возвращалось. Касками откачали воду из лодки, и Левченко шептал нам
вспухшими губами:
- Двигайтесь, двигайтесь, согреетесь тогда...
Отвязали из-под скамеек весла, уключины густо смазаны. Я пролез на
нос, Сашка Коробков сел на весла, Левченко столкнул лодку на глубину и
неслышно, гибко прыгнул на транцевую банку. До северной оконечности острова
плыли спокойно - немцы не могли нас видеть. Здесь в тени надо дожидаться
трех часов ночи - в это время смена патрулей и постов на огневых точках и
несколько минут не пускают осветительные ракеты.
Двадцать секунд висела темнота, и тогда я скомандовал:
- Давай!
Сашка Коробков ухватисто взмахнул веслами, они неслышно вспороли
черную гладь воды, и лодка сделала рывок. Взмах - рывок, взмах - рывок,
вода зажурчала вдоль невидимого во мраке борта.
В детстве я боялся темноты. Господи, как я боюсь теперь света! Свет -
враг, свет - это смерть.
Звякнула под носом лодки проволока, спружинила, оттолкнула назад. Я
уцепился за нее, подтягиваясь, повел дощаник вдоль ее колючей линии.
Чмок! Взвился в небо сияющий пузырь. Он словно медленно уставал,
взбираясь в высоту, и от усталости этой постепенно напухал дрожащим
магниевым светом, замирал неподвижно, словно раздумывая, что делать дальше
на бесприютной пустынной высоте такому слепящему газовому шару, потом со
шлепком, в котором была слышна грусть, лопался, осыпаясь красными короткими
искрами.
Но света сейчас мы уже не боялись - лодка вошла в тень берега...
Я махнул рукой Коробкову - табань! - и подтягивал вдоль проволоки
лодку руками, и, когда я ошибался, в руку впивался острый ржавый шип. И
боли я не чувствовал, потому что всего меня мордовало от неушедшего холода
и напряжения. Лодка ткнулась во что-то и встала. Протянул я руку за борт и
наткнулся на мокрый тяжелый куль, торчащий из воды, и не сразу сообразил,
что ощупываю ватник убитого Федотова. Я перегнулся через нос, так что доска
ножом врезалась в живот, уперся ногами в банку и изо всех сил потянул
ватник вверх и на себя, и вспухшее тело разорванного автоматными очередями
Вальки Федотова сползло с проволоки на еловом колу; и я опустил снова его в
воду, плавно, без всплеска, и оттолкнул подальше от берега и еще несколько
секунд видел в косом молочном свете ракеты над островом, как серым бугром
уплывает он по течению вниз, к нашим позициям.
Коробков и Левченко смотрели вслед исчезающему в размытой серой мгле
Федотову, а я снова ухватился за проволоку и потащил лодку, отпихиваясь от
заграждения, стараясь не думать о том, что через несколько минут и мы можем
так же поплыть вниз по иссеченной дождем Висле.
Девять ракет вспыхнуло, пока мы добрались до разрыва в проволоке на
месте залитого осенним разливом песчаного карьера, где вкопать колья немцам
не удалось из-за глубины. Пристали у высокого берега. Коробков остался в
лодке под обрывом, а мы с Левченко поползли вверх по оврагу - где-то здесь,
метрах в тридцати, должно быть пулеметное гнездо, и подобраться к нему нам
надо с тыла.
Левченко полз впереди, он неслышно, по-змеиному извиваясь, продвигался
вперед на три-четыре метра и замирал; мы слушали, и в этой фронтовой
тишине, вспоротой только недалеким пулеметным татаканием и чавканьем
осветительных ракет, не было ни одного живого голоса, и я думал о том, как
сейчас невыносимо страшно оставшемуся на береговом урезе Сашке Коробкову,
потому что на войне страх удесятеряет свои силы против одного человека. И
мы были заняты, а он должен был просто ждать, зная, что, если раздадутся
выстрелы, мы уже убиты. А он еще жив.
