– Кира! – громко окликнул Власов. Рябинина не обернулась.
– Рябинина! Подойдите ко мне!
«Что ему надо?»
Недоуменно пожала плечами, вернулась:
– Слушаю вас.
– Давно вы в Германии?
– Целую вечность, – грустно усмехнулась Рябинина.
– А если без лирики? Точно?
– С тысяча девятьсот сорок первого.
– Где взяты в плен?
– Я невоеннообязанная.
– Последнее место жительства в России?
– Город Львов, герр генерал.
– Ваш личный номер?
– Сто тринадцать тысяч семьсот шестнадцать, герр генерал.
– Можете идти, – торопливо сказал Власов – на террасу вышли фрау Белинберг, Фердинанд, Вейдеманн, Астафьев.
– Андре! Мне стало легче.
– Я рад, дорогая. Мне было очень грустно покидать вас больную.
– Уезжаете?
– Пора. Дорогая Адель, у меня к вам небольшая просьба… У вас есть восточная рабочая. Я прошу вас разрешить передать ее в распоряжение моей охраны.
– Она что-нибудь сделала против вашей безопасности? – вмешался в разговор Фердинанд.
– В некотором роде.
– Хорошо, дорогой Андре. Макс, распорядитесь.
– Кто вам доставил неприятности, генерал? – настороженно спросил Вейдеманн. – Может, я справлюсь сам? Обещаю достойно наказать виновную.
– Ее номер сто тринадцать тысяч семьсот шестнадцать. Фамилия – Рябинина.
– Если генералу эта женщина необходима… – Вейдеманн подчеркнул последнее слово: – Если необходима, мы охотно отдадим.
Астафьев уловил иронию Вейдеманна.
– Это военная необходимость, господин управляющий, – вмешался он. – Я прошу передать в наше распоряжение еще одну русскую – Козихину.
Власов искоса глянул на поручика. Вейдеманн тем же подчеркнутым тоном спросил:
– Это тоже военная необходимость?
– Да, – твердо ответил поручик. – Это продиктовано безопасностью генерала Власова.
– Кроме этого, – предупредительно сказал Власов, – полагаю, можно произвести замену. Я похлопочу. Кого вам лучше прислать: мужчин, женщин? Мужчин немного сложнее, их требуют на заводы.
Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова
Тридцать первого августа 1944 года наши войска вступили в Бухарест. Я представил, что творилось в этот великолепный летний вечер в Москве: салют, радостные толпы на Красной площади.
Я вспомнил и ночь с 22-го на 23 июня 1941 года. Мы с Надей сидели у приемника. Был тогда у нас так называемый ТНБ – новинка предвоенного времени, коричневый прямоугольник, вытянутый в высоту. Сначала мы слушали Берлин – передавали речь Гитлера, сопровождавшуюся ревом, овациями. Потом я поймал Бухарест – мужской голос пел веселую песенку под типичный румынский оркестр. Надя сказала: «Веселятся!»
В Бухаресте в ту ночь веселились – никакого затемнения, впереди короткая война с Россией. На наши города падали бомбы, лилась кровь – в Бухаресте веселились. А сейчас?.. Я был далек от злорадства, понимал, кто обманул румынский народ, кому это было выгодно, и все же: «Торговали – веселились, подсчитали – прослезились!»
Румыния объявила войну Германии. Очередь была за Венгрией.
На карте в кабинете Трухина фронт, удерживаемый немецко-венгерскими войсками, начинался в румынской части Бавета, проходил через Арад на Ораде, поворачивал на восток к Клужу, шел вдоль границ Трансильвании, огибал с севера Брашов и, образуя Секлерский выступ, уходил по Восточным Карпатам к району, где скрещивались границы Румынии, Словакии и Венгрии, – почти тысяча километров фронта.
