Все молчали, завороженно уставившись на медленно вращающуюся корзину радара и напряженно вслушиваясь в завывания все больше набирающего силы, все больше свирепеющего пуржистого ветра.
   — Летят, — вдруг неуверенно произнес Джордж и обвел всех растерянным вопросительным взглядом. — Я их… вроде бы… их слышу? И он ткнул пальцем вверх и в сторону, туда, куда были обращены распахнутые дверцы фургона.
   Ему никто не ответил, но все вокруг напряглись, окаменели.
   — Слышу! — неожиданно вырвалось у Невелинга. — Я тоже слышу…
   Но теперь уже все уловили дальний гул приближающихся самолетов.
   Они шли где-то в глубине ночного неба, и в гуле их двигателей слышалось характерное подвывание: у-у-у, у-у-у, у-у-у.
   Невелинг затаил дыхание, словно, боялся спугнуть этих незваных гостей. Впрочем, почему незваных? Званых. Именно званых!
   Пингвин непроизвольно похлопал себя руками-крылышками по толстым бокам: что бы там дальше ни произошло, это уже был успех, еще одна победа, результат трудной и сложной работы, который уже сегодня, сейчас, не дожидаясь возвращения его группы в Лондон, кем-то наверняка доложен начальству — на самый верх, ибо он, человек с дурацким прозвищем Пингвин, нашел путь к спасению от немецких бомб всего самого ценного, что только есть в Великобритании. И дело было совсем не в очередном ордене, который он получит за это, — к орденам Пингвин был равнодушен, — высшей наградой было то удовлетворение, которое он сейчас испытывал, удовлетворение профессионала результатом своей работы. Он смотрел в ночную темноту, обратив разгоряченное лицо к небу, и снежинки таяли у него на лбу, на щеках, на подбородке, задерживаясь легкими кустиками на бровях и ресницах, и он смахивал их, как смахивают слезы радости. Он знал, что трудяга инженер уже выключил свою мощную аппаратуру, впервые испытанную здесь, сейчас, и самолеты уже проходят у них над головами, и вражеские штурманы приготовились к бомбометанию, уверенные, что они вышли этой ненастной ночью точно на цель.
   Гул над головами усилился, самолеты люфтваффе снижались, сбрасывали скорость, проходя над фермой. Инженер, изо всех сил старающийся сдержать ликование, выпрыгнул из фургона и повернул голову, глядя вслед уходящим машинам, как человек, сделавший свое дело и, удовлетворенный, со спокойной совестью вышедший из игры.
   — Сейчас начнут, — с деланным равнодушием, ни к кому не обращаясь, хрипло сказал он. — Сейчас…
   Фразу он не окончил. Где-то неподалеку, за холмами, загрохотало, загремело, завыло, и красно-оранжевые сполохи заметались, забились, упираясь в низкие черные тучи, дырявя их отсветами разрывов тяжелых фугасок.
   Земля глухо стонала и содрогалась, словно человеческое тело, вздрагивала от боли, причиняемой рвущим ее раскаленным металлом. Она была беззащитна, и собачье тявканье одинокой зенитки, невесть как очутившейся в этом пустынном уголке доброй старой Англии, лишь подчеркивало ее беззащитность.
   Налет продолжался с десяток минут, и все превратилось разом, так же внезапно, как и началось. Гул самолетов больше не возвратился, они ушли иным курсом, освободившись от своего смертоносного груза. Но на этот раз он был сброшен на пустоши и болота… вместо большого города с военными заводами и десятками тысяч терроризированных постоянными воздушными налетами жителей, вместо цели, для которой был предназначен.
   …Операция была закончена, и Пингвин дал приказ возвращаться в Лондон. Называлась она «Изогнутый луч».
   …Невелинг взглянул на запястье, на старомодный морской хронометр — Пингвин подарил ему свои часы, когда после войны им пришло время расставаться: оказалось, что, ко всему прочему, он еще и сентиментален! Тогда Невелинг смотрел на него как на глубокого старика, и лишь несколько десятилетий спустя выяснилось, что разница-то в годах у них совсем небольшая. И выяснилось это менее года назад, во время последнего визита Невелинга в Лондон, визита, как обычно, неофициального и даже секретного, о котором знали лишь премьер-министр да заместитель самого Невелинга. Для всех остальных он всего лишь проводил уик-энд в Национальном парке Крюгера, предаваясь любимому развлечению — фотоохоте. Он был искренним и горячим защитником фауны, и альбомы его фотографий, посвященные жизни африканских животных, постоянно издавались в Лондоне и Нью-Йорке — разумеется, под псевдонимом.
