– Здорово, братцы! Давайте знакомиться. Коля. Журналист. Попал в плен по дурости. Некоторые пишут по сводкам, а я полез на передовую. Вот и влип. Ничего. Как говорят, победа будет за нами…

Все молчали. Новенький, не смущаясь, продолжал:

– Закурить не найдется?

Никто ему не ответил.

– Нет и не надо. Обойдусь. – И обратил внимание на меня. – Ты, дядя, как сюда попал?

Я процедил сквозь зубы:

– Как ты, так и я.

За каких-нибудь полчаса мы узнали всю биографию Коли. Фамилии известных журналистов и писателей так и сыпались – Заславский, Ставский, Фадеев, Вишневский, – все были его друзьями. Особенно он хвастался дружбой с Ильей Оренбургом.

– Хороший мужик! Немцев ненавидит: Он прав, любить их не за что.

Сидевший напротив меня военнопленный громко произнес:

– Не выношу трепачей! И врунов.

Новенький нахально ответил:

– Прошу без намеков!

– Я не намекаю, – продолжал военнопленный, – никакой вы не журналист и не Коля. Зовут вас Георгием, фамилия Синицын, а работали вы не в «Комсомолке», а в театре осветителем.

Больше Коля-Георгий не появлялся.

Меня перевезли в Летцен, недалеко от Кенигсберга. Комендант гауптман Петерсон, его помощник лейтенант Малвилль хорошо владели русским языком.

Они подробно расспрашивали меня о том же, о чем меня уже допрашивали, и я понял – меня проверяют. В тот же день мне выдали китель, темно-синие брюки, фуражку, шинель, сапоги – все советское, не новое, но вполне приличное, и отвели в барак.

Ко мне сразу подошел человек, назвавший себя Скворцовым. Через пять минут он заговорщически сказал мне, что в лагере народу немного, человек сто, но все христопродавцы, все сволочи.

– Я бы их всех, сукиных сынов, повесил без суда и следствия. Все продались немцам. А я их ненавижу всеми фильтрами души.

Он так и сказал «всеми фильтрами». Не дождавшись ответа на свой «крик души», он спросил меня прямо:

– А ты как к ним относишься?

– К кому? – спросил я.

– К немцам.

Я прочел ему краткую лекцию о пользе дружбы между русскими и немцами, напомнил о любви к немцам Петра I и Павла I. Я с удовольствием наблюдал, как скучнеет его сытая, наглая морда. Он понял: на мне ничего не заработаешь…

Вечером мой сосед по нарам, укладываясь спать, глазами показал на проходившего мимо Скворцова:

– К тебе эта сволота не подсыпалась? Берегись, это провокатор.

Глаза у моего собеседника были недобрые, говорил он с деланной злобой. Я понял – этот умнее и поэтому опаснее.

Через пять дней меня привезли в Бухгольц. Там меня допрашивали шесть раз. Но особенно запомнился допрос в Мальсдорфе. Допрашивали двое – немецкий майор и русский, хорошо говоривший по-немецки. Я узнал его имя и фамилию: Владимир Анисин.

После допроса меня не вызывали дней десять. Потом привели к этому же майору. Он приказал Анисину по-немецки:

– Задавайте вопросы вразбивку.

Анисин вежливо сказал:

– Извините, но мы должны еще раз допросить вас, господин Никандров. Вышло недоразумение: я случайно порвал и выкинул протокол вашего допроса.

Я понял эту нехитрую игру – они еще раз проверяли меня – и ответил:

– Господи! С кем не бывает! Ради бога, я с удовольствием отвечу на все вопросы! – и попросил у Анисина воды.

Я на самом деле был доволен беседой с Анисиным; я узнал, что он, как правило, постоянно присутствует при допросах тех, кого немцы собираются передать Власову.

Я стал ближе к моей цели.

В конце допроса Анисин сказал:

– Я вас на днях вызову, вы мне нужны.

Откровенно говоря, я обрадовался, мне казалось: еще два-три дня – и моя судьба решится.

