Нильс Абель[92]

   – Мы – слушаем: Гаусс… Что Гаусс? – ввернул Синепапич, напомнив профессору, что он – с гостями, а не в безвоздушном пространстве.
   Профессор, себя обретя, руку бросил, как кот, зарезвившийся с мышкою: с экзаменатором:
   – Гаусс – создатель теории чисел комплексных, в которой рассмотрены свойства больших числовых совокупностей.
   – Так, – прошептал Куланской, скрипнув стулом.
   То шею вытягивал он: из-за князя; то – прятался вовсе: за князя.
   Профессор докладывал князю:
   – И Эйлер[93] работал в теории чисел; а мысли Лагранжа к теориям Эйлера нам упростили знакомство с теорией этой.
   Искал разрезалку.
   Движением из-за профессора —
   – Вот разрезалка! —
   – ему Серафима Сергевна: и – из-под руки, разрезалку искавшей, схватила ее; и – просунула в руку.
   За каждым движеньем глазами следила, из них выливаяся: два колеса, – не глаза!
   И улиткой под домиком, пузом, свернувшийся, тихо поник Синепапич, ликующий, что дал беседе уклон, вызывающий негодованье Пэпэша.
   Князь взвешивал, не понимая:
   – Пустые слова: Абель, Абель!
   – Нильс Абель…
   – Да, да, – не стерпел Куланской, перебивший профессора, – Нильс Генрих Абель, которого имя – скрижали науки, – он князю.
   Профессор как бросится;
   – Абелевы интегралы, – рукой к Куланскому, – и Абелевы уравнения, – кто их не знает?
   Рукою ему Куланской:
   – Доказательство Абеля не было понято, – он через голову.
   И голова, князь, – отдернулась.
   – Абель писал: пока степень простое число…
   – Затруднения не представляется, – перебивал Куланской.
   – Когда сложное, – перебивал Куланского профессор.
   Но тот, перебивши профессора:
   – Вмешивается…
   – Сам дьявол, – пропели друг другу они, соглашаясь: носами, очками, руками.
   И вспомнив, что тут же – профаны, носы повернули к профанам; и им разъясняли:
   – Имея в виду, – разъяснял им профессор, – решение алгебраического…
   – Ческого, – эхом пел Куланской.
   – Уравнения…
   – Енья, – вибрировало басовое, воздушное тремоло: эхо.
   – Должны мы…
   – Должны, – сомневался тремоло, не представляя себе, что «должны мы».
   – Почтить Галуа[94], – уже кавалерийской атакой ударил профессор.
   – Ну, что же – почтим, – согласились глаза Куланского.
   – Его оценили Бертран и Долбня, – бомбардировал психиатрический фронт Куланской.
   – В нем теория групп числовых – геометрия тела, вращаемого в многомерном пространстве.
   Профессор на головы выдвинул «танки» свои из имен, никому не известных, из мыслей, которыми эти ученые люди не пользовались: Синепапич читал Гераклита, – не Абеля, а Николай Николаевич – ни Гераклита, ни Абеля.
   Но параноика бледная маска за окнами шмыгала; встала в окне, замигавши глазами оранжевыми; и – язык показала; и – спряталась: под подоконник.
   Профессор увидел ее; и – споткнулся.
   – Труд Клейна…
   Молчал.
   – Какой труд? – раздалось из-под пуза.
   И все, что дремало, – проснулось, понявши, что – сбился; так стая мышей: заскребется она, – зашуршит:
   – Что?
   – Какой же?
   Как будто штаны отвалились; он помощь искал в Куланской; Куланской, не припомнивший также труда рокового, за князя ушел головою, ужаснейшим скрипом ответило стуло, – не он.
   Дыра в памяти, —
   – черный квадратец заплаты, —
   – для всех подчеркнулся. И – факт, что – белей полотна, что – морщинист, что шрам стал лиловый, что руки тряслись; наблюдали, ловили, записывали с откровенным злорадством, чтоб после рассказывать, чтобы с фальшивым сочувствием доброе имя подмачивать.
   Мучился!
   И Серафима Сергевна, взяв руку, – глазами в глаза, потому что зловещее ухо Пэпэша, которое он, приложив к нему руку, вытягивал – ширилось; пузом провесясь и пузом отпрянув, он ножкою воздух бодал:
   – Сами видите!