   Но на этот раз в Лондон он прибыл не по издательским делам, хотя потребность в очередной такой поездке давно уже назрела. Появление в издательстве и какая-нибудь нежеланная случайная встреча могли бы поставить под угрозу то, ради чего он оказался в британской столице, а Невелинг был «профи» и привык работать без ненужного риска, страхуясь от любых случайностей.
   Нет, он не прибегал к таким глупостям, как переодевание, грим, парик, всякие там дешевые и в то же время многозначительные штучки, на которые так падки киношники и авторы детективных романов. Просто он давно, очень давно не появлялся на широкой, как говорится, публике, и если газетчики и располагали его фотографиями, то разве что двадцатилетней давности — поры, с которой он очень изменился, ох как очень! Да, годы его, к сожалению, не омолодили, и, бреясь, он каждый раз признавался зеркалу, что собственное лицо вызывает у него псе большее отвращение.
   Он остановился в скромном, для людей среднего достатка, отеле и записался как Уильям Филдинг, инженер. Именно под этим именем он высадился в тот день в аэропорту Хитроу, прилетев самолетом «Эйр Франс» из Парижа. Предосторожности конспирации были не лишни — черномазые соседи его страны тоже кое-что уже умели, оказавшись способными учениками красных, да и среди белокожих европейцев и американцев у них с каждым годом появлялось все больше друзей и сочувствующих, слизняков-либералов, терзаемых дурацким комплексом вины за «кровавые дела колониализма», бог весть когда творившиеся на Черном континенте. Служба Невелинга все глубже разрабатывала этих типов, с каждым годом «розовевших» все сильнее, кое-кто из них уже даже начал помогать террористам! Честно говоря, Невелинг признавался самому себе, что, если бы им удалось внедрить своих людей в его службу, он ничуть бы не удивился, он привык относиться к противнику со всей серьезностью, как и полагается профессионалу высокого класса.
   Устроившись в довольно уютном номере, переодевшись в костюм, еще два года назад купленный в одном из лондонских магазинов готового платья, достаточно старомодный (по возрасту!) и слегка поношенный, он покинул отель и неторопливо отправился в Сити, где бесцельно провел около двух долгих часов в роли праздношатающегося зеваки-провинциала. Дождавшись ленча и перекусив, он позвонил по телефону-автомату, еще с полчаса рассеянно побродил по улицам и остановил такси. А через некоторое время вышел из машины в районе Слоан-стрит, неторопливо расплатился, дав шоферу обычные чаевые, не больше и не меньше, чем принято давать сегодня в британской столице, а затем уверенно пошел по известному ему адресу и позвонил у довольно облезлой двери одного из подъездов непрезентабельного многоэтажного дома, давно не ремонтировавшегося и основательно запущенного.
   Дверь сразу же открылась — его ждали. Широкоплечий молодой человек с военной стрижкой, ни слова не говоря, кивнув, пропустил его вперед, тщательно запер дверь изнутри и почтительно последовал сзади. Невелинг уверенно миновал короткий, полуосвещенный коридор со стенами, обтянутыми тканью, похожей на войлок, и вступил в просторную, залитую мягким желтым светом квадратную комнату без окон. Здесь полукругом стояло несколько потертых кресел, старомодных, но респектабельных. Тронутые патиной старинные бронзовые пепельницы были к услугам тех, кто сядет в кресла и будет курить, пепельницы, украшенные восточным орнаментом, красовались на столиках, инкрустированных потускневшим перламутром, — такие делают в Сирии и в Иордании. Обитые деревянными панелями красного дерева стены были увешаны разномасштабными географическими картами. Над массивным письменным столом, изготовленным еще в прошлом веке, висел портрет ее величества королевы Виктории. На стене напротив — портрет его величества короля Георга VI. На самом столе красовался бронзовый письменный прибор, выполненный в том же стиле, что и пепельницы. Тяжелые гардины темно-зеленого, пыльного и кое-где тронутого молью бархата прикрывали дверь слева от стола, ведущую в соседнее помещение.
   Невелинг уверенно подошел к одному из кресел и уселся в него, с облегчением переводя дух. Впустивший его молодой человек почтительно кивнул и направился было к двери за портьерами, но портьеры раздвинулись, и на пороге появилась фигура, так похожая на королевского пингвина.