В бараке нас было немного, человек десять. Кормили хорошо, давали махорку. Состав жильцов все время менялся. Нетрудно было догадаться, что сюда временно поселяют людей, прошедших проверку и ожидающих назначения.

Прошло пять дней, а меня не вызывали. Кроме меня тут давно томился странный человек – Николай Максименко, так он назвался. Он ни с кем не разговаривал, на вопросы отвечал неохотно.

Днем лежать на нарах воспрещалось, но он, не обращая внимания на охрану, все дни валялся.

В конце недели он сам подошел ко мне, спросил:

– Листочка бумаги не найдется?

– Нет. А зачем вам?

– Рапорт хочу написать.

Посмотрел на меня тоскливым взглядом, переспросил:

– Нет бумаги? А может, есть? Жалко?

В этот день он больше не проронил ни одного слова, отказался от обеда.

Перед отбоем подошел к моему соседу и сказал:

– Ты новенький? Так вот слушай. Меня зовут Николай, фамилия Максименко. Это все липа. По-настоящему я Григорий Иванович Коновалов, моя семья живет в Новосибирске…

Мой сосед недовольно прервал его:

– А чего ты передо мной исповедуешься? Я не поп.

– Можешь это рассказать начальству. Пачку махорки дадут.

– Дурак ты. Дурак и сволочь. Не мешай спать.

Максименко – Коновалов засмеялся:

– Сам ты дурак.

Когда барак затих, он встал и пошел к выходу.

Его кто-то окликнул:

– Куда ты?

Он возбужденно, даже весело ответил:

– До ветру!..

Я никогда не забуду тишины, установившейся после ухода Коновалова. Никто не спал – это чувствовалось. Прошло полчаса, Коновалов не возвращался. Мой сосед, кряхтя, сел, вздохнул:

– Пойду посмотрю, что с ним, с дураком.

Вернулся, спокойно лег.

На него закричали:

– Ну что ты молчишь? Что там?

– Я так и знал, – ответил сосед. – Повесился…

Кто-то спрыгнул с нар, побежал, за ним бросились другие. Я тоже спустился со своего второго этажа. Сосед властно крикнул:

– Куда, идиоты! Не трогайте! Затаскают вас, глупых!

Все вернулись и молча улеглись.

Утром меня вызвал Анисин. Он разговаривал со мной не как следователь с обвиняемым, а как равный…

– Извините, Павел Михайлович. Меня неожиданно угнали в командировку. Вадим Вячеславович в Киев посылал…

Мне очень хотелось узнать, кто такой Вадим Вячеславович, имеющий право посылать в Киев, но я, естественно, промолчал. Анисин сам все объяснил:

– Майкопский! Это сила!

И начал рассказывать про поездку в Киев:

– От Ровно мне разрешили ехать автобусом. Я думал, что так скорее. Черта два! Еду по Житомирскому тракту и не узнаю. По обе стороны чисто, леса нет, вырубили – немцы партизан боятся. В общем, насмотрелся, страху натерпелся. Я жил на Фундуклеевской. Печально в Киеве, грустно…

Скажи я какие-нибудь бодрые слова, вроде «ничего, построим с помощью Великой Германии» или еще что-нибудь в этом духе, я бы потерял всякое доверие у Анисина, – я понял его настроение, он был очень подавлен увиденным в Киеве.

– Зашел к брату, а он убит – осталась племянница Галя, ей восемнадцать. Живет впроголодь. А мать ее, она врач, недавно пропала. В общем, житуха невеселая…

Я поддакнул:

– Война…

Он сменил тему:

– Ну что ж, бывает… Давайте о вас поговорим, Павел Михайлович. Хотите сотрудничать с Андреем Андреевичем Власовым? Неволить не хочу, но как человеку, к которому я, не знаю почему, хорошо отношусь, скажу: это лучший вариант в вашем положении.

– А что я у генерала Власова делать буду?

– Пока не знаю. В данный момент меня интересует ваше согласие или несогласие. Повторяю, вариант самый лучший.