Клейн

   Дверь – врасхлоп; голова заглянула – архаровца старого: серенькой, рябенькой ящеркой, дверь притворивши, на цыпочках переюркнул по стене Никанор, перевиливая между стульями; быстрый кивок, жест руки, отражающий брата, Ивана, рванувшегося через голову князя с «мое вам почтенье-с».
   – Я – нет: не мешаю.
   И – брату, Ивану:
   – Так – чч-то: продолжай!
   К Серафиме Сергевне, которая место ему уступила, юркнула, сложив руки и ноги скрестив; всем закидом ершей выражал, что он слушает, что ничего не случилось.
   Носы – на него.
   Тут профессор, с курбетом, отшаркнул и брата поднес, как на блюде – носам:
   – Никанор, – говоря откровенно, – Иванович, брат! И взглянув – дело ясное – в корень вопроса, его разрешил рационально:
   – Докладывал я, – он забыл, что еще не докладывал, путаясь, – Das Ikosaeder und die Auflцsung der Gleichnungen vom funften Grade, труд Клейна, дающий возможности нам перейти от решения алгебраического уравнения к геометрическому в изучении свойств многогранников, в «эн» измерениях, в «энных» мирах.
   – Мнимый мир, – пояснил Куланской, снова ехавший из-за спины, – есть вращение тел…
   – Многомерных, – поправил профессор, – с трудом измеряемых.
   Труд измеренья почтенным поклоном он выразил.
   – Есть, – вылезал головой Куланской.
   Он наигрывал блеском очков, раздаваясь руками, ногами.
   Одна Серафима Сергеевна с ланьим испугом, оглядывая психиатров, украдочкой, вскользь – к Никанору Иванычу носиком; он, сломав корпус, – к ней: ухом:
   – Что, как?
   – Возвращенье Терентия Титовича успокоило Элеонору Леоновну.
   И – он отдернулся.
   – Так-то, мой батюшка, – бросил профессор, и «батюшка», князь, уничтоженный Клейном, – отхлопывал веком.
   – Я мыслями Клейна питался тогда, когда понял: предел скоростей – не прямое движение, а – винтовое-с!
   Теперь он питался куриным бульоном.
   – Еще Грибоедов, механик, над змеями опыты делавший, это провидел!
   И тут Синепапич, как будто всадил хирургический нож в гробовое молчание, – с писком простецким:
   – Профессор, у вас самого-то открытие – есть, что ли? Мысль подловатая высунулась из глаз князя; из глаз Куланского вопрос вылезал; но Пэпэш скорчил рожу; и ей интонировал:
   – Этот вопрос – есть вопрос для научных болванов, решающих там, где решенье дано: клизма, воздух, физический труд и лечебница!
   А в Серафиме Сергевне лишь «ай» поднялось: есть открытие, нет ли его, – все равно; лишь бы «он» не убился.
   Все замерли, точно под шелестом; торжествовали: попался! Один Синепапич невинно глядел, точно он ни при чем.
   Да профессор с отличным спокойствием после молчания выговорил:
   – Никакого открытия нет у меня.
   Никанор полетел с подоконника с грохотом после того, как он ерзнул ногами.
   Все вздрогнули.
   Он – улыбнулся пленительно; и – облизнулся: нет, – брат, брат, Иван, овладел в совершенстве собой.
   Синепапич мигнул ему ласково:
   – Я так и думал.
   Пэпэш, в свою очередь, чуть не слетел со стола: было видно, что два психиатра во всем разошлись: разошлись до конца.