Трухин, и в пьяном виде способный мыслить по-военному, поделился со мной:
– Настоящая оборона только в районе Клужа. Здесь группа «Трансильвания»… – Он прикинул что-то в уме. – Да какая там группа, всего одна кавдивизия СС под командованием бездарного группенфюрера Флепса. А тут остатки армии генерала Фреттер-Пико… – Он махнул рукой. – Венгры ненадежны, помяните меня, побегут и, как румыны, будут стрелять в спину немцам. Надоело им воевать за Великую Германию…
И неожиданно сменил тему:
– А Андрей Андреевич свадьбой занят… Какое безумие!
Сообразив, что сболтнул лишнее, открыл дверцу шкафчика, достал бутылку коньяку.
– Согрешим, господин Никандров?
Пусть объяснят психологи, почему именно в этот момент я вспомнил мою Надю, детей. Какая-то сила перенесла меня в Алексино, я увидел свою школу, залитую вечерним солнцем, – стекла нестерпимо ярко горят, словно в здании пожар, до меня донесся запах влажной после дождя земли. Надя идет с детьми, и наш пес, славный умный Дик, бросается ко всем по очереди. Я услышал, как дочка, защищая своего любимца, сказала: «Наш Дик – настоящая овчарка. Только ему забыли накрахмалить уши, вот они и не торчат». Сколько раз я это слышал…
– Ваше здоровье, господин Никандров!
И все ушло… Да была ли она, моя прошлая жизнь? Есть ли у меня жена, дети? Что это такое – Алексино? Было, все было и есть сейчас, только очень все это далеко от меня, немыслимо далеко, и между нами фронт…
– Ваше здоровье, Федор Иванович!
– Да вы не расстраивайтесь, Павел Михайлович. До конца еще далеко.
Утром я встретил Закутного. По его виду понял – он переполнен новостями, и, очевидно, я был первый, кто подвернулся ему, он никому не успел рассказать, его прямо-таки распирало.
– Слышали? – оглянулся и проговорил он шепотом. – Наш-то председатель?! Дела побоку, к невесте коньяк жрать, а попутно свою бабью коллекцию увеличил…
– Да что вы, Дмитрий Ефимович, до этого ли ему сейчас?
– Вот именно-с! Кому до чего, а бешеному кобелю семь верст не крюк. Привезли двух баб. Одну для самого, другую для Астафьева. И, представьте, Андрей Андреевич совершенно всякий стыд потерял, держит мамзелю в своих апартаментах, под охраной. Сам сейчас видел, какой ей завтрак понесли, словно министру, на подносике, под накрахмаленной салфеточкой. А если разобраться, какая-нибудь прости господи…
Признаюсь, тогда болтовне «Мити» я не придал никакого значения. Меня в тот момент больше всего интересовала судьба взятого в плен подполковника Алексея Орлова. Я торопился к Власову, чтобы вместе с ним еще раз увидеть Орлова. Поэтому я постарался как можно скорее отделаться от Закутного.
Под чужим именем
Если бы кто-нибудь в субботу 21 июня 1941 года, в последний мирный день, предсказал Кире Орловой, что произойдет с ее семьей, с ней самой в самое ближайшее время, если бы ей сказали, что не пройдет и суток, и она потеряет сына, милого, дорогого маленького Сережу, что она никогда больше не сможет взять его на руки, почувствовать приятную его тяжесть, никогда не сможет поцеловать его любимое местечко – ямочку под горлышком, не сможет вдохнуть в себя удивительно радостный для нее запах Сережи, что она много лет не увидит самого близкого, родного человека – Алешу, а сама она, Кира Антоновна Орлова, советская гражданка, авиационный инженер, член партии, жена образованного, умного офицера, счастливая женщина, превратится в совершенно бесправное существо, которым будут помыкать чужие, злые люди, – она бы назвала собеседника сумасшедшим.