– Допустим, я соглашусь. Что тогда?

– А если без допустим, а просто согласитесь?

– Подумать можно?

– Минут пятнадцать. Не больше.

– А другие варианты есть?

– У меня нет. Остальное – ваше дело. Чего вы боитесь?

– Хорошо, согласен, – решительно сказал я.

– Вот и прекрасно. Сейчас я вас оформлю. Подпишите заявление, вот эту справочку. Вы не представляете, какой подарок мы сделаем Андрею Андреевичу! Вчера к нему какой-то начальник из СС приезжал. После Андрей Андреевич Вадиму Вячеславовичу Майкопскому рассказывал, что его, Власова, упрекают за то, что к нему русские не идут. А на днях не то во Франции, не то в Голландии опять целый остбатальон восстал. Он, конечно, к Андрею Андреевичу прямого отношения не имеет, а все же неприятно.

Анисин забрал мои документы и уехал, а меня снова отвели в барак.

На следующее утро Анисин заехал за мной. Он долго ходил со мной по каким-то канцеляриям, я заполнил желтую карточку, на прощанье толстый немец брезгливо подал пухлую, потную руку, и мы вышли через железные ворота на улицу.

В августе 1943 года меня по рекомендации Анисина назначили инспектором организационного отдела «Русского комитета», председателем которого был Власов. Поселили вместе с другими сотрудниками комитета на первом этаже дома десять на Викторияштрассе. На втором этаже жили Власов, Жиленков и Трухин.

Об окружении Власова, в том числе и о Трухине, мне еще в Москве рассказывал Алексей Мальгин.

– Скольких лет ты пошел работать? – спросил он.

– Девяти с половиной.

– Ну вот, а Федора Трухина в этом возрасте возили в гимназию в санках с медвежьей полостью. У папы, помещика, под Костромой тысячи десятин леса да земли сколько! Барский дом с колоннами. На благотворительном вечере в Костромском дворянском собрании в татьянин день папа Трухина за бокал шампанского выкинул «катеньку» – сторублевый билет. Определенно, не последний.

Как его сынок, Федор Иванович Трухин, пролез в генерал-майоры – пока загадка. Известно лишь, что всюду при малейшей возможности он выставлял себя истинным патриотом Советского государства. А как только фашисты напали на нас, буквально в первые дни, кажется на десятые сутки, перебежал к ним. Ему сорок пять лет. Вступил в НТСНП – Национально-трудовой союз нового поколения, пролез даже к руководству и, учти это, во власовском штабе фактически выступает в качестве представителя НТСНП, а эта яро антисоветская организация, созданная еще до войны из белогвардейского отрепья немецкой, американской и другими разведками, добросовестно помогает гитлеровцам, и немцы ей доверяют. Ну, в той мере, в какой молено доверить платным холопам.

Убедишься, что почти вся головка власовского комитета из бывших: Трухин – сын крупного помещика, Благовещенский и Меандоров – из поповских семей, Мальцев – родственник крупного заводчика. Сам Власов – сын кулака.

Мы, Андрей, иногда пренебрегаем арифметикой, которую я назвал бы социальной. Разумеется, я далек от мысли не доверять человеку лишь по тому формальному признаку, что он по происхождению из так называемых «бывших», – это было бы политически неправильно.

В то же время нельзя закрывать глаза и на то, что в критический для Родины момент у нас оказались предатели и что по своему социальному происхождению это прежде всего и главным образом сынки кулаков, помещиков, фабрикантов, купцов. Когда у тех же Трухиных отобрали имение, Федору шел двадцатый год. Не ребенок, запомнил!

В один из вечеров ко мне пришел Владимир Анисин. Захмелев, он разоткровенничался:

– Теперь я могу сказать, Павел Михайлович: мы долго к тебе присматривались. Если хочешь знать, тобой интересовался Вадим Вячеславович Майкопский.

– Я его не знаю, – ответил я.