Микель-Анджело

   Разрезалку прижал; ушел глазом под веко; бельмо синеватое глянуло на психиатров: суровым укором за зрелище это: за этот «экзамен», распятие напоминавший; стоял головою в окошко, где вырезы чащи березовой взвесились розово – в желтое волоко облака; стекла холодные молнились.
   – Что вытекает из сказанного? – взял футляр от очков.
   И – футляр от очков положил.
   – Вытекает огромное следствие.
   Выскочил, быстрый, невинный, простой, точно пляшущий пляской руки с разрезалкой, рисующей истину в воздухе, – глазик.
   – Все числа – комплексы, фигуры или геометрические композиции: в вечном движении… Три, – начертил разрезалкою «три», – это есть треугольник, растущий, вращаемый данным спиральным движением; форма в движении он.
   Никанор, в это время засунувший пальцы в карманы и рывшийся в них, наконец вместе с сором записочку вынул и сунул профессору; время нашел! Тот ее повертев, не заметив, рассеянно тыкнул в карман:
   – Где один треугольник, там – множество: вписанных или описанных; площадь последних равна четырем площадям.
   Никанор, передавши записку, чесал Серафиме под ухом словами, – и громче, и громче.
   Услышали явственно:
   – Все-таки есть затруднение… Что ни скажи там, – неблагоприятное время для перемещения брата, Ивана… Приходится повременить…
   – Тсс, – всшипел Куланской на него.
   Серафима Сергевна отдернула ухо; профессор докладывал:
   – Принцип фигурный для «трех» есть «четыре»: там, где треугольник, – четыре их; далее, – уже четырежды, ясное дело, четыре; так далее, далее-с; – он разрезалкой высчитывал, – то есть: на плоскости это тетраэдр расшитый, иль два треугольника: раз – основной; и два, – вписанный; и основной равен, – ну, разумеется же, – четырем, – показал.
   – А в пространстве фигура такая – тетраэдр, который в проекции плоскости – куб, квадратическая пирамида, квадрат; и еще очень многое-с; тройка дана в «четырех-с», а четверка – в «пяти-с…» Я бы мог показать… Карандаш?
   – Карандаш, – подала карандаш Серафима.
   – Фигура числа в геометрии, взятой наукой вращения, – метаморфоза текучая чисел, – сращаемых, переводимых друг в друга-с; она есть вариация в круге вариаций.
   И – вдруг он:
   – Бумагу-с!
   Схватила бумагу.
   – Бумага, – слетев с подоконника, стала с бумагой.
   Профессор чертил на бумаге число; и, забывшись, мурмолку схвативши, ее всадил в космы; она с головы повалилась бы, мялась, топталась бы пяткой, кабы не рука, подобравшая из-под профессора и положившая пестрый предметик на столик, откуда обратно хватался он.
   – Вот, – показал на фигуру числа.
   Но никто не поднялся: увидеть фигуру числа; лишь Пэпэш перевесился пузом; и пузом откинулся.
   – Вы извините, какая же связь, – князь, смеясь, – этих выспренних мыслей с действительной жизнью?
   – Такая-с: число – композиция, целое.
   – Общее?
   – Ах, да отвыкните, батюшка, – «батюшку» он разрезалкой тыкнул, – от… от… – искал слов, – от безграмотного выражения: «в общем и целом…»
   Мурмолку в затылок.
   – От смеси понятий…
   Мурмолка упала.
   – Сливающих принципы, в корне иные-с…
   Мурмолку затаптывал.
   Громкий расчмок: это воздух лобзал Николай Николаевич.
   – Общее-с, – ну-те-с – понятье анализа; «целое» в логике аритмологии – образ, фигура; там – счет, обобщающий; здесь – построение!
   И упреждая движенье руки Серафимы Сергевны, присевшей на корточки, чтобы мурмолку спасти, он, – на корточки: с ожесточением вырвал мурмолку, всадивши мурмолку в вихры; и показывал крепкие белые зубы.
   Мурмолка – свалилась; и – пала, подхваченная Серафимою.
   – В общем и целом есть гиль, тарабарщина, едущий, ясное дело, «в карете верхом»: набор слов!
   Куланской, отзываясь на шутку профессора, прогрохотал каблуками и задницей, дернувшей стул, или – стулом; сидел перекошенный и глуповато отдавшийся фырканью; а Николай Николаич расжимами в воздухе пальцев, откидами корпуса вылился весь в вопросительный знак.
   Никанор, – отзываясь на жест психиатра, – с сарказмом ему:
   – Так вы с братом, Иваном, по-видимому, – не согласны?… Мысль брата, Ивана, вопрос поднимает, по-моему… Что?
   Но Пэпэш, не ответив, сдавил из приличия иком – зевок.
   И вперившись в Пэпэша, профессор стоял: головою серебряною на оконном квадрате; за ним вдалеке рисовались заборы; повесились пересеченные, черные вычерчи, ветви, – на светлые тверди.
   И голову эту из ярко-кровавого золота листьев обрызгали светлые просветы зорь.
   Серафиме Сергевне казалось, что выписан он Микель-Анджело, фрескою, – под потолок: —
   – Моисей, —
   – громко грянувший в пол с высоты потолочной Сикстинской капеллы.[95]