Иногда Кира спрашивала себя: «Как же я все это перенесла? Почему я не сошла с ума, не умерла от тоски и отчаяния?» Двигалась, работала, ела, пила, спала – жила, если, конечно, можно назвать все это жизнью: подъем в пять, кусок хлеба, кипяток, в шесть на работу – до восьми вечера, с перерывом в полчаса, чтобы проглотить пол-литра скверно пахнущей баланды и две ложки картофельного пюре без масла, или тушеной капусты, или брюквы; в девять отбой и беспокойный сон на грязных нарах… Случались дни с небольшими искорками, проблесками веселья, даже счастья, если удавалось причинить пусть хоть небольшую неприятность немцам.
И Кира жила, как жили рядом с ней в Эссене, во Франкфурте-на-Майне, в Гамбурге, в Берлине сотни и тысячи таких же обездоленных, в прошлом счастливых женщин и девушек, угнанных в Германию.
Жизнь Киры, наверное, была бы еще горше, мучительнее, если бы она знала, что в кошмарное первое утро войны она в восемь часов была совсем рядом с мужем и только роковая случайность помешала им встретиться. Оставив Сережу, как она думала, на несколько минут, в грузовике с посторонними людьми, Кира бросилась к своему дому написать мужу записку, что она с сыном уехала, и не на поезде, а на машине.
Когда она подбежала к дому, он уже пылал. Из окон третьего этажа, где находилась их квартира, шел густой коричневый дым, иногда прорывалось пламя. Пожар никто не тушил, лишь дворничиха, пожилая худая женщина, бегала с пустым ведром и что-то кричала.
Не думая больше о доме, Кира побежала обратно на площадь, к оставленному в грузовике Сереже. Грузовика на месте не оказалось, валялся лишь чей-то большой, перетянутый ремнем черный чемодан – видно, упал с машины.
Кира сначала даже обрадовалась: «Слава богу, уехал!» Затем она поняла, что Сережа уехал без нее, с незнакомыми людьми, и ее охватило ощущение такой страшной беды, что она не выдержала и заплакала.
Потом она вспомнила, что у нее есть билеты на поезд. И помчалась на вокзал, предположив, что Орлов обязательно станет разыскивать их на вокзале.
Кира бежала по путям.
В этот момент Орлов выходил из здания вокзала.
Кира влетела в вокзал и услышала:
– Воздушная тревога!
Она выбежала на площадь и прижалась к табачному ларьку, находившемуся в трех шагах от павильона автобусной станции, где в это время вместе с московскими актерами был Орлов.
Как только налет кончился, Кира понеслась к центру города – она не могла стоять на месте: «Надо искать Алешу! Надо найти Алешу!»
Кира завернула за угол. Орлов в это время, попрощавшись с актерами, шел по площади.
Если бы Кира знала все это, она бы, наверное, сошла с ума от страшной, невероятной несправедливости.
Неподалеку от старинного костела Кира увидела первый труп. Она с ужасом узнала молодую женщину – врача Елизавету Степановну. Вчера Елизавета Степановна со своим мужем, инженером табачной фабрики, была на концерте, сидела в одном ряду с Орловыми и шутя жаловалась на маленькую дочку: «Вы понимаете, суп не любит, молоко не любит, любит только зефир».
Над раздробленной головой Елизаветы Степановны крутились и плясали зеленые мухи.
Кире стало страшно, невероятно страшно, к горлу подкатил тугой, горький комок, ей показалось, что ее сейчас стошнит. Она успела подумать: «Ай, как нехорошо!» – и вбежала в чужой, залитый ослепительно ярким солнечным светом двор… На месте здания штаба полка, где служил Орлов, были развалины.
Через пятнадцать дней после занятия немцами Гродно Киру вместе с другими женщинами и девушками, захваченными при облаве, увезли в Германию. Длинный товарный вагон так обильно полили дезинфекционной вонючей жидкостью, что люди задыхались, и одна из девушек – Варя, несмотря на строжайший запрет охраны, подтягивалась, опираясь на плечи подруг, и открывала железный щит окна.