   Это и был Пингвин. Время не изменило его, разве что нос стал еще больше, расплылся и сильнее покраснел да еще круче стал выставленный вперед живот. Правда, одет он был в темно-серый костюм-тройку от дорогого портного, явно постаравшегося по мере возможности скрыть недостатки фигуры своего клиента.
   Пингвин появился с готовой улыбкой и пошел навстречу Невелингу своей знаменитой пингвиньей походкой, делая короткие неуклюжие шажки и переваливаясь с боку на бок, чуть заметно балансируя при этом руками с растопыренными пальцами.
   Невелинг при его появлении вскочил с кресла и вытянулся, как он привык это делать когда-то при появлении шефа. Пингвин принял все как должное и попытался приосаниться, выпятить грудь, но ничего у него не получилось — слишком мешал живот, и он вдруг добродушно рассмеялся, видимо представив, как забавно выглядят его старания со стороны. Рассмеялся и Невелинг и пошел навстречу Пингвину, протягивая ему руку
   Так, смеясь, они и сошлись для рукопожатия и долго не отнимали рук, искренне взволнованные встречей.
   — Сколько же мы не виделись, сэр? — наконец спросил Пингвин, смахивая с толстой щеки единственную слезу, выкатившуюся из щелочки правого глаза.
   — Много лет, сэр, — растроганно выдохнул Невелинг — Много…
   — Десятилетий, — уточнил всегда славившийся своей пунктуальностью Пингвин и, отступив на два шага назад, оценивающим взглядом обвел тяжелую фигуру Невелинга. — И с тех пор вы заметно прибавили в весе, сэр, — укоризненно отметил он и тут же, спохватившись, добавил: — Как и я…
   Затем прошел мимо почтительно уступившего ему дорогу своего бывшего подчиненного и с кряхтеньем опустился в одно из кресел, сделав Невелингу знак садиться по соседству. Невелинг послушно сел, и пружины кресла под тяжестью его веса заскрипели, что опять вызвало улыбку Пингвина, видимо удовлетворенного тем, что избыточный вес отныне беда не только его одного.
   — Теперь я окончательно не сомневаюсь, что вы стали большим человеком, сэр, — пошутил он, — и не сами выполняете приказы, а отдаете их. Иначе вам пришлось бы выполнить приказ шефа и немедленно похудеть.
   — Да, сэр, — с шутливой исполнительностью приподнялся Невелинг в кресле, и они опять рассмеялись, полные взаимной симпатии.
   — А я следил за вашей карьерой, сэр, — с одобрительной улыбкой продолжал Пингвин и уточнил: — Насколько это было возможно, конечно, при нашей с вами профессии. Вы действительно далеко пошли, и я очень рад, что в вас не ошибся.
   Невелинг вежливо склонил голову.
   — И еще я рад, что вы не забыли старого Пингвина… Да, да, я всегда знал, какое прозвище вы мне приклеили, джентльмены! — Он лукаво подмигнул, предупреждая возражения. — И… честно говоря, оно мне нравилось, в нем была какая-то своеобразная теплота. Впрочем, прошу извинить мою стариковскую болтливость, сэр. Я заметил за собою этот недостаток еще несколько лет назад, но стоит ли с ним бороться? Я ведь давно в отставке.
   В голосе его теперь была грусть, и Невелингу вдруг стало жалко сидящего рядом с ним старика.
   — Вы никогда не уйдете в отставку, сэр, — твердо сказал он. — И вы сами знаете это. Ваша организация нужна нам всем, нам, защитникам свободного мира. Вы и ваши люди много помогали моей службе, и мы высоко ценим вашу помощь и морально, и материально. И я приехал, чтобы опять просить вас о помощи. Дело крайне деликатное…

Глава 4

   К обеду Невелинг спустился, как всегда, минута в минуту, ровно в восемнадцать ноль-ноль. Его жена Марта относилась к этому со всей серьезностью и приучила его к пунктуальности: завтрак и ужин он готовил себе сам и не был связан при этом никаким режимом, все зависело от времени и настроения. Но обед… Марта не доверяла его приготовление никому, даже верной немке-компаньонке, покинувшей Гамбург в 1946 году из опасения, что кто-нибудь из случайно оставшихся в живых жертв ее мужа, штурмбанфюрера СС Вилли Таубе, вздумает предъявить кое-какие счеты. Бежала она вместе с мужем, занявшимся в Иоганнесбурге куплей-продажей подержанных автомобилей, но в бизнесе удачи не имевшим и умершим разоренным. Его сотоварищи по службе третьему рейху, как и он, нашедшие прибежище на благодатной южноафриканской земле, позаботились о вдове и пристроили ее в качестве кухарки-экономки в дом Леона Невелинга, не терпевшего черной прислуги.