Голоса мы услышали справа, над оврагом. И сразу же наткнулись на ход
сообщения, переползли поближе вдоль заднего бруствера и снова прислушались.
Один голос был совсем молодой, злой, быстрый, картавый, а второй -
неспешный, сиплый, обиженно-усталый. И мне казалось, будто молодой за
что-то ругает простуженного - он говорил сердито и дольше, а второй не то
оправдывался, не то объяснял и повторял часто: "Яволь". И подползали мы, не
сговариваясь с Левченко, только когда говорил молодой, пока не учуяли за
бруствером рядом с собой сигаретный дым. Я ткнул в бок Левченко; мгновение
мы еще полежали на вязкой, отрытой из окопа глине, а затем одновременно
беззвучно перемахнули через бруствер.
Это заняло две-три секунды, но мне запомнилась каждая деталь: один
фашист сидел на ящике у пулемета, завернувшись в одеяло, а другой сердито
размахивал у него перед лицом рукой, и стоял он, на свою беду, спиной к
нам, поэтому Левченко с ходу воткнул ему в шею финку, и он молча осел вниз,
а я, перепрыгнув через него навстречу поднимающемуся сиплому пулеметчику,
ударил его по голове рукоятью пистолета, натянул на него глубже одеяло и
мешком подал наверх уже выскочившему из окопа Левченко.
Мы бегом доволокли "языка" до распадка оврага на берегу. Уже виден был
в сумраке силуэт Сашки Коробкова около лодки, когда у самого обрыва мы
напоролись на четырех немцев с ведрами - они по темному времени шли за
водой. Немцы тоже нас не сразу опознали, и один из них, поднимая "шмайсер",
крикнул неуверенно:
- Хальт! Вер ист да?
Левченко бросил на меня немца, и, пока я срывал чеку, придавливая
"языка" коленом к земле, он уже бросил гранату, и грохот еще не стих, и от
вспышки плавали в глазах волнистые червячки, а уже бросил свою гранату
Коробков и одновременно выстрелил из ракетницы зеленый сигнал против
течения реки - вызвал отсечный огонь.
Втащили немца в лодку, спихнули ее на глубину, сделали несколько
гребков - и все еще было тихо, пока вдруг весь берег на нашей стороне не
раскололся пламенем и громом. Завывали жутко минометы, и их "чемоданы" с
визгом пролетали прямо над нашими головами и с треском взрывались над
обрывом - на немецком переднем крае; стреляли тяжело и резко
стомиллиметровки прямой наводкой; на этом кусочке прикрывал наш отход весь
сто сорок третий артдивизион...
Потом и фрицы очнулись - осветительные ракеты уже не гасли ни на миг,
воду вокруг нас пороли длинными струями бурунчиков пулеметные очереди, у
середины реки стали рваться мины, и, когда они взмывали над нами с долгим,
щемящим душу ухающим вскриком, мы закрывали глаза и сильнее рвали веслами
воду. Потом дощаник протяжно затрещал, я увидел, как крупнокалиберная
очередь сорвала целую доску и вода, густая и черная, хлынула внутрь.
- Быстрее! Гребите быстрее! - заорал я и увидел, что Левченко не
спеша, словно задумавшись о чем-то, падает через борт. Я вскочил с банки,
лодка накренилась и пошла ко дну.
- Сашка! "Языка" держи! - успел сказать я Коробкову и нырнул, хватая
за шиворот Левченко...
...И совсем не помню, как нас выволокли - всех четверых - на берег...

Это был сон или воспоминание, и длился он, как ночной поиск, полтора
часа, а может быть, все это, происходившее со мной год назад, привиделось
мне вновь в то мгновение, когда я открыл глаза от дребезжавшего долго и
пронзительно телефона, гулкого и тревожного в пустоте ночного коридора.
Босиком пробежал я к аппарату, ежась от холода, сорвал трубку, и бился
в ней крик дежурного:
- Это ты, Жеглов?!