Поезд замедлил ход. Варя привычно и ловко подтянулась.
– На всю жизнь надышалась этой вони! А закрыть надо, вдруг станция.
Потом она крикнула:
– Это не станция!
И высунула голову из окна.
Выстрела никто не слышал.
Варя рухнула на пол – пуля попала ей в висок.
В незакрытом окне замелькали фермы моста.
Никто не плакал, просто все замолчали. Кира гладила и гладила руку Вари – теплая, мягкая, она становилась все холоднее и холоднее.
На остановке женщины стучали в дверь до тех пор, пока ее не открыли.
– Почем вы кричать? – спросил пожилой немец.
Увидев мертвую, он жалостливо поцокал языком.
– Убирайт! – и ткнул пальцем в Киру и еще двух женщин.
Поднимая Варю, Кира заметила в кармане ее кофточки паспорт и взяла его – вдруг когда-нибудь удастся сообщить ее родственникам, а даже фамилии Вари не знает…
В Германии, проходя регистрацию в сортировочном лагере в Фюрстенвальде, Кира назвалась Варварой Ивановной Рябининой, двадцати шести лет, продавщицей универмага. Кира не хотела, чтобы немцы знали, что она авиационный инженер. Внезапно погибшую подругу звали так же, как мать Киры, поэтому она не могла спутать свое новое имя и отчество. К этому времени, всякий страх перед немцами у Киры пропал: «Не буду работать на фашистов по специальности! Не для того меня учили!» Кира скрыла, что хорошо владеет немецким языком. «Слушать буду, а говорить не стану, а то еще сделают переводчицей».
Как только эшелоны с восточными рабочими начали прибывать в столицу Германии, в берлинском отделе тайной государственной полиции – Гехаймштаатсполицай (гестапо) был создан «Русский отдел» для выявления среди них советских разведчиков, коммунистов, вообще антифашистски настроенных лиц. Последних оказалось так много, что вскоре при «Русском отделе» образовали специальную группу «Комет», привлекли в нее кроме немцев белогвардейцев, в основном участников НТС – Национально-трудового союза, а также кое-кого из проверенных предателей. Непосредственное руководство «Русским отделом» и группой «Комет» осуществлял сам начальник берлинского гестапо гаупт-штурмфюрер Эбелинг.
На Новой Фридрихштрассе в доме двадцать два находился «Русский отдел» германской контрразведки, также занимавшийся восточными рабочими. Возглавлял отдел Эрвин Шульц, помощником у него был Сергей Завалишин.
Сергей Завалишин, сын полковника царской армии, проживал в Германии давно, со времени разгрома Врангеля, у которого он в чине подпоручика командовал взводом. Жалованье переводчика на заводе «Деймберг», куда удалось устроиться с большим трудом, было скудное. Завалишин любил женщин, вино, наркотики и считал себя несчастным человеком, потому что денег на эти удовольствия не хватало. Войну он воспринял как величайшее благодеяние, решив, что теперь его материальные дела поправятся. Тотчас же побежал в контрразведку и предложил свои услуги в «борьбе с большевиками». Ему пренебрежительно ответили: «Справимся сами!» Считали, что война продлится самое большее несколько недель и на кой черт мелкий русский эмигрант. Но уже через месяц о Завалишине вспомнили, разговаривали вежливо и положили жалованье, о котором он и не мечтал.
Завалишин был в восторге, старался как можно лучше выполнить свои обязанности. Чтобы доказать благодетелям свое усердие, он донес на тех русских эмигрантов, которые расценили нападение фашистской Германии на их бывшую родину как бандитское и высказывали уверенность в победе русского оружия. Все они навсегда исчезли в лагерях смерти, а Завалишин получил пост помощника Шульца.