   Марта Невелинг, происходившая из рода первых голландских поселенцев, женщина богобоязненная и домовитая, верная жена и хорошая хозяйка, жизнью была довольна — размеренной, однообразной, без особых радостей, зато и без всяких печалей. На судьбу она не роптала, хотя профессия и положение супруга предопределили ей некоторое затворничество, скрашиваемое общением с покладистой и во всем соглашающейся с ней фрау Ингой Таубе, вдовой безвременно почившего в бозе штурмбанфюрера СС Вилли. В доме вся прислуга была белой: юная горничная и старик садовник из европейцев-эмигрантов то ли из Сицилии, то ли с Корсики — мадам Невелинг в географии разбиралась слабо, хотя в школе имела по этому предмету, как и по всем другим, наивысшие оценки, полагающиеся по традиции детям из родовитых и уважаемых семей.
   Всю свою жизнь Марта Невелинг провела в Претории. Здесь она родилась, здесь вышла замуж, здесь родила сына, вырастила его и отсюда же проводила в далекие заморские края для продолжения образования — в Кэмбридж.
   Невелинг хотел, чтобы его сын Виктор стал истинным британцем, впитав там дух Великобритании и обретя тот лоск, который ему, Невелингу, так и не удалось обрести за те немногие годы, что он провел на далеких туманных островах, изучая науку разведки и контрразведки под руководством высококвалифицированных мастеров этого дела из МИ-6 и МИ-5 «Бритиш интеллидженс сервис». Но Виктор, окончив Кэмбридж, не пошел, как планировал отец, по военной стезе и отказался поступать в военную академию в Сандхерсте. Неожиданно для всех он отправился в Париж, в Сорбонну, где вскоре увлекся политическими науками.
   В общем, страшного в этом ничего не было, такое образование открывало бы ему на родине путь к блестящей политической карьере, если бы вскоре не выяснилось, что он стал грешить радикализмом и его видели в компаниях южноафриканских либералов.
   Невелинг решительно потребовал, чтобы Виктор вернулся в Преторию, но ответа не получил. Виктор вообще перестал писать домой, ограничиваясь лишь поздравительными открытками к рождеству и пасхе. И вдруг он неожиданно вернулся в Преторию, возмужавший, раздавшийся в плечах, красивый молодой человек с тем самым европейским лоском, который так хотел видеть в нем отец. Явился он в то время, когда Леон Невелинг был в своем офисе, и мать, как всякая мать в таких случаях, наплакавшись от радости, нашла в себе силы на несколько минут оторваться от своего единственного чада и набраться храбрости, чтобы позвонить супругу по телефону, по которому ей было разрешено звонить лишь в самых экстраординарных случаях, а поскольку таких случаев в жизни Марты Невелинг никогда не происходило, то и позвонила она по этому телефону вообще в первый (и может быть, в последний!) раз в своей жизни.
   Невелинг невозмутимо выслушал ее восторженное кудахтанье, что-то промычал, не выразив к случившемуся никакого отношения, и положил трубку: именно в этот момент у него в кабинете находился Пингвин, сегодня же прилетевший из Лондона. Речь шла о том самом деликатном деле, ради которого Невелинг месяц назад навестил отставного английского коллегу в британской столице. И Невелинг постарался отбросить мысли, не относящиеся к этому делу, ибо твердо усвоил себе правило, когда-то внушавшееся Пингвином своим подчиненным: не путать бизнес с удовольствиями. Под удовольствиями подразумевалось все, что не являлось бизнесом. Единственная мысль, на которой он позволил себе остановиться, была о том, что, помотавшись по городам и весям, сын его, вероятно, образумился и теперь надо будет занять его чем-нибудь серьезным и соответствующим его положению в обществе. Но чем именно — надо решить позже, после того как они встретятся и дальнейшие планы Виктора на жизнь будут выяснены.
   Как ни быстротечны были эти размышления, Пингвин словно прочел их.
   — Ваш сын, сэр, прилетел сегодня одним самолетом со мною, — лукаво улыбнулся он, с удовольствием наблюдая, как Невелинг удивленно поднял брови. — Вылитый вы… в годы вашей молодости. Приятный мальчик, ничего не скажешь… Я узнал его сразу, как только увидел в самолете.