- Нет, Шарапов слушает.
- Собирайтесь мигом - засаду в Марьиной роще перебили...
Жеглов спросонья не мог попасть ногой в сапог, закручивалась портянка,
и он сиплым голосом негромко ругался; я натягивал ставшую тесной и
неудобной гимнастерку, ремень на ходу, кепку в руки, а под окном уже гудел,
бибикал копыринский "фердинанд".
Копырин захлопнул своим рычагом за нами дверь, будто совком подгреб
нас с мостовой, и помчался с гулом и тарахтением по Сретенке.
- Что-о? - выдохнул Жеглов.
- Топоркова тяжело ранили, Соловьев, слава цел остался. А больше я и
сам ничего не знаю...
Завывывая, "фердинанд" повернул против движения на Колхозной площади,
прорезал поток транспорта и помчался по Садовой к Самотеке, в сторону
Марьиной рощи. Копырин тяжело сопел, Жеглов мрачно молчал и только у самого
дома Верки Модистки спросил:
- Свирскому доложили?
- Наверное, - пожал плечами Копырин. - Меня прямо из дежурки к вам
послали, сказали, что Соловьев позвонил...
"Скорая помощь" уже увезла Топоркова, и, кроме тонкого ручейка
почерневшей крови у двери, ничто не говорило о том, что здесь произошло час
назад. Верка Модистка сидела в углу на стуле, оцепенев от ужаса, и только
зябко куталась все время в линялый платок, будто в комнате стало невыносимо
холодно. А здесь было очень душно - по лицу Соловьева катились капли пота,
крупные, прозрачные, как стеклянные подвесочки на Веркиной люстре. Капли
стекали на огромную красно-синюю ссадину под скулой, и Соловьев морщился от
боли.
- Докладывай, - сказал Жеглов, и по тому, как он смотрел все время
вниз, точно хотел убедиться в том, что сапоги, как всегда, блестят, и по
голосу его, вдруг ставшему наждачно-шершавым, я понял: он сильно недоволен
Соловьевым.
- Значит, все было целый день спокойно, - заговорил Соловьев, и голос
у него был все еще испуганный, как-то очень жалобно он говорил. - В
двадцать два пятьдесят вдруг раздался стук в дверь, и я велел Вере впустить
человека...
Соловьев передохнул, достал из кармана пачку "Казбека" и трясущимися
руками закурил папиросу, а я почему-то невольно отметил, что нам на
аттестат не дают "Казбек", а продается он только в коммерческих магазинах
по сорок два рубля за пачку.
- Ох, просто вспомнить жутко! - сказал Соловьев, судорожно затягиваясь
и осторожно поглаживая пальцами кровоподтек на щеке, но Жеглов оборвал его:
- Что ты раскудахтался, как баба на сносях! Дело говори!..
- Глебушка, я и говорю! Топорков встал вот сюда, за дверь, а я
продолжал сидеть за столом...
- Руководил, значит? - тихо спросил Жеглов.
- Ну зачем ты так говоришь, Глеб? Будто это моя вина, что он в
Топоркова попал, а не в меня!
- Ладно, ладно, рассказывай дальше...
- Вот, значит, открыла Вера входную дверь, впустила его в комнату, и
пока он с темноты на свету не осмотрелся, я ему и говорю: "Предъявите
документы!" Топорков к нему со спины подошел, он оглянулся и, гад такой,
засмеялся еще: "Пожалуйста, дорогие товарищи, проверьте, у меня документы в
порядке" - и полез во внутренний карман пальто. Топорков хотел его за руку
схватить, и я тут к ним посунулся, а он вдруг из кармана прямо в упор -
раз! В Топоркова! И так это быстро получилось, и выстрел из-под пальто
тихий, что я и не понял сразу, что произошло, а он выхватил из кармана
пистолет и в лицо мне им как звезданет! И сознание из меня вон! Упал я
бесчувственно, а он убежал...