Да Лева ж Леойцев!

   – Теория чисел врывается в диалектические представленья, меняя триаду в тетраду, в гептаду, в какое угодно число; треугольник, как синтез «трех» в целом, – профессор ногою притопнул на «целом», – проекция в плоскость тетраэдра, иль пирамиды, допустим, которой квадрат – основание; общее синтеза, – третьего-с, трех-с, – в четырex-c, – разъяснил, – треугольниках-с, нам нарисует семь фаз диалектики, не нарушая триады никак, потому что понятье гептады – понятье триады в разверте спиралью вращаемого, говоря рационально, тетраэдра.
   И – подождал:
   – Диалектика, ясное дело, имеет свою диалектику в свойстве числа; если этого мы не усвоим, то и диалектики мы не усвоим; и будем по кругу вращаться, себя повторять, потому что – в спиральном разверте она; и триада – растет: переходит в сращенье триад, в свое целое; символ его есть «четыре»; так «пять» – теза в целом; гексада – вариация в целом двух, как антитезы. Гептада есть синтез в понятии «целого»; я – повторяю: не «об-ще-го»!
   Оргии блесков – очки Куланского; оттенками пырснувши, переливались: —
   – Вниманье! —
   – Прекрасно! —
   – Очками кричал из-за плеч; оратории стулом наигрывал; книжечку вынул ядреным, мужицким движением; чмыхнул.
   Отдернулся князь, вероятно подумав:
   – Невежа!
   И сдержанно около носа платком помахал; и волной тройной одеколон разливался; не выберешься; нет – как он затесался сюда? Притащила – сенсация; пресса кричала:
   – Открыл!
   Появленье сюда – лишь желанье глазами пощупать сенсацию (дамы – материи щупали; – «лев» же кадетский профессора глазом ощупал).
   Решил: никакого открытия не было; был – старикан шутовской.
   Он не слушал: в нем выступили: перебрюзглая пухлость, просер перезрелый; да дряблая смятость – не бледность щеки, перечмоканной, видно, кадетскими дамами.
   Вместо теорий – только теории от Милюковера и от Винаверова: вот так «лев»!
   Просто: —
   – Лева Леойцев, – каким он учился в гимназии у Поливанова!
   Куклу глупую, пусто надутую, фронт политический выбухнул в воздух.