С прибытием в Берлин восточных рабочих Завалишин получил задание выявлять среди них тех, кто высказывал малейшее неудовольствие, арестовывать и отправлять в лагеря смерти.
Завалишин побывал во всех бараках восточных рабочих – особенно любил посещать женские; подсаживался, участливо справлялся, не ворует ли повариха, сетовал на условия военного времени, из-за чего, мол, и с питанием так трудно, но, увы, недоедают сейчас и сами немцы. Ведя, по его мнению, самую задушевную беседу, Завалишин, будто тайком, совал кому сигаретку, кому леденец, кому пряник – по его заказу специально изготовили нечто вроде русских мятных пряников. Запомнив фамилии тех, кто, как казалось, мог быть полезным, Завалишин вызывал их через лагерную администрацию побеседовать уже наедине и, обещая всякие блага, и прежде всего подкармливать, предлагал выявлять «всякого рода смутьянов и, конечно, коммунистов». Если кто отказывался, а таких, к удивлению Завалишина, было большинство, тот в барак не возвращался. Администрации лагеря Завалишин скорбно говорил, что, мол, номер такой-то отдал богу душу, отметьте в списках… И все же Завалишину удалось приобрести помощников, продававших своих товарищей за кусок хлеба, за пачку сигарет, за пряник. И в бараки уже не было нужды заходить – доносчиков и провокаторов можно было вызвать в специальный кабинет через администрацию.
И еще Завалишин сталкивался с подобными себе из особой группы «Комет» берлинского гестапо.
Кира Орлова, как и ее товарки по несчастью, не знала ни о группе «Комет», ни о «русских отделах» берлинского гестапо и контрразведки, о всей тщательно продуманной, хорошо организованной системе наблюдения за рабочими, но она понимала, что попала к врагам, что враги, несомненно, следят за рабочими, и прежде всего за советскими людьми, и решила не откровенничать с малоизвестными. «Что толку? А забьют насмерть».
На заводе акционерного общества «Крегер», куда Кира попала из сортировочного лагеря в Фюрстенвальде, ее, как не имевшую специальности, определили на кухню. Кира мыла картофель, чистила котлы, выносила мусор. Было хотя очень слабое, но утешение – тяжелая и грязная работа делалась для своих, а не для немцев.
Старая повариха тщательно следила, чтобы кухонные рабочие ничего не ели сверх нормы, но Кире удавалось иногда не только поесть самой, но и украсть дветри картофелины или кусочек хлеба для соседок по бараку. Приходилось хитрить, придумывать, что картошку нашла, а хлеб свой не съела, так как болит живот, и другие подобные небылицы.
Этому научил горький опыт. Первый раз украденную картошку Кира отдала Татьяне Роговой, работавшей дома, в России, на мясокомбинате. Кира всегда с жалостью относилась к людям с физическими недостатками, ей казалось, что им живется труднее, и Татьяна Рогова, рябая, низкорослая, с жидкими бесцветными волосами, с жилистыми руками, с плоской грудью, показалась ей совсем несчастной, особенно после того, как Кира увидела, с какой жадностью Рогова съедала порцию похлебки. «Голодает!»
Рогова прищурила лишенные ресниц глаза и язвительно спросила: «Где это ты, голубушка, разжилась? Словчила? А что, если я сейчас заявлю кому следует? Всыплют тебе, красавица, ох как всыплют!»
Кира сказала, что нашла картофелины в мусоре, даже перекрестилась для большей убедительности.
– Ну, если нашла, тогда возьму…
Рогова картошку сожрала быстро, а потом долго твердила Кире:
– Я краденого ни в жисть в рот не возьму. У меня ворованный кусок поперек горла станет…
Больше к Роговой Кира не подходила, а та при встречах все ехидничала:
– Что-то ты не угощаешь?
