И при подготовке операции Пингвин завел себе за правило проверять самому лично каждую деталь, каждую мелочь, чтобы наверняка избежать любой неожиданности, особенно когда дело касается технического обеспечения. Вот и на этот раз все было доставлено сюда из Лондона после тщательной проверки — и радиооборудование, и оружие, и лагерное оснащение, даже провизия и напитки. Естественно, счета оплачивал клиент, в контракте оговаривалось все, вплоть до последней банки пива.
   Невелинг-старший предоставил «Уочгарду» лишь новенький «лендровер», и парни Пингвина тщательно обследовали в этой машине каждый болт, прежде чем погрузить в нее ящики с оборудованием для предстоящей операции. Теперь в машине Пингвин был уверен, как и во всем том, что было на ней доставлено на заранее намеченное место в буше, которое, кстати, от тоже выбрал сам.
   Узнав, что в операции примет участие Невелинг-младший, Пингвин вдруг «испытал беспокойство. С этим молодым человеком явно могла быть связана какая-либо опасность, ведь он в этом деле был лишним, а ничего лишнего в операциях, проводимых «Уочгардом», не должно было быть. Пингвин так прямо и выложил все это Невелингу-старшему. Но клиент был настойчив: в операции должен участвовать представитель его Системы, через которого, и только через которого, будет осуществляться связь с ним, Невелингом, и координация действий с группами прикрытия после того, как операция завершится. Этот представитель — Виктор Невелинг — получит соответствующие инструкции и полномочия.
   — Я надеюсь, мой сын будет вашим надежным помощником, а в дальнейшем, может быть, и верным другом, — высокопарно заявил шеф Системы, крепко пожимая руку своему бывшему учителю.
   «Боже, избавь меня от друзей, а от врагов я и сам избавлюсь», - про себя пробормотал Пингвин, но вслух вежливо согласился:
   — Я тоже надеюсь…
   В общем-то, все это было логично и позволяло группе «Уочгарда» быстро исчезнуть с места операции, не оставив лишних следов, что было немаловажно, если учесть, какой скандал (международный! политический!) должен был разразиться немедленно после того, как дело будет сделано. А уж о Викторе Пингвин решил побеспокоиться сам.
   В лагере Виктор освоился быстро. Вскоре он уже делал то, что делали все: сбросив охотничью куртку из плотной зеленой ткани, играл в бадминтон, загорал под лучами мягкого весеннего солнца, вытянувшись в шезлонге с банкой пива в руке. Не отказался и от соревнований по стрельбе — по пирамидке пустых банок из-под пива. Стрелком он оказался неважным, особенно в сравнении с профессионалами «Уочгарда», но не обижался, когда стал объектом веселых подшучиваний. Он только мягко улыбался и разводил руками: мол, ну что поделаешь; коли уж не дано, то не дано.
   Улучив момент, Пингвин незаметно наведался в кусты, где стояла «тойота» Виктора, и осмотрел машину наскоро, но внимательно. Ничего особенного в ней не обнаружилось: обычная рация, автомат «узи», пара рожков с патронами к нему, в рюкзаке принадлежности туалета, пластиковый пакет с консервами. «Узи», предварительно разрядив, Пингвин принес в лагерь и вручил Виктору, по-отечески пожурив его за то, что он так легкомысленно оставил оружие без присмотра и оно могло стать легкой добычей чернокожих бродяг. Парень смутился, но согласно кивнул: возразить ему было нечего. Потом поискал взглядом, куда бы положить принесенный Пингвином автомат.
   — Отнеси его в палатку, — приказал наблюдавший за ним Пингвин, и Виктор послушно выполнил его приказ.
   Это успокоило Пингвина — стрельбы он не любил. И все же присутствие этого чудаковатого, как определил он Виктора, парня чем-то продолжало его тревожить, хотя теперь становилось все более не до него, приближалось время начала операции.
   Парни «Уочгарда» уже распаковали и установили ВОР, наладили связь с постами раннего предупреждения, с теми, кто первыми должен был обнаружить на экранах своих локаторов мерцающую точку — цель операции — и немедленно сообщить об этом сюда, ведя цель по всему ее курсу, регулярно определяя и сообщая ее координаты в ночном пространстве.
