь.

Он остановился:

– Чтобы меня сразу к стенке? Да что я, дурак?!

Ушел. Дверь тихо прикрыл, не хлопнул со злостью.

«Ничего, парень, мы с тобой еще увидимся. А ты мне понравился. Блеск в твоих глазах при мысли, что ты можешь очутиться в советском тылу, я не забуду…»

С капитаном я не разговаривал больше двух недель, но наблюдать за ним не переставал, навел еще справки: ровен в обращении, в подхалимстве не замечен, держится с достоинством, почти не выпивает, очень тоскует по жене, шахматист, помнит наизусть много стихотворений. Что тут особенного? Может быть ровным в обращении, любить жену и поэзию – а мне от этого какая корысть, грубо говоря? Трухин вон Лермонтова обожает. Мне нужен свой парень, преданный Родине. Но блеск в глазах Кудрявцева при упоминании о советском тыле я не забыл.

К счастью, Трухин в Летцен уехал, в штаб остлегионов, и я мог не торопиться с подбором адъютанта. Решил: «Поговорю я с Кудрявцевым еще. Надо мне с кого-то начинать».

Вызвал.

– Садитесь, капитан…

– Спасибо.

Сел. Смотрит на меня, ждет вопросов. Я молчу. Он тоже молчит.

– Хочу вам одно дело предложить. Не знаю, справитесь ли. Генералу Трухину нужен адъютант.

Смотрю, поскучнел мой капитан.

Спросил:

– Разрешите?

– Говорите.

– Не справлюсь. Это не по мне. А потом, я очень господина Трухина побаиваюсь…

– В советский тыл не боялись, а тут…

Смотрю ему в глаза, а сам думаю: «А вдруг ты, капитан, на самом деле один из тех, кто из ненависти к Советской власти сам лапы поднял и добровольно в плен пошел?»

А вслух говорю:

– Мы не биржа труда, чтобы о работе договариваться. Прикажем – не только адъютантом, делопроизводителем будете.

– Лучше уж делопроизводителем, чем к генералу Трухину.

– Что так?

– Разрешите подумать?

– Думайте. До завтра…

Мне надо было события форсировать. Вот-вот вернется Трухин.

На другой день, когда я начал было издалека, Кудрявцев спросил:

– Скажите честно, что вы от меня хотите?

Рисковал я? Конечно, рисковал. Но уж очень мне трудно было одному и очень я в Кудрявцева поверил.

Как он обрадовался! «Товарищ Никандров! Я ж сегодня второй раз на свет родился!»

Все мне рассказал.

– Я действительно капитан, родом из Ярославля. Моя настоящая фамилия Фомин, звать – Николай. Отец и мать живы. Были живы, когда их последний раз видел. Оба коммунисты. Жена закончила педагогический институт…

Он много раз повторил «когда последний раз», словно подводил черту своей жизни, там за чертой была жизнь, а сейчас, как он мне сказал, «ничего, одна тоска».

– Но вы не подумайте, товарищ Никандров, что я совсем ослаб и только тосковать могу. Я теперь возвращен вами к жизни.

Рассказал, при каких обстоятельствах попал в плен.

– В мае 1942 года немцы нам под Харьковом накостыляли. У меня на глазах генерал Городнянский погиб. Ко мне на КП батальона немцы утром ворвались…

Я его спросил:

– Как к Власову попал?

– Все по чистой правде расскажу. В каких я немецких лагерях побывал, когданибудь при удобном случае подробнее объясню. А сейчас о последних трех. Пять дней меня держали в лагере неподалеку от Вены – кормили, сволочи, какой-то падалью, потом офицеров – было нас около ста – повезли в Ниенбург, километрах в ста от Ганновера. Из еды – баланда и двести граммов хлеба, тяжелого, будто глина. Люди мерли каждый день. Приехали немец с русским переводчиком. Они еще только с комендантом повидались, а уже слух: вербуют на курсы администраторов для оккупированных областей. Слух такой: два-три месяца подержат на курсах, а потом пошлют в Россию на разные должности. Но сначала предварительная проверка в отборочном лагере. Я как услышал про Россию, сразу – еду! Только бы до Родины добраться, а там…

– Что там?