– Узнаешь! Это гениальная личность! Все: Власов, Жиленков, Трухин – в подметки ему не годятся.

Больше в этот вечер я о Майкопском ничего не узнал, но постепенно Анисин рассказал о нем многое.

До войны Майкопский жил в Киеве, был адвокатом во второй юридической консультации. В первые дни войны его призвали в армию, он дезертировал, скрывался у родственников не то в Житомире, не то в Чернигове. На другой день после занятия Киева немцы назначили его шефом криминальной полиции. В 1943 году «за особые заслуги перед рейхом» Майкопского перевели в Берлин. Он стал начальником группы «Комет» при русском отделе гестапо.

Анисин рассказал, что самая важная задача группы «Комет» – выявление антифашистски настроенных лиц среди острабочих.

– Ну и как, успешно? – спросил я.

– Задыхаемся! Столько их сюда нагнали! И еще я узнал, что берлинским отделом гестапо руководит гауптштурмфюрер Эбелинг.

– Майкопский бывает у Гиммлера?

– На днях был. Приехал, рассказал, что Гиммлер раз десять повторил: «Агентура, агентура и еще раз агентура. Только агентура позволит нам знать, что думают, делают и собираются делать люди, которыми мы обязаны интересоваться». А вербовать агентов нам все труднее и труднее, особенно после Сталинграда. Есть, конечно, доброхоты, но их мало.

Попутно я кое-что узнал и об Анисине. Он тоже жил до войны в Киеве и тоже был адвокатом.

– Я обязательно познакомлю тебя с Вадимом Вячеславовичем. Он очень интересный человек.

Через несколько дней вечером Анисин повез меня к Майкопскому на квартиру поздравить его с наградой.

Майкопский жил неподалеку от гестапо на тихой улице. У него была богатая квартира, напоминавшая антикварный магазин: картины, бронза, ковры, коллекции хрусталя и фарфора. Присмотревшись, я понял, что все это наше, советское. Мы сидели с Анисиным в большой комнате, не разговаривая, – мой спутник, переступив порог квартиры, сник, притих. Откуда-то доносились голоса, звон посуды, звуки радиолы.

Прошло полчаса – никто к нам не выходил. Анисин смущенно поглядывал на меня: «Ничего не понимаю… Сам же пригласил…»

Наконец появился хозяин, лет сорока, среднего роста, худощавый шатен с волнистыми волосами. На груди у него болталась новенькая «Остмедаль» на зеленой ленте.

Анисин обеими ладонями поймал руку Майкопского, торопливо заговорил:

– Дорогой Вадим Вячеславович, примите от всей души. Я так рад, так рад.

– Благодарю, Владимир Алексеевич. Сердечно тронут. Ну, знакомьте нас.

– Никандров, Павел Михайлович.

– Очень приятно. Я сказал:

– Мне особенно приятно познакомиться с вами в столь знаменательный для нас день.

– Проходите, господа…

Мне очень хотелось побеседовать с Майкопским, нужно было войти к нему в доверие. Но беседы, к сожалению, не получилось – прибыл Жиленков.

Он вошел с такой масленой улыбкой, что я на долю секунды закрыл глаза – мне показалось, что я не выдержу и ляпну какую-нибудь глупость. Меня можно было простить – я еще только входил в свою роль. Одно дело было в Москве представлять, как я буду жить среди предателей, и другое – тут, в Германии, воочию…

Жиленков весь сиял. На нем был новенький немецкий генеральский мундир с витыми погонами. Сапоги блестели так, что в них можно было смотреться, как в зеркало.

– Дорогой Вадим Вячеславович! – пропел он. – Только что узнал! И поспешил!..

Он обнял Майкопского, приложился губами к одной щеке, потом к другой. Третий поцелуй пришелся в подбородок.

– Это такая радость для нас всех!

Жиленков кивнул Анисину как старому знакомому, на которого в данный момент не стоит тратить времени и внимания. На меня посмотрел с любопытством.

– А где Андрей Андреевич? – спросил Майкопский. – Еще не вернулся?