   Невелинг-младший бесцельно слонялся по лагерю. Лишь раза два он удалялся в свою «тойоту». Прокравшись следом за ним, Пингвин увидел, что Виктор работает на рации: подозрительного в этом ничего не было, поддерживать связь с Центром входило в его задачи. Раза два над ними на большой высоте пронеслась пара боевых самолетов, ближе к вечеру прострекотал легонький «Алуэт», «жаворонок», надежный вертолетик французского производства. Затем где-то далеко в буше взревел двигатель какой-то тяжелой машины.
   Пингвин не сомневался, что Невелинг-младший поддерживает связь и с теми, кто командует воинскими подразделениями, подтягиваемыми или уже подтянутыми к району их лагеря в ожидании развития дальнейших событий.
   — Идиоты! — выругался он вполголоса, ибо другого те, кто это делал, не заслуживали.
   Разве можно было вовлекать в секретнейшую операцию столько людей, столько лишних свидетелей?
   Быстро приближался вечер. И вот уже упали короткие серые сумерки, а затем всё разом накрыла глухая ночь.
   …Белобрысый Гек напрягся, прижал правую руку к черной лепешке наушника, словно стараясь что-то получше расслышать, медленно повернул лицо к Пингвину и чуть заметно ему кивнул. В пестрых отсветах приборной доски его побледневшее от азарта лицо выглядело как в фантастическом фильме — зловещее лицо человека с другой планеты, мерцающее синими, красными, зелеными, оранжевыми бликами. Эти блики играли в его глазах, скользили по коже, высвечивали в ночной темноте вдруг обострившиеся черты, желваки на скулах, стиснутые губы… Он ждал приказа.
   Пингвин покосился на стоящего рядом с ним Виктора и увидел, что тот в напряжении затаил дыхание. И тогда Пингвин перевел взгляд на радиста и легонько кивнул ему. Гек положил пальцы на тумблер, огоньки на приборной доске заметались, ВОР начал работу.
   Теперь оставалось только ждать. Мощные импульсы, посылаемые в ночную тьму, должны были делать свое дело — так, как было рассчитано специалистами «Уочгарда», и ничто уже не могло изменить хода событий.
   Виктор смотрел на Гека, склонившегося над мерцающей приборной доской, и не мог оторвать от него завороженного взгляда, как будто и его притягивала неведомая и неодолимая сила, парализовавшая волю, связавшая по рукам и ногам, лишившая возможности принимать решение и действовать. Все вокруг было нереальным: зыбкие очертания «лендровера» и палатки, тени людей вокруг него, эти перемигивающиеся, похожие на рождественские, огоньки на приборной доске ВОРа и тишина, глухая тишина ночи, разрываемая равнодушным потрескиванием цикад.
   — Есть! — вдруг громким полушепотом сказал Гек самому себе. — Мы их зацепили. Они изменили курс.
   И Виктор понял, что те, кто следил за полетом все это время, сообщили Геку об удачном начале охоты.

Глава 9

   Виктор надеялся до самого последнего мгновения, что преступление все-таки не совершится. Что самолет в назначенный час не вылетит или вылетит без того человека, на которого его отец развернул свою охоту. Что, наконец, откажет аппаратура, привезенная бандой этого старого, уродливого англичанина. Что умные приборы самолета не подчинятся приказам ложного радиомаяка и не собьют с толку пилотов… Что убийство не будет совершено, что…
   Вчера, поздним вечером покидая город, он остановился у телефона-автомата на обочине загородного шоссе и набрал номер одной либеральной газеты… Он знал, что телефоны всех газет города прослушиваются Системой, что продиктованное им на редакционный магнитофон будет, скорее всего, перехвачено и, вероятно, никогда не появится на газетной полосе. Но это был все-таки шанс — слабенький, ненадежный шанс на то, что Система, получив предупреждение о чьей-то угрозе разоблачить ее заговор, отложит операцию хотя бы на то время, которое ей понадобится, чтобы обнаружить источник этой угрозы. Чтобы сделать это, понадобится время, и время это будет и его, Виктора, временем, временем, чтобы что-то предпринять… Что — он тогда еще не знал и сам.
   По телефону он говорил, стараясь изменить голос, — он не собирался стать легкой добычей профессиональных охотников на людей, тех, кто начнет охоту на него уже в ближайшие полчаса и будет продолжать ее до тех пор, пока не добьется своего.