Я хотел его спросить, как выглядит преступник, но вдруг из угла
раздался тихий скрипучий голос:
- Врет он вам, не падал он в бесчувствии...
Это Верка сказала.
Соловьев дернулся к ней, но Жеглов заорал:
- Молчать! Будешь говорить, когда спрошу! - И повернулся к Верке: - А
как было дело?
Верка, глядя прямо перед собой, не моргая, заговорила, и лицо у нее
было неподвижное, как замороженное:
- Упал он на четвереньки, когда Фокс его револьвером шмякнул, а Фокс
ему говорит и револьвером в затылок тычет: "Лежи на полу десять минут, если
жизнь дорогаъ. И мне говорит: "Если узнаю, что это ты, сука, на меня навела
лягавых, кишки на голову намотаю, а потом повешу..." И пошел...
- А этот? - спросил Жеглов, показывая на Соловьева.
- А что этот? Полежал маленько и побег по телефону звонить. А я
посмотрела вашего раненого - у него кровь ртом идет, в грудь ему пуля
попала...
Жеглов долго молчал, смотрел в пол, и я впервые увидел в его фигуре
какую то удивительную обмяклость, ужасную, нечеловеческую усталость,
навалившуюся на него горой.
- Глеб! - закричал Соловьев. - Да ты что?! Неужто ты этой воровке,
марвихерше противной поверил? А мне, своему товарищу...
- Ты мне не товарищ, - сказал тихо Жеглов. - Ты трус, сволочь. Ты
предатель. Вошь ползучая...
- Не имеешь права! - взвизгнул Соловьев. - Меня ранили, ты за свои
слова ответишь!..
- Лучше бы он тебя застрелил, - грустно сказал Жеглов. - С мертвого
нет спроса, а нам всем - позора несмываемого. Ты нас всех - живых и тех,
что умерли, но бандитской пули не испугались, - всех нас ты продал! Из-за
тебя, паршивой овцы, бандиты будут думать, что они муровца могут
напугать...
- Ты врешь! Я не испугался, я потерял сознание! - блажил Соловьев, и
видно было, что сейчас он напугался, пожалуй, сильнее, чем когда его ударил
пистолетом Фокс.
- Ты не сознание, ты совесть потерял, - сказал все так же тихо Жеглов,
и в голосе его я услышал не злобу, а отчаяние.
Отворилась дверь, и шумно ввалились Пасюк, Тараскин, Мамыкин, еще
какие-то ребята из второго отдела, а Свирского все не было, и в комнате
звенело такое ужасное немое напряжение, такой ненавистью и отчаянием было
все пропитано, что они сразу же замолчали. А Жеглов сказал:
- Ты, когда пистолет он навел на тебя, не про совесть думал свою, не
про долг чекиста, не про товарищей своих убитых, а про свои пятьдесят
тысяч, про домик в Жаворонках с коровой и кабанчиком...
- Да-да-да! - затряс кулаками Соловьев. - И про деток своих думал!
Убьют меня - ты, что ли, горлопан, кормить их будешь? Ты их в люди
выведешь? А я заметил давно: с тех пор как выигрыш мне припал, возненавидел
ты меня. И все вы стали коситься, будто не государство мне дало, а украл я
его! Я ведь мог и не рассказывать вам никому про выигрыш, но думал, по
простоте душевной, что вы, как товарищи, все порадуетесь за удачку мою, а
вы на меня волками глядеть, что не пропил я с вами половину, не
растранжирил свое кровное. Вижу я, вижу, не слепой, наверное!..
Все в комнате отступили на шаг, и тишина стала такая, будто вымерли мы
все от его слов. И Соловьев спохватился, замолчал, переводя круглые
испуганные глаза с одного лица на другое, и, видимо, прочел он на них
такое, что обхватил вдруг голову руками и истерически всхлипнул.
Жеглов встал и сказал свистящим шепотом:
- Будь ты проклят, гад!