Трюх– брюх

   И профессор ему:
   – Сударь мой, – надо помнить фигуры комплексов. Не выдержал князь:
   – Для чего?
   – Для того-с! Дело ясное: яритмология есть социология чисел; в ней принцип комплекса есть такт социальный, безграмотно так нарушаемый.
   Чуть не прибавил он:
   – Вами-с!
   Ногой и локтем кидался, как вьолончелист, исполняющий трудный пассаж, – Куланской; виолончель, стуло – пело; и шар, яр и рдян, – там упал: за окном; и медовый косяк стал багровый.
   Тогда Николай Николаич – с наскоком, с отбросом, со скрипом стола, – Синепапичу что-то доказывать стал; Синепапич безмолвствовал, ручкой укрывши зевок.
   Николай Николаич, увидел зевок, точно руки омыл; он рукою бросался за мухой: его интересы – что? Муха-с, а не Синепапич.
   Да, да: обнаружилось, что Синепапич, – не муха: подмуха!
   Профессора ж, – если бы даже оставили здесь, Николай Николаич теперь из лечебницы выбросит: выеденное яйцо, – не больной!
   И – не выдержал:
   – Можно подумать, – коллега Коробкин читает нам курсы по психиатрии.
   Профессор как дернется, как побежит на него:
   – Да-с, – без Абеля психиатрия, как всякое звание, – бита-с… А мы – лупим мимо; мы вилами пишем по, ясное дело, воде!
   И затрясся под носом он:
   – Трюхи да брюхи-с! Присел: рукой – в нос:
   – Получается – «в общем и целом». И – шиш показал он:
   – Без масла-с!
   И тотчас к окну отошел; и – задумался; и – стал суровый; и – мучился, что неответственно он безответно внимавшим ему неответственным, бисер метал; и себе самому он внимал, в окно глядя, где строились —
   – в карем пожаре окраины, где – стеклянистая даль, где смертельное небо, в которое вломлены гордого города грубыми кубами абрисы черных огромин, —
   – домов! Серафиме Сергевне казалось, что мраморною бородою и рогами на кафедру входит, чтоб истина блошьему миру читать, – Моисей Микель-Анджело. Встала с ним рядом.
   Как в увеличительных стеклах, слагающих блеск нестерпимый, – до вспыха, из глаз ее вспыхнуло то, чем светилась душа: они стали – две молнии!

Наденька, Киерко, Томочка!

   – Как? – Куланской, наклонялся к князю. И князь, показавши рукой на профессора:
   – Как-нибудь, что-нибудь там.
   И – грудь выпятив, горло прочитавши, – встал; и к профессору: «все-таки» рад он —
   – без всякого «все-таки» он поздоровался.
   – Все-таки: случай приятный… Так, все… К Николай Николаичу:
   – Павел, увы, Николаевич – ждет… Николай Николаевич, мне чрезвычайно приятно… вас к делу «Союза» привлечь, – кстати уж… И – замин.
   – Кстати.
   Задержать пожатия; и – с плеч долой: он – исчез.
   И за ним: Николай Николаич и Тер-Препопанц: коридором зашаркали.
   А Синепапич пищал Никанору Ивановичу из угла: затяжная болезнь; но здоровообразием станет она; обитатели шара земного – здоровообразы; земной шар – лечебница; буйств никаких, – значит: что же держать его!
   – Что вам, профессор, здесь делать-то? Дома, поди, – лучше будет?
   Сердечно пожал ему руку; и – ринулся к этой руке Куланской.
   Был услышан, когда две спины в сюртуках проходили сквозь дверь коридора, восторженный вскрик —
   – «голова за троих!» —
   Куланского. Профессор же с бледной, как мел, головою, поставленный наискось, вдруг просутулясь, осел, стал расплеким, губа отвалилась; и шрам прочсрнился; казалось: дорогою ровною шел; и наткнувшись на мрачную пропасть, – отдернулся; странно глазную повязку рукою сорвал и кровавою ямой глазницы показывал – ужас.
   – Зачем это вы, – Серафима его оправляла: глазную повязку надела; а он, отдавая себя в ее руки, прощален с «малюткой» своей, от которой его отрывали:
   – Куда я пойду, – дело ясное?
   – Дом?
   – Дома – нет: никого.
   – Дома – нет!
   Уронил меж ладонями голову. А Никанор – по плечу его:
   – Ты, брат, Иван, – не волнуйся… Так чч-то: образуется… Есть помещенье, возможности… Ты, я – так: ум хорошо, а два – лучше… Три – лучше всего: Серафима Сергевна, – так-эдак. Втроем проживем!
   Серафима, взяв за руку:
   – Милый, – обидели вас; нет, не вас, а – себя лишь: слепые, достойные жалости.
   Он, представляя непомерно раздутое пузо Пэпэша, в которое этот Пэпэш, как в мешок, надуваемый газом, зашит – ужаснулся; усесться в мешок, за собою мешок волочить!
   Пережил это тело; Пэпэш, как Хампауэр, Иван: а Хампауэр, Иван, —
   – брат, Иван!
   Сострадание – вспыхнуло: «да» – как удар по затылку (слом черепа) – молотом; выжженный глаз, издевательства, тряпка, которой закрепано горло; «со» – наковальня: вспых из сердца, – любовь; «стра» – сестра; и тут вспыхнула многолучевая лучами звезда, со звездой сочетавшись.
   Созвездье двух звезд: близнецы!
   ____________________
   Никанор, чтоб отвлечь от раздумий, к нему приставал:
   – Ты, Иван, прочитал бы записку, которую я передал; а то…
   – Как же-с.
   Достал, развернул: прочитал; и – присел, густо вспыхнув, руками схватившись за бедра; и радостно взлаял:
   – Да это же – Киерко, чорт побери!
   И хватил кулаком по воздуху, шаркнув и перевернувшись, как перед мазуркой; и тут же, зажавши свой жест, как в кулак, его выжал в лицо заигравшее: пальцем – в записочку, ею – им в лица.
   Увидели, что ремингтон настукано: —
   – Старому другу привет. Николай Николаевич Киерко. Снизу: «Прошу разорвать».
   – Ты – того; – Никанор, подмигнувши, рвал пальцами воздух, – ведь он – нелегальный.
   Профессор любовно записочку рвал, точно розу ощипывал, – носом на брата и носом в малюточку:
   – Наденька,
   – Томочка– песинька,
   – Киерко!
   – Время приходит, друзья мои: тени родные вернулись!