   Виктор быстро произнес несколько заранее составленных им фраз и резко повесил трубку, потом тщательно протер ее носовым платком — так, на всякий случай — и усмехнулся самому себе: в городе тысячи телефонов-автоматов, а на их трубках — миллионы отпечатков пальцев, кто будет искать, из какого автомата звонили в либеральную газету?
   Он вернулся в свою «тойоту» и поспешно рванул машину с места: совсем ни к чему было, чтобы рутинный полицейский патруль, оказавшийся на ночной дороге, обратил внимание на белого человека, отъезжающего от придорожного телефона-автомата в такую пору.
   Дорога была пустынна, встречные машины попадались редко, и он гнал «тойоту» по прямому и ровному, стремительному, как стрела, шоссе, и столбы белого света, несущиеся перед его фарами, упирались в самый горизонт. В лагерь Пингвина он должен был приехать после рассвета, и спешить было незачем, но быстрая езда в одиночестве успокаивала, скорость захватывала, а то, что машина была так послушна каждому его движению, придавало ему уверенность в своих силах.
   Он нажал кнопку кассетного магнитофона, и ночь заполнилась светлой, прозрачной музыкой, искрящейся изяществом и благородством. Это был Моцарт, Симфония номер сорок, играл Клайдерман, этот чудо-пианист, так по-своему объясняющий нам мысли и чувства великих мастеров гармонии.
   Сколько раз Виктор бывал на его концертах! И в Лондоне, и в Париже… В крохотной лондонской квартирке Виктора диски Клайдермана занимали почетное место, и как часто вечерами, в одиночестве, он вместе с Клайдерманом уходил в волшебный мир, где не было ни зла, ни насилия, ни расовых, ни классовых, ни социальных проблем, где не гремели выстрелы и не выли полицейские машины, не рвались бомбы со слезоточивым газом и не лилась кровь. И душа очищалась, и в ней устанавливалось равновесие, и являлись новые силы… Силы… для чего?
   В душе его все давно уже спуталось, смешалось, она была полна проклятых вопросов, мучительных, безответных, от которых ему так бы хотелось избавиться, от которых он пытался бежать, мотаясь по европейским городам и стараясь не думать, не вспоминать о той далекой стране, которая была для него родиной. И он проклинал тот момент, когда в первый раз, на чужой земле, в Лондоне, он вдруг спросил себя: «Родина… а что это такое — моя родина?»
   Его предки явились в Южную Африку четыреста лет назад, явились на чужую землю, чтобы сделать ее своей. Да, там жили дикие племена, их пришлось потеснить, но и они ведь были на этой земле чужими, пришельцами из других районов Черного континента, уничтожившими или изгнавшими тех, кого здесь встретили. И потому у предков Виктора были на эту землю такие же права, как и у чернокожих завоевателей, и разве не справедливо, что в борьбе побеждает сильнейший, разве это не закон природы? Это Виктор знал еще со школьных уроков, и ни он сам, ни те, кто его окружал, не сомневались в истинах, открывавшихся им со страниц школьных учебников.
   Этот закон диктовал все. И были бы чернокожие сильнее, умнее, цивилизованнее — они бы, а не белые остались хозяевами этой прекрасной земли, богатой недрами, с таким хорошим климатом. Но белые были сильнее их, умнее и цивилизованнее. Средневековая Европа, истекавшая кровью в междоусобицах, пылавшая в кострах инквизиции, маразмировавшая в религиозных раздорах, рождала людей энергичных и злых, богобоязненных и жестоких, фанатичных и сентиментальных, рождала и безжалостно отшвыривала их от себя подальше. И они покидали родные края, чтобы навсегда забыть их на чужбине, отрекались от прошлого, чтобы жить будущим, отказывались от своей нищей родины, чтобы обрести новую — богатую, щедрую, свободную, такую, какую они создадут сами.
   И кто и по какому праву сегодня считает Виктора на этой земле — земле, на которой он родился, на которой родилось и умерло столько поколений его предков, — пришельцем, чужаком-иностранцем, паразитом, пауком-кровопийцей? Кто и по какому праву хочет лишить его земли предков, выбросить в чужой, жестокий мир, где нет места существам, лишенным корней?
   Все это Виктор повторял самому себе, когда читал газеты и журналы, рассказывающие о происходящем у него на родине, когда видел жуткие телекадры, снятые в Соуэто или в других трущобах, населенных чернокожими. Полицейские, стреляющие в демонстрантов, натравливающие собак на подростков и женщин, толпы чернокожих, рыдающих над гробами погибших. Это было лицо Южной Африки, страшное, залитое кровью, покрытое позором лицо его родины.