– Господи! Конечно, бить эту сволочь! Вы понимаете, на что я насмотрелся!.. Короче говоря, попал я в отборочный лагерь, немцы перед моим приездом вторую партию к отправке в Россию подготовили. Ну, думаю, три месяца хоть и медленно, но пройдут, стану я их науку долбить, в отличники вылезу, лишь бы не сорвалось. И как раз сорвалось! Вторую партию никуда не отправили. Сначала объявили – «временная задержку», да разве в лагере что-нибудь скрыть можно? Все узнали. Из первой партии, отправленной в Россию, из ста пятидесяти человек большинство разбежались. Говорили, что от высшего начальства кому-то за выдумку с курсами здорово всыпали. Ну, а нам, кто согласие дал, от этого нисколько не легче, мы и подписку дали, и все прочее.

– Что это – прочее?

– Присягу приняли главному чучелу – Гитлеру. Я, правда, подписался Кудрявцев, а не Фомин, но все равно подписал, да еще вдобавок, когда я присягу давал, меня сфотографировали. Заскучал я основательно, хоть беги в отхожее место и вешайся…

Вдруг нас всех, кто хотел на курсы, из отборочного лагеря выкинули – нечего, дескать, вас, сволочей, лучше других кормить – и перевели в Вустрау. Там наши сразу узнали, кто мы такие, – отношение к нам соответственное, не разговаривают, к чертям посылают. Был у меня знакомый по отборочному лагерю – Володя Шерстнев из Кирова. Вместе в Ниенбурге еще находились. Откровенного разговора между нами не было, но я догадывался, что и он на курсы с той же целью, что и я, определился.

Сидим мы вечером в Вустрау, молчим. О чем говорить? Не о чем.

Подходит к нам человек с палочкой. Нога у него одна, вместо правой – деревяшка. Борода почти до пояса. Глаза умные. Одежонка на нем дрянная, старый мундир немецкий, а вид впечатляющий – в общем, сильная фигура. «Что, курсанты, пригорюнились?»

Слово за слово… Почему мы к нему доверием прониклись, так и не поняли, – как отцу, все выложили. Он говорит: «Положеньице у вас, ребята, аховое, но не безвыходное. Нет таких положений, чтобы без выхода. А повиснуть в сортире – это, ребята, проще простого. Вы же молодые. Конечно, многие из нас, военнопленных, погибнут, но многие выживут и домой вернутся. Большое спасибо, понятно, нам не скажут, поскольку воюют другие, а мы в плену сидим, но все же примут». Наклонился к нам и шепотом: «Слыхали, как наша армия на фашистах шерсть опаливает? То-то и оно!»

Мы к нему: «С кем мы разговариваем?» А он засмеялся и ответил: «Как это с кем? С человеком!» Мы опять: «У человека должны быть имя, фамилия, звание». Он свое: «Самое высокое звание у человека – человек! А наивысшее – советский человек!»

После мы узнали, что разговаривал с нами генерал Лукин… Больше мне его увидеть не пришлось: всех нас, кто был записан на курсы, передали в распоряжение «Русского комитета», на курсы пропагандистов. А дружок мой Володя Шерстнев пропал. Не выдержал – дал в морду одному типу из комендатуры. Между прочим, бывшему кондуктору из Казани. Он и сейчас в Добендорфе, этот гад. А Володю расстреляли.

Через десять дней адъютант Трухина капитан Кудрявцев принес мне сведения о дислокации остлегионов во Франции.

«Булонь. Одна рота. Двое русских, Степанов Георгий и Жаворонков Петр, подозреваемых в передаче оружия бандитам, бежали.

Гавр. Две роты.

Лангон (Лозер). Один взвод. Десять человек ушли к партизанам.

Вильнес Сент Жорж. Один батальон. Ждет отправки в Финистер (севернее Бреста), где заменит на охране побережья Кюстентруппен части береговой обороны.

Депар. Аверойн. Три батальона. Штаб командира остлегиона генерала фон Хейгендорфа в Милло в отеле «Компани-дю-Мади». Выбывшего в Берлин (по болезни) генерала заменяет полковник Бом.

Париж. В казармах Вилет, неподалеку от площади Болар, двести рядовых и шесть офицеров, в том числе немецкий обер-лейтенант Виртс. Несут ночные дозоры. Побеги наблюдались в июле – одиннадцать рядовых и офицер Воронов. Задержаны рядовой Шумилов и Воронов. Расстреляны.

Париж. В школе Курбовца одна рота (азиатов). Охраняют немецкие учреждения на авеню Клебер. Вооружение: французские карабины и русские ручные пулеметы Токарева. В июле бежало шесть рядовых. Никто не пойман.

Париж.17 район, рю Ван-Дейка, 4. Штаб остлегиона. Рядом, в доме 2, немецкая военная канцелярия. Охрана одна рота и один взвод (кавказский), командир оберлейтенант Вольферт. Побегов: июнь – 3, июль – 6, август – 1 (поручик Вишняков, не разыскан).