Секунду еще было тихо в комнате и вдруг сзади, откуда-то из-за наших
спин, раздался окающий говорок Свирского:
- Послушал я ваш разговор с товарищами, Соловьев. Очень интересно...
Ребята расступились, Лев Алексеевич прошел в комнату, осмотрелся, сел
на стул, глянул, прищурясь, на замершего Соловьева:
- Вы, Соловьев, оружие-то сдайте, ни к чему оно вам больше. Вы под суд
пойдете. А отсюда убирайтесь, вы здесь посторонний...
Соловьев двигался как во сне. Он шарил по карманам, словно забыл, где
у него лежит ТТ, потом нашел его в пиджаке, положил на стол, и пистолет
тихо стукнул, и звук был какой-то каменный, тупой, и предохранитель был все
еще закрыт - он даже не снял его с предохранителя, он, наверное, просто
забыл, что у него есть оружие, так его напугал Фокс. Неверным лунатическим
шагом подошел к вешалке, надел, путаясь в рукавах, свое пальто, сшитое из
перекрашенной шинели, направился к двери, и все ребята отступали от него
подальше, будто, дотронувшись рукавом, он бы замарал их.
Он уже взялся за ручку, когда Свирский сказал ему в спину:
- Вернитесь, Соловьев...
Соловьев резко повернулся, и на лице у него было ожидание прощения,
надежда, что Свирский сочтет все это недоразумением и скажет: забудем
прошлое, останемся друзьями...
А Свирский постучал легонько ладонью по столу:
- Удостоверение сюда...
Соловьев вернулся, положил на стол красную книжечку, взял забытый
"Казбек" за сорок два рубля и положил в тот карман, где лежал пистолет. И
ушел. А шапку забыл на вешалке...
А мы все молчали и старались не смотреть друг на друга, как будто нас
самих уличили в чем-то мучительно стыдном. И неожиданно заговорила Верка,
наблюдавшая за нами из своего угла:
- Он сказал Фоксу, что вы его здесь дожидались...
- Что, что? - развернулся к ней всем корпусом Свирский.
- Ничего - что слышал. Фокс навел на него револьвер и говорит:
"Рассказывай, красноперый, кого вы здесь пасете, а то сейчас отправлю на
небо..." Ну, ваш и сказал, что сам плохо знает - какого-то Фокса здесь
ждут. Тот засмеялся и пошел...
Через час умер Топорков. Из больницы Склифосовского Копырин повез меня
и Глеба домой. Жеглову, видимо, не хотелось с нами разговаривать - он
прошел в автобусе на последнюю скамейку и сидел там, согнувшись, окунув
лицо в ладони, изредка тоненько постанывая, тихо и зло, как раненый зверь.
Я сидел впереди, за спиной Копырина, а он досадливо кряхтел, огорченно
цокал языком, вполголоса говорил сам с собой:
- И отчего это люди так позверели все? Жизнь человеческая ни хрена не
стоит. И сколько этой гадости мы уже отловили, а все покоя нет. И снова
убивать будут, и конца-края всему такому безобразию не видно... Сейчас-то
чего им не хватает? Вроде жизнь после войны налаживаться стала...
- Не бубни зря, старик, - сказал глухо Жеглов. Балансируя руками, он
прошел по раскачивающемуся нашему рыдвану, присел на корточки рядом с
Копыриным, крепко взял его за плечо, заглянул в глаза, попросил настойчиво:
- Выпить бы сейчас хорошо, Иван Алексеич...
- Оно бы, конечно, хорошо, - уклончиво сказал Копырин, мазнув себя
кулаком по жесткому щетинистому усу. - Так ведь ты, Глеб Егорыч, сам
знаешь...
- У тебя дома есть, - твердо сказал Глеб. - И хоть сегодня ты своей
жены не бойся. Скажи, что для меня - я со следующего аттестата отдам.
- Так не в том дело, что отдашь, - покачал головой Копырин. - По мне
выпивка хоть совсем пропади. Бабы боязно...