– Прибыл! И, к сожалению, опять в расстроенных чувствах. Никто его не принял – ни рейхсфюрер СС, ни господин Риббентроп. О фюрере я уже молчу. Болтается наш Андрей Андреевич, как некий предмет в проруби… С финансами затруднение.

Майкопский протянул руку:

– Извините, господин Никандров, к сожалению, я должен уехать.

По дороге на Викторияштрассе в вагоне эсбана я попытался утешить удрученного Анисина:

– Не надо огорчаться. Бывает, случается.

Анисин хмуро глянул на меня:

– Зазнался Вадим. А ведь распух, подлец, на крови…

Обозленный холодным приемом, Анисин рассказал, откуда у Майкопского богатство:

– Он в Киеве по совместительству «натурфондом» заправлял, как прозвали награбленное. Народу ухлопали много. В каждой семье что-то имелось – у одних меньше, у других больше. Много расстреляли интеллигентов – врачей, инженеров, ученых. Все имущество казненных поступало в «натурфонд», а уж затем отправлялось в Германию. Много к рукам Вадима прилипло, очень много. Он как-то хвастался: «Я теперь миллионер!» Подлец, не мог бутербродами угостить. Рюмки шнапса пожалел.

Постукивали на стыках вагоны эсбана. Анисин все ворчал. А я представлял: ночь, груды вещей, чемоданы, и Майкопский роется в них…

Черт его знает, почему я решил, что начальник криминальной полиции Киева рылся в награбленном ночью. Наверное, он делал это днем, если вообще он это делал, – скорее всего, холуи приносили ему все, что он хотел. Но мне представлялось: ночь, а он все роется, роется, роется…

…В Москве я не представлял всей меры тяжести, выпавшей на мою долю. Каждый день видеть Трухина или Малышкина, встречаться с Закутным, сидеть с ними за одним столом, участвовать в их паскудных (иного слова я придумать не могу) разговорах, улыбаться, пожимать им руки. Я не только вынес бы всем им справедливый приговор, я с удовольствием привел бы его в исполнение. А я должен был выдавать себя за их соучастника!..

Наша армия, народ вели ожесточенную войну против ненавистного врага, на фронтах гибли наши люди, а эти мерзавцы служили врагу, и я должен был говорить им самые обыкновенные слова: «Доброе утро, Федор Иванович!», «Как себя чувствуете, Василий Федорович?», «Как спали, Георгий Александрович?».

Донимали циничные рассказы Закутного о его победах над женщинами, сплетни о Малышкине и Трухине – им доставалось от него больше других.

– Опять «великую Федору», – так он называл Трухина, – нашли в кювете. Облевался, как гимназист. Малышкин совсем спятил. Нюхать нечего, так он кофеин жрет. Глаза белые, как у мороженого судака.

Не щадил Закутный и Власова:

– Андрюша третий день не показывается.

– Дела, наверное.

– Дела! Вся рожа в царапках. В субботу всенощную отстоял в казачьей церкви, и прямо оттуда Хитрово его в Геритц повез, он там для Андрюшки заранее притончик присмотрел. Вернулись в воскресенье вечером. Видно, Андрюше не девка, а тигрица попалась – весь фиолетовый…

Я слушал Закутного и думал: как этот мелкий, вздорный человек мог командовать корпусом? По его словам, он прочел только две книги – сборник детективных рассказов Конан Дойля про Шерлока Холмса и в далекой юности какой-то роман графа Салиаса де Турнемира. Кто помогал ему подниматься по служебной лестнице? Кто посчитал его способным командовать тысячами людей?..

Звали Закутного Дмитрием Ефимовичем, но за глаза все называли его Митей.

Трухин часто повторял:

– После Мити по интеллекту только табуретка.

Родом Закутный был из Зимовников Ростовской области, любил рассказывать про свой край, увлекался, безбожно врал – все на его родине было необыкновенным, могучим.