   Брови Невелинга вежливо сдвинулись, с насмешливой церемонностью он опустил свою массивную, тяжелую голову:
   — Я рад, что он вам понравился, сэр. А я вот боюсь, что его не узнаю, мы не виделись несколько лет.
   — Узнаете, — так же церемонно и насмешливо успокоил его Пингвин. — Киплинг говорил: «Все мы одной крови, ты и я…» А через детские болезни — корь и скарлатину — проходят, как правило, все, И ничего, в наши дни от этого уже в цивилизованных странах не умирают.
   В голосе его Невелингу послышалась какая-то многозначительная недоговоренность. «Неужели ему что-то известно о том, что Виктор путался с левыми? — сразу подумал он и тут же отбросил эту мысль: — Нет, откуда? Не может быть, он впервые увидел Виктора, узнал его по сходству, вот и все. Случайность, только случайность — и ничего больше!»
   В тот день Невелинг с трудом заставил себя не нарушать раз и навсегда установленный им распорядок и появился перед домашними, проведя час одиночества в своем кабинете, зато, вопреки предписаниям врачей, хлебнул двойную порцию виски, дабы обрести равновесие духа: что бы там ни было, но он должен был признаться сам себе, что неожиданное появление сына выбило его из колеи.
   К обеду он спустился спокойным и уверенным в себе, будто ничего вовсе и не произошло. Жена и сын уже сидели за грубым, сколоченным лет двести назад столом из красного дерева, уставленным того же возраста оловянной посудой. Третьей, в отсутствие Виктора, с ними вместе обычно обедала фрау Инга, но в этот раз она от обеда тактично отказалась, сославшись на мигрень.
   Обедали в кухне, и Марта подавала на стол и убирала посуду сама, ибо считала это непременной и нерушимой обязанностью хозяйки дома, — эта традиция передавалась в ее роду из поколения в поколение. Вот и сейчас, заслышав тяжелые шаги грозного супруга, спускающегося в кухню по узкой и скрипучей деревянной лестнице, сна поспешно вскочила и бросилась к сложенному из дикого камня, закопченному очагу, в котором над крупными, пышущими жаром древесными углями висел на крюке медный котел с любимым хозяином блюдом — гороховым супом со свиными ножками. В доме была и современная газовая плита, но Невелинг любил, чтобы горячая пища попахивала древесным дымком, и поэтому все сначала готовилось на газе, а затем ароматизировалось в очаге.
   Неторопливо спускаясь по натертым скипидарной мастикой, отполированным до блеска скрипучим ступеням, Невелинг цепким взглядом ухватывал каждую мельчайшую деталь того, что происходило внизу, в кухне. Он успел заметить, как при его появлении вдруг погасли необычно сиявшие глаза жены, как непроизвольно дернул плечом и напрягся Виктор, сидящий лицом к лестнице. И отметил, что Виктор действительно возмужал, стал шире в плечах и в то же время осунулся и побледнел, как человек, редко бывающий на воздухе.
   — Вы много курите, сэр, — сказал он сыну вместо приветствия таким будничным голосом, словно их не разделяли несколько лет разлуки.
   Взгляд его задержался на оловянной пепельнице, стоящей перед Виктором и полной притушенных, недокуренных сигарет.
   Невелинг не курил и табачного дыма не переносил.
   — Извини, отец, — согласился с ним Виктор, встал, вышел из-за стола и пошел ему навстречу.
   Невелинг задержался на предпоследней ступеньке, откровенно разглядывая сына Что ж, парень пошел в него, такой же рослый, крупный, с массивной головой и жестким лицом. Припомнились его, Леона Невелинга, старые фотографии. Похож, ничего не скажешь, очень похож. Немудрено, что Пингвин с его профессионально цепким взглядом сразу узнал его.
   — Из Лондона? — спросил Невелинг, идя навстречу сыну и протягивая ему свою широкую и твердую ладонь. — Долго же ты к нам сюда собирался…
   Он вдруг уловил у себя в голосе заметную лишь ему нотку обиды — все-таки не сдержался, все-таки выдал себя, выдал горечь, копившуюся в нем все эти годы оттого, что сын был так далеко, и дело было не в тысячах миль расстояния, а в том душевном, углублявшемся с каждым годом отчуждении, которое не измерить никакими милями.