А сам уже сворачивал на Складочную улицу, к своему дому на Сущевке.
- Ох, даст она мне сейчас по башке, - боязливо бормотал Копырин.
Притормозил у дома и, не выключая мотора, вышел, будто в случае
неудачи собирался удрать побыстрее.
- Ждите, - велел он обреченно и нырнул в парадное. Жеглов молча курил,
и я не стал ему задавать никаких вопросов. Вот так мы и молчали минут пять,
и только папироски наши попыхивали в темноте. Потом вышел из дома Копырин,
и в руках у него были две бутылки водки. Он устроился ловчее на своем
сиденье, передал бутылки Жеглову, облегченно вздохнул:
- Домой велела не возвращаться...
- Это хорошо, - успокоил Жеглов. - У нас с Шараповым поселишься.
- Ну нет уж, - замотал головой Копырин. - С вами хорошо, а дома все ж
таки лучше. Она у меня, старуха-то, не злая. Горячая только, поорет
маленько и отойдет. И стряпает очень вкусно, и чистеха - в руках все горит.
Нет, бабка она огневая...
- Тогда живи дома, - разрешил Жеглов.
Заходить к нам в гости Копырин тоже не согласился:
- Какие среди ночи гости? Вот с женой своей помирюсь, налепит она нам
вареников, тогда лучше вы ко мне приходите. Завсегда найдется нам о чем
потолковать. - И с лязганием и скрежетом "фердинанд" покатил вниз по
Рождественскому бульвару.
Мы постояли на улице еще немного, вдыхая чистый ночной воздух.
- Хороший мужик Копырин, - сказал я.
- Да, - сказал Жеглов и пошел в подъезд.
На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу
из панциря свою круглую черепашью голову и сказал:
- Много трудитесь, молодые люди...
- Да и вы бодрствуете, - криво усмехнулся Жеглов.
- Я подумал, что вы придете наверняка голодными, и сварил вам
картофеля...
- Это прекрасно, - кивнул Жеглов, а меня почему-то рассмешило, что
Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку,
бульбу разлюбезную строгим словом "картофель".
- Спасибо, Михал Михалыч, - сказал я ему. - Может, выпьете с нами
рюмашку?
- Благодарствуйте, - поклонился Михал Михалыч. - Я себе этого уже
давно не позволяю.
- От одного стаканчика вам ничего не будет, - заверил Жеглов.
- Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если
не возражаете, я просто посижу с вами.
Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принес кастрюльку,
завернутую в два полотенца - чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже
сварил картошку.
Посыпали черный хлеб крупной темной солью, отрезали по пол-луковицы,
разлили по стаканам. Жеглов поднял свой и сказал:
- За помин души лейтенанта Топоркова. Пусть земля ему будет пухом.
Вечная память...
И в три жадных глотка проглотил. И я свой выпил. Михал Михалыч
задумчиво посмотрел на нас и немного пригубил свой стакан.
Хлеб был черствый, и вкуса картошки я не ощущал, а Жеглов вообще не
стал закусывать и сразу налил снова.
Мы посидели молча, потом Михал Михалыч спросил:
- У вас товарищ умер?
Жеглов поднял на него тяжелые глаза с покрасневшими веками и медленно
сказал:
- Двое. Одного бандит застрелил, а другой подох для нас всех,
подлюга...
Зашевелились клеточки-складки-чешуйки на лице Михал Михалыча:
- Н-не понял?
- А-а-а! - махнул зло рукой Жеглов и повернулся ко мне: - Мы ведь с
тобой и не знаем даже, как звали Топоркова... - Он поднял свой стакан и
сказал: - Если есть на земле дьявол, то он не козлоногий рогач, а
трехголовый дракон, и башки эти его - трусость, жадность и предательство.
Если одна прикусит человека, то уж остальные его доедят дотла. Давай
поклянемся, Шарапов, рубить эти проклятущие головы, пока мечи не иступятся,
а когда силы кончатся, нас с тобой можно будет к чертям на пенсию выкидать
и сказке нашей конец!