Мадам Кубоа

   Меж двух оглазуренных и белоблещущих круглых колонн, – над тремя ступенями, пятью ассистентами в белых халатах, стоявших под пляшущим пузом Пэпэша, – Пэпэш, пузо выпятив и разлетаясь полами пальто, шляпу сжав, ей махая, – отдался, как водный кентавр, кувырканью среди волн разыгравшихся:
   – Слаб Синепапич!
   И чмокнул губами пред ручкой, к губам поднесенной, как бы для лобзания, пузом взыграв, точно в пузе Иона, им съеденный, тешился перекувырками:
   – Слаб, слаб: до баб!
   И присел, перепрыгнувши глазками; —
   – слева направо —
   – справа налево —
   – меж жадно просунутых пяти голов: ассистенты с натугой пустой вожделели дождаться конца каламбура: присели и ели глазами Пэпэша: как, как?
   – Весом – хе-хе – у краббика этого с берковец – бабища-с!
   Тут, привскочив, разорвался – очками, – руками, ногами – меж двух колонн блещущих; и – передрагивал пузом. И —
   – xo-xo-xo-xо —
   – го-го-го —
   – расплескалось, пять белых халатов пяти ухватившихся за животы ассистентов, присевших от хохота между колонн.
   Николай Николаевич, – шар, – выпускающий газ (свою шуточку), – с ожесточением в голову шапку всадил и меж них прочесал, перепрыгнувши через ступеньки, – в подъезд, где седой Пятифыфрев стоял оголтело.
   И треск оглушительный: аплодисментов.
   – Каков.
   – О!
   – Го-го.
   – Николай Николаевич!
   – Глуп Синепапич!
   Тогда Николай Николаевич перевернулся в подъезде, как клоун, притянутый аплодисментами; шапку сорвал, помахал; да и – бахнул:
   – Как пуп!
   В глуби кубовочерные кубовочерного выреза двери пропал, – под подъезд; над подъездом же – черная рожа; спешил в «Бар-Пэар»: в кубы кубовые; ждали – Мирра Миррицкая, Тертий Мертетев и Гурий Гурон.
   И ждала – юбка кубовая под боа: в кубы кубовые; иль – мадам Кубоа, – из Баку.
   ____________________
   А все пять ассистентов, вильнувши халатами меж двух колонн, коридорами вправо и влево – как пырснут!
   Стоят две колонны; меж ними – дуга; посредине из лампочки злой белый бесится блеск.