   — Из Лондона, отец, — устало сказал Виктор и неуверенно улыбнулся.
   Невелинг отметил, что рука у сына была вялой, неуверенной, и вдруг ему стало жалко Виктора, жгучая, горячая волна жалости захлестнула его сердце, но на этот раз он совладал с собою, ничем себя не выдал.
   — Горох со свиными ножками, — будто ничего особенного и не происходило, констатировал он, пару раз шумно и демонстративно потянул крупными ноздрями плывшие по кухне горячие ароматы. Потом ободряюще подмигнул сыну: — Садись. Наверняка ведь давно не ел домашнего, да еще приготовленного так, как умеет готовить только. Марта Невелинг, а?
   Они перевели взгляды на хозяйку, уже снявшую котелок с крюка и переливающую его содержимое в староголландскую фарфоровую супницу, стоящую на краю обеденного стола. Марта по-девичьи вспыхнула и зарделась — суровый супруг ее был скуп на похвалы, и она поняла: где-то в глубине души он сейчас размяк и грозы, которая (она так боялась!) могла разразиться над головой сына, не будет.
   — Леон, Вик, садитесь же! Вы же знаете, что пищу нельзя подогревать, это ухудшает ее вкусовые качества и снижает полезность. — От волнения она произнесла стандартную фразу, которую вычитала в какой-то поваренной книге и запомнила на всю жизнь.
   — Садимся, садимся, — одновременно откликнулись отец и сын и принялись рассаживаться — буднично, как будто точно так же делали это и вчера, и позавчера, и все эти умчавшиеся годы.
   Пообедали быстро. Марта принялась убирать со стола и руководить сразу же появившейся в кухне горничной, а мужчины покинули кухню, вышли из дому и устроились в садовых креслах под большим и пестрым зонтом у подножия королевской пальмы.
   Джузеппе, сторож-садовник, посланный хозяйкой дома, принес им из кухни старинные оловянные кружки с добрым английским элем — этот благородный напиток был такой же слабостью Леона Невелинга, как и фотоохота, и специально выписывался им из Англии.
   — Так, значит, ты прилетел из Лондона, — начал Невелинг разговор с сыном и с наслаждением сделал большой глоток.
   — Да, отец, — подтвердил Виктор и последовал его примеру.
   — Что ж…
   Невелинг помолчал, приложил к усам большой клетчатый платок, вытер клочки пены и продолжал:
   — Надеюсь, образование свое ты завершил… Кембридж, Сорбонна, ну и вообще… посмотрел свет, познакомился с людьми, с идеями… А теперь? Отдохнешь дома и… что дальше?
   Невелинг произнес это равнодушно, будто невзначай, и прикрыл тяжелыми веками глаза, демонстрируя полное наслаждение ледяным элем.
   Виктор ответил не сразу, словно выигрывая время, поднес кружку к губам и долго, неторопливо пил, задумчиво глядя куда-то поверх головы отца. Потом поставил кружку перед собою на белый садовый стол.
   — Я устал, отец, — просто сказал он. — Мне нужно сначала во всем разобраться, и прежде всего — в самом себе… Могу сказать только одно: моя родина здесь, и я не хочу больше жить человеком без родины…
   — Да, я вижу, что ты действительно устал, — согласился с ним Невелинг. — Но раз ты понял, что у тебя есть родина, — это хорошо, ради этого стоило помотаться по свету. Я рад за тебя, сынок…
   Он глотнул эля, сделал паузу, потом продолжал, и в голосе его стали крепнуть жесткие нотки:
   — Но любить родину — этого нам сегодня мало. Право на нес нам приходится защищать, защищать с оружием в руках. И ты знаешь, от кого. Наших черных подстрекают красные. Коммунисты хотят отнять у нас родину, лишить нас земель наших предков. Но в Европе все больше сочувствуют черным. Пас предают даже наши друзья. За наш счет они хотят вернуться в Африку, которую так бездарно потеряли, и для этого заигрывают с черномазыми африканскими диктаторами, болтая ими о демократии. И если мы не защитим сами себя, если мы не будем бороться всеми средствами, придет время, и мы проиграем и станем вышвырнутыми отсюда. И если ты понял, что человек ты — ничто, не человек, а животное, тебе придется доказывать свое право на родину. Подумай об этом.
   Виктор опять поднес кружку к губам, поморщился, не допив, опустил кружку:
   — Я очень устал, отец. Просто устал. Не все сразу.