   И однажды Виктор поймал себя на том, что стыдится признаться, что он южноафриканец. Это было в одном студенческом клубе в Лондоне, где он оказался совершенно случайно, в малознакомой и пестрой компании. Пестрой в буквальном смысле слова: там были парни и девушки всех цветов и оттенков кожи — белые, смуглые, черные, коричневые, желтые, был даже краснокожий североамериканский индеец, гордо именовавшийся Орлиный Коготь.
   Было рождество, все веселились, пели, плясали, дурачились. Партнершей Виктора оказалась «цветная» — похожая на грациозную статуэточку студентка из Индии, натурализовавшаяся на британских островах несколько лет назад, когда это сделать было еще сравнительно нетрудно. В Южной Африке Виктор пришел бы в ужас, если бы кто-нибудь даже в шутку предсказал, что он будет сидеть за одним столом с «цветной», беспечно болтать с нею, обниматься, танцевать.
   Она же поначалу удивлялась его нерешительности, но потом приписала все робости его характера и взяла инициативу на себя. В его южноафриканском акценте она не разобралась, а когда стала прислушиваться, он назвался австралийцем. Ей было на все наплевать — австралиец так австралиец, по всему было видно, что он хороший парень, а не подонок. Почему он тогда ей соврал, он и сам понял лишь на следующий день: в канун рождества у него на родине произошла очередная страшная бойня.
   И опять газеты были полны ужасных фотографий, и опять на телеэкранах лилась кровь, и опять дубинки полицейских с размаху обрушивались на черные головы и холеные овчарки рвали беззащитные черные тела, и опять надрывно выли толпы на кладбищах и чернокожие священники с горящими ненавистью глазами слали проклятья белым и призывали к божьему отмщению, а белокожие, уверенные в себе мордатые парни в полицейской форме стояли, держа наготове заряженные карабины и бомбы со слезоточивым газом. «Кровавое рождество в Соуэто!» — кричали траурные газетные заголовки. «Десятки чернокожих убито и ранено! Дети за решеткой расистского режима!»
   Ну как мог Виктор в такой момент признаться, что он сам фактически из тех, кто избивает сегодня чернокожих подростков и спускает овчарок на женщин, кто профессионально бьет дубинкой — да так, чтобы ломались кости, и стреляет в толпу разрывными пулями «дум-дум»? И что из того, что лично сам он не имеет ко всему этому прямого отношения! Что из того! Кровь льется, чтобы эта земля оставалась его землей, чтобы ее хозяином навеки оставался он, Белый Человек, и никто иной!
   Мэри — так звали индианку — оказалась ласковой и нежной, тысячелетия древней цивилизации были в ее крови, любовь была ее божеством, и не избалованный женщинами пуританин-южноафриканец растворился в этой любви, как голубые кристаллы рафинада растворяются в пряном, кипящем глинтвейне. Они встречались каждый день, бродили по занятому самим собою Лондону, по вечерам сидели в недорогих ресторанчиках или кафе, а на уик-энд уезжали в маленькие провинциальные отели. Они были счастливы.
   Он знал о нем все: об ее отце, бывшем сержанте британской королевской армии, а затем чиновнике британской администрации в Индии, о многочисленных братьях и сестрах, заботе о которых посвятила всю свою короткую жизнь ее мать, зачахшая в лондонских туманах от тоски по далекой солнечной родине и так и не дождавшаяся исполнения своей заветной мечты — увидеть дочь дипломированным медиком.
   Душа Мэри была открыта нараспашку для каждого, кто нуждался хоть в самой малой толике заботы, — это было у нее от покойной матери, и она с первых же встреч уловила смятение в душе парня, с которым познакомилась в студенческом клубе в сочельник. Он так резко отличался от тех ребят, с которыми она была до сих пор знакома, — был неловок, даже неуклюж в манерах, в нем не было современного цинизма и той вызывающей развязности, которой подчеркнуто бравировали сверстники Мэри. А самое главное, в нем было нечто тревожное и непонятное, беспокоящее и притягивающее, в нем была загадка. И для ясной, пронизанной светом древней мудрости и вечной гармонии Мэри эта загадка представлялась чем-то темным и смутным, но тем притягательнее была она, эта загадка.