В блески звезд

   Пестроплекий оранжевыми, сизо-синими, голубоватыми пятнами складок халата из ультралиловой он шел в инфракрасную полосу – по семицветию спектра – листов облетающих, вид же имея тибетца, скрепяся до каменного, землей сжатого, угля (вполне адамантовый!) и разрешая вопрос овладения междуатомным теплом, своим собственным, внутреннею теплотою своею!
   Что делалось с правым зрачком, – неизвестно: заплатою черною он занавесил.
   Ходил занавешенным.
   Ободы облак окрасились странным, оранжевым жаром.
   Вдруг выскочил из-за кустов – шут гороховый в желтом и в сером; да – в спину ему, с пересвистами, – выкрикнул.
   – Дурень Иван думу вздул, как индейский петух: в зоб идет дума эта; и – то: борода растет густо, а нос – как капуста: ум – пусто!
   Профессор же как обернется и пальцем как щелкнет под нос, расплеснувши халат:
   – Я – Иван: да – не дурень!
   Распятивши ноги и руки (от этого полы халата, как крылья тропической птицы, взлетели), – как гаркнет:
   – Я, брат, – всем Иванам Иван!
   Запахнувшись полой, вид имея не то дурака полосатого, не то тибетца, как в бой барабанов пошел он: вперед.
   И в сквозном, в леопардовом всем из заката – изогнута: ясного глаза там ясная бровь.
   Воздух – красная свежесть: в нем зов. – Я ищу вас, – профессор!
   В сиренево-сером фигурка малютки, снегурочки, с личиком милым, с малиновым ротиком: в мысли о нем. Мысль, —
   – снежиночка чистая, —
   – в сердце скатясь, став слезой, как жемчужина, павшая в чашу, —
   – так екнула в ней ясным жаром; овеяло личико ей, точно ровным и розовым паром…
   Два ветра, два вестника: прошлое с будущим!
   Два близнеца!
   А небесная мысль повисала из неба меж ними: звездинкой.
   Молчал даже в россверках левый зрачок, о чем правый зрачок не сказал еще, скрытый заплатою.
   И светорукое солнце лучилось невидимо из красноглазого облака; и синерукий восток поднимал свою тускль.

Глава пятая ТИТЕЛЕВ

Бородою трясет, как апостол

   Лизала метель через колья забора: сквозной порошицей, с серебряным свистом; замах за замахом хлестал; заморочили белые ворохи, прядая, двери шарахая.
   В быстрых разрывах выскакивали: синеватый простор с забледнением, с дымом, с угластыми кровлями домиков дикорябиновых, синих и розовых; ржавый Икавшев тулупил и сыпал песок.
   Из сквозной порошицы скрипел, как забор, перержавленный голос:
   – Хорош бы домец: да жилец! Что такое?
   Заборы, осклабясь прорезами, заверещали по-бабьему:
   – Знаем: не все говорится, что варится в нем.
   – Ты – копни; и – найди!
   Порошица серебряная, покрутясь простыней завиваемой, – стлалась.
   И – думалось: колокола отливает Егор Гнидоедов, сосед; Никанор ухо выставил: недопонять; слова ясные, грубые; смысл их неясен, как слово Терентия Тителева; как ужимки Леоночки, как положение брата, Ивана.
   И он перекрался сугробом, прокопом, обцапканным лапой вороньей, – вдоль тропки; и взабочень стал он в прореху заглядывать; видел: Егор Гнидоедов, да бабища (писаной мискою рожа), да рыжий тулуп, да какой-то, по виду, рабочий.
   – Сварили с корову, а нам показали с воробушка.