Менд. Прибыл батальон пехоты. Расквартирован в семинэр, при выходе из города, по дороге в Бодюро и Мендском колледже.

28-го прибыл еще батальон пехоты. Расквартированы: монастырь Адоральин, женская нормальная школа (западная часть), школа Сент-Люзефа (в центре). Пытались установить связь с группой Сопротивления. Расстреляны семь…

Париж. Авеню Фом, 8, рю Де-Курсель, 63, – усиленная охрана (все азиаты). Рацион питания: завтрак – суп из свеклы, кофе (эрзац); обед – суп, масло (или колбаса) 50 граммов, картофель (замена – макароны), кофе; ужин – суп. Хлеба на весь день 400 граммов, сигарет 2, деньгами 220 франков в месяц. Форма французская. Побегов нет.

Страсбург. Лагерь советских военнопленных. Охрана две роты (национальные), командир капитан Свешников (русский, проверен, шесть раз участвовал в расстреле выявленных агентами коммунистов). Есть жалобы на плохое питание. Рядовые Зернов, Котов, Морозов говорили: «Кормят, словно каторжников, в лагере лучше».

Справка о лагерном рационе: суп из шелухи зеленых бобов – утром и в обед, хлеба 300 гр. на весь день. Воскресенье – дополнительно колбаса (конская) 25 граммов (не выдавали три воскресенья).

Примечание о капитане Свешникове: обнаружен убитым (холодное оружие). Исчезли рядовые Соломатин, Ивановский, Лопухин, Шадров, Зернов.

Донесение. Подозреваемые в уничтожении капитана Свешникова Зернов и Лопухин задержаны в шестидесяти километрах от Парижа, на вокзале Сен-Лазар, когда они садились на дизельный поезд «Оторан», следующий в Гавр. Очевидно, заметив слежку, Зернов и Лопухин сошли на ст. Брушевильор. К сожалению, задержать живыми не удалось – Лопухин убит при возникшей перестрелке, Зернов покончил с собой. В кармане Зернова обнаружена записка: «В капустном ряду центрального ряшка». «Кафе на углу улицы Фрошона и президента Вильсона». «Почтовое отделение на площади Нации». Рекомендуется установить за этими адресами наблюдения, возможно…

Справка. Много испанцев уходят к партизанам, некоторые исключительно из страха, что их могут выдать Франко. Полагал бы пустить опровергающий слух».

Вот и все, что на первый раз добыл Кудрявцев и передал мне. Несколько листков бумаги. А за ними судьбы людей, заброшенных ураганом войны во Францию. Где-то, возможно, в Рязани, под Костромой или в Новосибирске, родные, близкие, мать, отец, жена, дети, ждут не дождутся вестей от Зернова, Лопухина. А я даже не смогу узнать их имена. Знаю только одно – погибли.

Я не знаю, как они, офицер Воронов, рядовой Шумилов, поручик Вишняков, попали в остлегион. Вполне возможно, не выдержали голода, испугались пыток, смерти, может быть, приняли присягу Адольфу Гитлеру с тайной надеждой вырваться рано или поздно к своим – кто знает? Но одно я знал: они пытались уйти, прорваться, и, когда пришел решительный, важный в их жизни момент, они не дрогнули.

В этот день я с необычайной, какой-то пронизывающей ясностью понял, как важно, необходимо мое присутствие тут – я могу многое сделать для живых и для мертвых. И я дал себе клятву, что буду узнавать имена и фамилии тех, кто не дрогнул в самый решительный момент, буду возвращать Родине имена ее пропавших без вести сыновей.

Попросил Кудрявцева снять копию, а оригинал положить точно на прежнее место. Предупредил – иначе Трухин заподозрит своего нового адъютанта.

…С Кудрявцевым – Фоминым мне стало гораздо легче – я уже был не один. Он оказался хорошим разведчиком – смелым, преданным своей Родине. Помогал мне находить нужных людей. Лейтенант Иван Рябов, капитан Евдокимов, сержант Петр Давыдов, рядовой Валентин Баландин – спасибо вам, мои дорогие товарищи, за бескорыстную дружбу, за храбрость, за верность Родине. Разные по характерам, из разных мест – кто из-под Владимира, кто с Урала, кто из Москвы, но с одной судьбой – плен в тяжкие осенние месяцы сорок первого года, вы вынесли все муки: голод, холод, угрозу безвестной смерти – и сохранили неистребимое желание помочь Родине.