Очень мне понравилось, как красиво сказал Жеглов, и чокнулся я с ним
от души, и Михал Михалыч согласно кивал головой, и легкая теплая дымка уже
плыла по комнате, и в этот момент очень мне был дорог Жеглов, вместе с
которым я чувствовал себя готовым срубить не одну бандитскую голову.
Жеглов и второй стакан ничем не закусил, только попил холодной воды
прямо из графина, багровые пятна выступили у него на скулах, бешено горели
глаза, и он теребил за руку Михал Михалыча:
- Они и меня могут завтра так же, как Топоркова, но напугать Жеглова
кишка у них тонка! И я их, выползней мерзких, давить буду, пока дышу!.. И
проживу я их всех дольше, чтобы самому последнему вбить кол осиновый в их
поганую яму!.. У Васи Векшина остались мать и три сестренки, а бандит - он,
гадина, где-то ходит по земле, жирует, сволочь...
Все вокруг меня плавно, медленно кружилось. Я встал, взял со стола
графин, пошел за водой на кухню и почувствовал, что меня тихонько, как на
корабле, раскачивает, и веса своего я не ощущаю - так все легко, будто
накачали меня воздухом.
- ...Вашей твердости, ума и храбрости - мало, - говорил Михал Михалыч,
когда я вернулся в комнату и, сделав небольшой зигзаг, попал на свой стул.
- А что же еще нужно? - щурился Жеглов.
- Нужно время и общественные перемены...
- Какие же это перемены вам нужны? - подозрительно спрашивал Жеглов.
- Мы пережили самую страшную в человеческой истории войну, и
понадобятся годы, а может быть, десятилетия, чтобы залечить, изгладить ее
материальные и моральные последствия...
- Например? - уже стоял перед Михал Михалычем Жеглов.
- Нужно выстроить заново целые города, восстановить сельское хозяйство
- раз. Заводы на войну работали, а теперь надо людей одеть, обуть - два.
Жилища нужны, очаги, так сказать, тогда можно будет с беспризорностью
детской покончить. Всем дать работу интересную, по душе - три и четыре. Вот
только таким, естественным путем искоренится преступность. Почвы не
будет...
- А нам?..
- А вам тогда останутся не тысячи преступников, а единицы.
Рецидивисты, так сказать...
- Когда же это все произойдет, по-вашему? Через двадцать лет? Через
тридцать? - сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах
слоился, будто был слеплен из табачного дыма.
- Может быть... - разводил черепашьими ластами Михал Михалыч.
- Дулю! - кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. -
Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают!
- Я и не предлагаю ждать, - пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. -
Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране
окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными
органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А
главное - моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей...
- Милосердие - это поповское слово, - упрямо мотал головой Жеглов.
Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя,
и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит
нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только
поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик,
выслушивая сначала одного, потом другого.
- Ошибаетесь, дорогой юноша, - говорил Михал Михалыч. - Милосердие не
поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все
стремимся...
- Точно! - язвил Жеглов. - "Черная кошка" помилосердствует... Да и мы,
попадись она нам...
Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня
резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча:
- ...У одного африканского племени отличная от нашей система
летосчисления. По их календарю сейчас на земле - Эра Милосердия. И кто
знает, может быть, именно они правы и сейчас в бедности, крови и насилии
занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи - Эры
Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя
друзьями, товарищами и братьями...


    x x x



ПОДГОТОВКА К ВСТРЕЧЕ ВОИНОВ

В районах столицы идет деятельная
подготовка к встрече возвращающихся из
Красной Армии демобилизованных 2-й
очереди.
Депутаты райсоветов с активом проводят
учет квартир демобилизуемых. Там, где
это необходимо, будет сделан ремонт.
Предприятия готовят для
демобилизованных и их семей подарки.