Недели через две Рогову назначили старостой в соседний барак. Она поселилась в закутке, отгороженном фанерной стенкой, поднималась раньше всех, позднее, всех ложилась, ела в одиночестве. Ее не боялись, ее ненавидели за побои, за подслушивание, за то, что она пресмыкалась перед немцами. К ней накрепко прилипла кличка Рябведь – рябая ведьма. Не прошло и месяца, как Рогова утонула в отхожем месте. Кто-то, видно, позаботился приготовить ей страшную, грязную смерть.
Кира проработала на кухне около полутора лет.
В бараке за это время сменилось несколько старост, даже подлые, бесчестные люди не все могли справляться с обязанностями, которые накладывала эта должность: доносить, подслушивать, бить, поднимать по утрам тяжело больных.
Украинка Авдеенко, окрещенная за свою походку вперевалку и длинный толстый нос Утконосом, отказалась от должности через неделю, хотя знала, что ее отправят в карцер, изобьют и пошлют на самую тяжелую работу. После вечерней поверки она опустилась перед строем на колени, заголосила:
– Простите меня, ради бога…
Когда старостой назначили Раису Коноплеву – она до войны была билетершей в кинотеатре в Вязьме, – все удивились, очень уж не подходила она для этой роли: добрая, с кротким голосом, совсем незаметная. Но у нее быстро появились и злость, и резкий, повелительный голос. Даже дралась она ловко, кулаки у нее оказались железными. Царствовала она недолго – нашли утром с пробитой головой. Немцы и не расследовали, кто ухайдакал Коноплиху, – очевидно, она не особенно их устраивала. К вечеру появилась переведенная из другого барака Елена Савкина, лет тридцати, с приятным, даже красивым лицом. Портил ее большой живот и странная манера ходить: она наклонялась вперед всем корпусом – казалось, вот-вот упадет.
Про нее тотчас же все узнали: до войны жила в Минске, работала приемщицей белья в прачечной, в Германию попросилась сама. И еще узнали – Савкина питает слабость к женщинам, с ней в том барака никто не хотел спать рядом.
Не прошло и недели владычества Утробы – так ее окрестили, – как ночью из ее закутка донеслись крики, брань. Все узнали голос Нины Пономаренко, молоденькой учительницы из Гомеля. Нина яростно кричала:
– Паскуда! Крыса!
Выяснилось, что Утроба приказала Нине прийти к ней «поучить счету» и начала к ней приставать. На утреннюю поверку Утроба вышла разукрашенная царапинами, злая, бешеная.
А еще через неделю Утроба перестала посылать на работу Надю Кропачеву, бывшую продавщицу из псковского магазина «Детский мир». «Утробина мадам» стала постоянной дежурной по бараку, ничего не делала, валялась целыми днями на койке в каморке своей покровительницы: ее начали бояться больше, нежели старосту. Кропачева, понимая, что ее презирают и ненавидят, мстила всем, чем могла, – Утроба выполняла все ее приказы.
По утрам в бараке было ужасно: скверно пахло, женщины кряхтели, чесались, зевали – всем хотелось спать, никому пробуждение не обещало никаких радостей, никто не произносил каких-либо разумных слов, только переругивались, некоторые цинично матерились.
Кира была рада, что ей приходилось уходить раньше остальных – в ее обязанности входило включать большой кипятильник. Она могла здесь же, на кухне, до прихода поварих умыться теплой водой.
После ужина, когда в бараке происходили все самые важные разговоры, Кира мыла котлы, убирала кухню, поэтому о многих новостях она узнавала позже всех, о некоторых не узнавала вовсе.
Как-то, спохватившись, что она несколько дней не видела тихую, симпатичную Олю Сокову, Кира справилась о ней у соседки по нарам и услышала спокойный ответ:
– Хватилась! Она еще в прошлую среду удавилась…
Киру удивило это спокойствие соседки. «Как же так! Оли нет в живых, а мне никто об этом не сказал».
Через час или два Кира поймала себя на том, что она быстро забыла о гибели Оли – ее больше занимали совсем развалившиеся ботинки.