   Мэри ни о чем его не спрашивала, и он, со страхом ожидавший ее расспросов в первые дни знакомства, немного успокоился, он жил теперь в одном измерении — одним только настоящим, только сегодняшним днем, без прошлого и без будущего, потому что, когда нет прошлого, не может быть и будущего, без корней не может быть и плодов. Но он понимал: его жизнь наполнялась за счет ее жизни, питалась и жила соками ее жизни, не отдавая ничего взамен.
   В ее глазах, доверчиво и широко раскрытых, полных любви и нежной покорности, ему чудились укор, ожидание — ну когда же ты откроешься, милый… любимый… Во рту в такие мгновения становилось сухо, дыхание перехватывало, сердце сжималось. И он с силой стискивал веки — всего лишь на мгновение, чтобы отмахнуться от страшного видения, спрятаться от накатывающего на него ужаса. Сколько так могло еще продолжаться? Он чувствовал, что придет, обязательно придет неотвратимый в своей холодной логической неизбежности миг, когда все вдруг обрушится, когда ухнет и рассыплется весь этот чудесный мир, в который он пробрался, словно вор, обманув подаренную ему нежность.
   И однажды он не выдержал. Это случилось февральским днем, на окраине одного маленького города неподалеку от Лондона, куда они выбрались на очередной уик-энд. Весь день по-весеннему пригревало солнце, и лужи на асфальте казались большими, новенькими зеркалами, амальгама которых только-только вышла из ванн зеркальной мастерской. Солнечные лучи пылали в них так, что было больно смотреть, и на память невольно приходило сказочное зеркало Алисы, которая прошла через него в Страну Зазеркалье.
   Виктор и Мэри все утро гуляли по окрестным лугам, снег на которых почти весь стаял, и сквозь прошлогоднюю бурую траву на пригорках уже пробивалась зелень, пока еще робкая, бледная, но зелень, весенняя травка, вестник пробуждения замершей было на зиму жизни. Робкие восковые подснежники вызывали щемящую нежность своей беззащитной неуверенностью перед коварным, неустойчивым теплом, скупо изливавшимся на них со стылого неба, по которому порывистый ветер гнал обрывки хмурых серых облаков. Облака скучной темью то и дело наползали на робкое еще солнце, и тогда становилось пасмурно, сыро и холодно и все вокруг пробирало ознобом. Но затем ветер нетерпеливо срывал облака с солнца, и оно, воодушевившись, опять заливало все вокруг светом и теплом, и на душе опять становилось легко и радостно.
   Они остановились у старой, причудливой, коряжистой ветлы, склонившейся над заброшенным, давно не чищенным прудом, окаймленным по берегам серой и рыхлой ледяной крошкой, но посередине уже пылающим ярко-синим зеркалом дышащей холодом воды, и Мэри откровенно залюбовалась этим маленьким кусочком деревенской Англии.
   — У нас такого нет, — сказала она с грустью и тут же добавила: — Такой тихой… такой спокойной красоты…
   И вздохнула.
   — И у нас… — неожиданно для самого себя признался Виктор. — У нас… в Южной Африке…
   Она удивленно вскинула на него глаза — черные, как уголь. Ему показалось, что взгляд ее обжег его, и он заторопился со словами, боясь, что если остановится, не выскажет все, что так терзало его все эти недели, не объяснится, случится непоправимое, страшное, что сломает всю его жизнь.
   Она слушала его молча, опустив глаза и ковыряя подобранной ею сухой веткой серую ледяную кашу у кромки берега, и лицо ее было бесстрастно, какими могут быть только лица на Востоке, где люди тысячелетиями оттачивали искусство скрывать свои мысли. А ему казалось, что в уголках ее тонких губ застыла горькая брезгливость: он, Виктор, тот, кому она отдала всю свою душу, всего лишь сластолюбивый расист, решивший для разнообразия и остроты ощущений пошалить, но так, чтобы об этом никто не знал в обществе, к которому он принадлежит!.. И вот… старые вариации в духе «Чио-чио-сан»? Белый человек заводит на чужбине роман с цветной женщиной… роман нескольких недель, может быть месяцев, роман без конца… вернее — с так хорошо всем известным концом!