– Арбузы у нас на три пуда! А помидоры?! То, что вы в Москве ели? это не помидоры, а орехи. У нас помидор так помидор – черт, а не помидор!

Однажды я увидел Митю рано утром. Он стоял около «Русского комитета» возле чахлого деревца, росшего прямо из асфальта, рассматривал пыльные листочки. Его маленькие глазки, обычно смотревшие с нахальной самоуверенностью, были печальны.

– Что вы так рано сегодня, Дмитрий Ефимович? Случилось что-нибудь?

Он не ответил, а скорее подумал вслух:

– Хорошо сейчас у нас в степу…

Даже этот мутный человек тосковал по родной земле.

В глупой болтовне Закутного попадались самородки ценных для меня сведений.

– Вчера в министерстве пропаганды новую листовку редактировали. Опять насчет выпрямления линии обороны. Не иначе как Выборг советским войскам отдадут…

Беседовать от Закутным приходилось осторожно – он в каждом подозревал чекиста. Но я нашел ключ – Закутный обожал лесть. Стоило сказать: «С вашей проницательностью, генерал», или: «Лучше вас никто не поймет, Дмитрий Ефимович!» – он расцветал.

Все они много пили, особенно Трухин. Первое время я удивлялся, где они добывают спиртное, – в нацистской Германии с первых дней войны все продавалось по карточкам. Их было множество: на хлеб, мясо, молоко, сахар, картофель – на каждый продукт отдельно, все разного цвета – желтые, красные, белые, зеленые, розовые, гладкие, с полосками и без полосок; карточки для матерей, имеющих детей до года, до трех лет, дошкольного возраста; для раненых, приехавших домой на поправку; для солдат-отпускников; на уголь, табак, керосин. Без либенцмиттелькарт в столовых можно было получить только жиденький овощной суп и иногда пиво.

По берлинским улицам немки радостно тащили аккуратно сколоченные, со всех сторон проштемпелеванные ящики – посылки из «Остланда», Дании, Франции, Голландии. И в вагонах метро и эсбана полно было немок, державших на коленях подарки из Полтавы, Чернигова, Пскова, Копенгагена, Абвиля…

В 1944 году посылок стало меньше.

Я помню карточки на алкоголь: продолговатые, желтые, с черной полосой посредине. Того, что выдавалось по карточкам на месяц, пьянице хватило бы на один день, а Трухин, да и все остальные главари «Русского комитета», в том числе и Власов, пили ежедневно, и стаканами. Их снабжал буфетчик русского ресторана «Медведь» Ахметели. Зимой сорок четвертого года ему доставили автоцистерну спирта, украденную во время бомбежки (ее списали как уничтоженную). Рассказав мне об этом под большим секретом, Закутный загадочно произнес:

– Я думаю, тут не только Ахметели нажился. Кое-кому из наших тоже перепало.

Каждый новый успех Советской Армии, сообщение о каждом освобожденном нашими войсками городе были для изменников поводом напиться – в водке они пытались утопить страх перед неминуемой расплатой.

А поводов становилось все больше и больше.

Помню, как напился Власов в январе 1944 года, узнав об успехах 2-й ударной армии под Ропшей, где она вместе с 42-й армией разгромила гитлеровцев югозападнее Ленинграда. Власов начал пить с утра, в одиночестве. Хитрово запер его в кабинете, никого не пускал к нему. А желающих видеть их превосходительство в этот день хватало.

В приемной, находившейся рядом с кабинетом, также на первом этаже, был отчетливо слышен хриплый голос:

Будет дождик осенний мочить,

Ты услышишь печальное пение —

То меня понесут хоронить…

Напившись, Власов всегда пел эту старинную песню. Жиленков не без остроумия назвал ее гимном «Русской освободительной армии».