Один день выдался невероятно страшный: Кира поняла, что дошла до состояния полной тупости, что ее ничто не интересует, что она опускается на дно.
В середине этого страшного дня Кира, вымыв очередную порцию картофеля, сидела, наклонившись над баком, и привычно, равнодушно смотрела на свои красные руки с грязными ногтями. Вдруг она вспомнила, что перестала по утрам мыться, расчесывать волосы. «Сколько дней я хожу вот так, растрепой?» И не могла подсчитать – пять, семь или еще больше. «Не все ли равно, один черт…»
Самое ужасное заключалось в том, что Кира уже несколько дней не вспоминала о Сереже, о муже, обо всем домашнем, о чем она думала раньше постоянно. «Что это со мной? Почему я о них забыла? Куда они ушли от меня?»
Не обращая внимания на немок-поварих, Кира заплакала, заплакала навзрыд, как не плакала давно, с детства, когда хоронила отца, утонувшего в Волге, – он шел в грозу на катере из Плеса, молния попала в бензиновый бак, отец, объятый пламенем, прыгнул в черную беснующуюся воду и не выплыл, – его нашли через два дня.
Старшая повариха не трогала ее – видно, и до этой угрюмой, злой женщины дошло чужое горе. Кира плакала и ночью, мысленно повторяя: «Почему я забыла о них?» И она поняла, что, если будет жить так же, как жила последние месяцы, ни с кем почти не разговаривая, боясь завести подруг, никому не веря, всех подозревая в доносительстве, – она сойдет с ума, влезет в петлю, как это сделала Оля Сокова. Ей стало по-настоящему жаль Олю, и слезы полились еще сильнее: «Бедная, бедная девочка. Как же я с ней не поговорила, не подумала о ней…»
Она до утра думала о других девушках, живущих в бараке, и решила: жить так, как она жила раньше, нельзя. Среди девушек, окружающих ее, много хороших, с ними можно подружиться. Сволочи, вроде Роговой и Утробы, тоже есть, но их гораздо меньше…
Назавтра Кира раньше обычного убежала на кухню, успела выстирать и высушить рубашку, долго мылась, тщательно причесалась. «Поживем еще!» В это утро у нее впервые за все время появилась уверенность, что Сережа и Алексей живы. «Я была больна», – решила Кира и с радостью ощутила, что болезнь теперь позади.
Вечером Кира смело подошла к маленькой черноглазой девушке, о которой знала только, что она из-под Витебска и зовут ее Галя, ведет себя порядочно.
– Можно с тобой поговорить?
– Идем пошепчемся, – понимающе ответила Галя. – Что, приперло?
Через месяц у Киры появилось много подруг. Ира Уварова, студентка Новгородского педагогического института, посвятила ее в секреты агентуры Завалишина, который завербовал Иру, – она согласилась на эту, как она говорила, «низость» по совету группы «Не сдадимся!», о существовании которой Кира узнала от Гали.
Эта небольшая, из семнадцати человек, группа никаких особых целей перед собой не ставила, кроме одной – помогать тем, кто пал духом, совсем отчаялся.
В январе 1943 года произошло событие, многое изменившее в судьбе Киры.
Днем неожиданно, как всегда в отсутствие женщин, в бараке произвели обыск.
На Кирином месте нашли шесть сырых картофелин. Если бы они были вареные, оправдаться было бы легче: «Не съела вчера и позавчера». А сырые – явная улика: сырой картофель не выдавали.
Вечером Кира увидела эти несчастные картофелины – они лежали на нарах, аккуратно уложенные в кружок.
Подошла Утроба, спросила:
– Видела? А теперь забирай, и пойдем.
Утроба привела Киру в кухню. На табуретке сидела с распущенными мокрыми волосами старшая повариха – видно, только приняла душ.
– Положи на место! – скомандовала Утроба.