   Он торопливо и бессвязно говорил, спешил, не понимая, что говорит, и потом уже никогда так и не мог вспомнить, о чем были его слова: наверное, о его любви к ней, о том, что именно ради этой любви он и скрывал от нее то, в чем признался сейчас, об их будущем… Она подняла на него глаза и грустно усмехнулась… Будущее? Их будущее? Какое будущее ждет у него на родине семью, в которой жена цветная, а муж белый?
   Он на мгновение смешался, а затем заговорил еще горячее, заговорил о том, что больше никогда не вернется в Южную Африку, что добьется натурализации в Англии, что они всегда будут вместе…
   Она слушала, и в глазах ее он видел грустную иронию и все больше чувствовал, как неубедительно звучат его слова. Но других слов у него не было — может быть, потому, что он сам еще не был до конца уверен в том, что говорил, что в глубине души еще были сомнения, которые он еще только пытался разрешить, но все еще не разрешил.
   На следующий день, когда он позвонил ей домой, он узнал, что она уехала во Францию, в Париж, слушать лекции в Сорбонне.

Глава 10

   Он не сразу решился отправиться вслед за нею.
   «Ну и пусть! — накручивал он сам себя. — Раз решила разорвать наши отношения… пусть! Это она расистка, а не я, она бежит от меня, потому что моя кожа не такого, как у нее, цвета! Именно ей, а не мне важен цвет кожи, именно ей важно, как кто-то на нее будет смотреть, что именно будет о ней говорить, ей нужен муж такой же цветной, как она сама. Что ж! Ладно. Пройдет время, и я забуду о ней. Так будет лучше и ей, и мне».
   Он твердил себе это днями, превратившимися вдруг в безумный кошмар, ночами, разрываемыми жестокой бессонницей. И где бы он ни был, что бы он ни делал, он все время думал о ней. Даже на шумной улице, в давке толпы в час пик он вдруг слышал ее голос. В метро, на эскалаторе, он пристально вглядывался во встречный поток людей, надеясь вдруг ее встретить… Вдруг… Ему вспомнилась примета из детства: если увидишь брошенный кем-то и еще горящий окурок, сразу же наступи на него, затопчи и загадай при этом желание. И желание твое обязательно исполнится. Примета шла еще от первых покорителей саванны, от простых и мудрых охотников из буша, для которых каждый непогашенный окурок, брошенный в сухую траву, мог обернуться страшной смертью, и каждый раз, когда они тщательно затаптывали этот коварный зародыш гигантского, несущегося со скоростью курьерского поезда пламени, они как бы праздновали свое спасение и начало новой жизни. Как же желание, загаданное при этом, могло не исполниться?
   И, увидев, что кто-нибудь из прохожих ронял на тротуар дымящийся окурок, Виктор стремительно бросался к нему и в исступлении растирал подошвой, лихорадочно шепча про себя: «Мэри… чтобы все снова было у нас хорошо… Мэри… чтобы нам встретиться… Мэри…»
   И это было то, настоящее, о чем кричала его душа и что заглушало нелепые злые фразы, которые он пытался вбивать себе в сознание, чтобы хоть как-то притупить свою душевную боль. Но боль не притуплялась, от нее не было спасения — ни в чем и нигде. И все вокруг теперь становилось все больше похожим на бред, все зацикливалось на одном, все кричало: «Мэри! Мэри!»
   И он не выдержал. Во Францию он ехал как во сне, все делалось автоматически, и очнулся он, лишь обнаружив себя в коридорах Сорбонны, в толпе бородатых молодых людей и подчеркнуто небрежно, вызывающе одетых девушек, в веселом гаме молодых голосов, в звонком смехе. Да, он словно очнулся, словно вырвался из невыносимого кошмара своих последних недель, толпа завертела его, понесла, как бурная река, швыряя от берега к берегу, от стенки к стенке коридора. Это была настоящая жизнь, бурная, переполненная энергией, не знающая покоя и преград. И всюду здесь ему виделась Мэри — то ее смеющееся лицо, то ускользающая в людской круговерти фигура, и все вокруг вдруг озарялось вспышкой ее блестящих, как антрацит, глаз… Он кидался в толпу — к ней, и каждый раз это была не она. Его не отталкивали, его встречали доброжелательные улыбки девушек — он был симпатичный парень, высокий, стройный, и в лице у него было что-то такое, что тревожит и влечет… О, это был настоящий парень!