Пили каждый раз, когда их что-либо страшило. А страшило многое – снятие блокады Ленинграда, освобождение Черновцов, Одессы. Грандиозную попойку организовали, когда советские войска вышли к государственной границе СССР и Румынии на реке Прут. Наутро Власова вызвали в штаб Гиммлера и прочитали нотацию. А вечером того же дня Власов опять напился, в разодранной нижней рубашке выскочил в приемную и, если бы не Хитрово, выбежал бы на улицу. Андрюша бушевал, пока не свалился. Лежа на полу, бормотал:

– Я генерал… Не имеете права!..

Федор Трухин, хотя и пил тоже много, вел себя сдержаннее. Однажды, войдя к нему в кабинет, я увидел его у карты. Он снял с Рима бумажный флажок со свастикой и, видимо не зная, куда его воткнуть, положил в пепельницу, рядом с сигаретой. Флажок вспыхнул. Трухин дунул на маленький огонек, придавил полусгоревший флажок пальцем, усмехнулся и иронически произнес:

– Горим!.. Горим синим пламенем.

Я вопросительно посмотрел на Трухина. Он ответил:

– Вы что, не знаете? Вчера американцы и англичане вступили в Рим.

И, помедлив, добавил:

– Вот так, господин Никандров.

Из окружения Власова выделялся поручик Астафьев, приехавший из Парижа помогать «русскому национальному движению» и рекомендованный Власову Трухиным.

Высокий широкоплечий Астафьев, с белокурыми волнистыми волосами, большими голубыми глазами, всегда тщательно выбритый, опрятно одетый, очень нравился женщинам. Закутный при каждой встрече радостно сообщал мне, кто из наших дам «болеет» Астафьевым. А «болели» многие: жена Жиленкова Елена Вячеславовна Литвинова, жена Трухина, мадам Малышкина (я забыл сказать, что почти все чины «Русского комитета» обзавелись спутницами жизни) и даже Ильза Керстень, очередная кандидатка в супруги Власова.

По вечерам Астафьев всегда в одиночестве сидел в «Медведе» – курил, медленно, небольшими глотками выпивал кружку пива. Если к нему подсаживался ктонибудь, он, посидев для приличия несколько минут, извинялся и уходил.

Как-то я увидел его на Фридрихштрассе, на мосту через Шпрее, он кормил хлебом чаек. Глаза у него были грустные. Неподалеку от него стоял мальчик лет десяти, в длинных штанах, со знаком «ОСТ» на грязной парусиновой рубахе, – видно, выскочил из какой-нибудь мастерской. Мальчишка молча смотрел, как все меньше и меньше становился кусок хлеба. Наконец поручик заметил мальчугана, отдал ему хлеб и погладил по заросшей голове.

Заметив меня, Астафьев небрежно козырнул и пошел по направлению к станции эсбана.

Войдя однажды в «Медведь», я увидел за столиком Трухина и Благовещенского.

Со слов Закутного я знал, что Благовещенский был начальником военного училища в Лиепае, сдался в плен добровольно через две недели после начала войны. В Хаммельбургском лагере военнопленных он вступил в «Русскую трудовую народную партию», вошел в состав комитета, одно время преподавал на курсах пропагандистов, ездил по лагерям, читал военнопленным антисоветские лекции.

Рассказывая о Благовещенском, Закутный брезгливо поморщился:

– Наш пострел, везде поспел. Хитер, сволота, хитер! Чисто иезуит. И не любит, жеребячья порода, долги отдавать. Брать берет, а возвращает, когда около его усатой морды кулаком покрутишь.

Закутный оглянулся, наклонился ко мне и доверительно сообщил:

– Будь с ним поаккуратнее. Я его частенько на Новой Фридрихштрассе вижу. Понял?

На Новой Фридрихштрассе в доме двадцать два находился русский отдел германской контрразведки.

Я догадывался, что Благовещенский крупная птица, но встретиться с ним близко не удавалось. Поэтому я обрадовался, когда Трухин представил меня:

– Познакомься, Павел Михайлович… Генерал-майор Иван Алексеевич Благовещенский.

– Весьма доволен встречей с вами, господин Никандров. Хотя, должен вам сказать, вы, очевидно, человек гордый, никак со мной знакомиться не желали.