Серафима подпрыгнула.
   Щурясь, профессорша из-за лорнетки кривилась: всем, всем.
   – Можно думать, – перечить пришел?
   Задопятов глаза с тихим ужасом выкатил:
   – С неба свалился ты?
   Вышло – «из желтого дома свалился».
   Тогда Серафима движением ручки, протянутой к муфте, сказала ему, что – пора: больше делать здесь нечего.
   – Нет, – не свалился я, а как пришел, так уйду, унося эту правду с собою.
   И злобою перекосилось лицо капитана:
   – Вам правда – известна?
   Он шпорою щелкнул, повесясь бородкою: в пол:
   – Ну, я вас поздравляю!…
   Откинулся, в плечи уйдя и трясясь эксельбантом, погонами, пальцами.
   – Мне, – головою, как гусеница над листом, он взлетел; и – затрясся, как множеством лапочек:
   – Мне, – откровенно скажу, – неизвестна: скажите, пожалуйста, – в чем эта правда?
   Как цветок невидимый нюхая носом, профессор уставился им в Серафиму:
   – О правде не спорят.
   И радостный ротик ее не сказал, о чем сердце забилось:
   – За правдою следуют.
   Он же ответил:
   – Пойдем.
   К коридору ударами ног перетопывать стал косолапо и грохотко, он, как всходя к перевалу, откуда ландшафты далекие виделись: маршем казался простроенный шаг.
   И за ним, мимо всех, – Серафима; за нею – все прочие.
   Только Никита Васильич из кресла давился без воздуха, рот разорван, волоокое выпучив око; вдруг – быстренький, маленький, дряхленький – кинулся, перегоняя их всех и себе помогая короткими ручками в беге, – из кресла, в переднюю: не для того, чтоб поддать под крестец своей пухлой коленкою другу, которого он выживал, а чтоб шубу сорвать и стоять с ней сплошным вопросительным знаком, мигая из меха.
   Профессор давнул под микитку его кулаком, проревевши, как слон, – с добродушием:
   – Ну, брат, – отдай, чего доброго, шубу мою. В шубу влез.
   Постояли они, перетаптываясь, будто не было лет; были отроки —
   – Ваня и Кита! —
   – И око какое, огромное, выпуклое, – стало синим, как синий подснежник цветок…
   ____________________
   Цепь зацапа; дверь отвалилась, как камень могильный: их выпустить; и – завалиться.
   Враги —
   – человеку —
   – домашние.

Вогнутые бесконечности

   Вогнутая глубина кособоко спускалась над крышами; синяя вся, – издрожалась она самоцветными звездами; звезды ходили, распятясь лучами:
   – Профессор, – просительно сморщился носик, – зайдемте ко мне, на минуточку: тут, – по дороге.
   – Идем: хорошо…
   Промилел ее ротик родной.
   – Но сперва, – он схватил ее за руку, – я покажу вам!…
   Свернувши на дворик, провел мимо дров, вдоль забора гвоздистого; свет из оконец облешивал насты, которые дергались искрами; из-за забора же инеями обвисали деревья.
   Калитку расхлопнул; и ботиками провалясь, зацепляясь мехами за жерди, но не отпуская руки, притащил под террасу; открытое место висело над ним; над крышею пал Млечный Путь; и печная труба протыкала его.
   Здесь он бросил ее и прошел на террасу, покрытую снегом; и в стекла заделанной двери, в которую с этого ж места когда-то вбежал, еле помня себя, – он заглядывал; —
   – да: —
   – от него шарахнулась толпа: он был взят в свои бреды.
   Вздохнул, бородою наставяся на синецветную звездочку; красненьким вспыхом мигнула она, ставши беленькой, с нежно-бирюзеньким отсверком.
   Проблески вспыхнули: мылили голову в ванне и били массажами тело его, когда он, прокричавши, впервые очнулся: в больнице.
   Сплошным самоцветом дышала вселенная.
   Дальше: —
   – малютка, —
   – звезда!
   Звездоглядное небо!
   Как голос из воздуха: крупные звезды в крупе бриллиантовой пырскают в черных пустотах, как в бархатах млечные блесни неясны; нет места, где выблеск не вспыхивал бы; и висит между ними – звездило сапфирное!
   Он поманил Серафиму к себе.
   Забарахтавшись в снеге и муфтой махаясь, протаптывалась через снег, – под окно, на террасу, где он ей показывал, как из-за мира он смотрит на мир, где, при жизни под камни зарытые, с тенью профессорши тень Задопятова среди теней, странно бьющихся, – бьются в испуге: за окнами.
   Он – тот испуг!
   – Заключенные в камень, – не видят звезды!
   Поглядела на них сине-черная впадина: я – пред тобою, с тобою; не плачь, или – плачь: плачем вместе!
   И капнула, как самоцветной слезою, – звездою.
   Ей руку пожал; и – сказал:
   – Ну – пойдем!
   Но едва повернулись и стали спускаться с террасы, зажмурившись от самородного блеска, – под окнами тень от них; бросилась.
   Он Серафиме, свои же слова вспоминал, – на тень показал:
   – Я в саду говорил, что она только – хмарь; было время: я – тень от пяты, – содрогаясь от страха, тащился по жизни; теперь сообразно с законами оптики, будем отбрасывать мы эту тень.
   И повел от террасы на выроину, над которой когда-то и он, повинуясь инстинкту животного, кровью кропя на бурьянники, – околевал.
   Пальцем ткнулся под ноги себе:
   – Вы запомните: здесь – вы стоите…
   – Да где ж я стою?
   Утаив от нее свою боль, он пролаял:
   – Могила – пса: Томочки…
   И удивлялась она, почему так торжественен он.
   А он повесть себя самого же себе самому – пересказывал:
   – Стал человеком!
   И вздернули голову.
   Звезды шатались лучами; от мрака и выблесков в ухе, как взвизгнет: стрижи над крестом колоколенным так пролетают, как над головой эти дико визжащие звезды; —
   – казалось ему, что за звезды пророс: головой.
   И глаза опустил на нее, ей любуюся: мордочку вздернув, глядела на звезды, как ласточка; шейка да носик: ни глазок, ни лобика!
   – Жизнь моя!
   И разведя свои руки, и кланяясь жизни меж ними, следил за ней глазом, который покоился в собственных блес-ках, как будто в слезах; свои руки локтями сведя; раскрыл пальцы и медленно приподымал, чтобы в воздух отдать; наблюдал с удивлением, как принимала она его жизнь, сжавши пальцы свои под губами, склоняясь под отданное.
   А летучие ужасы мира стремительно вниз головою низринулись – над головою не нашей планетной системы, – чтобы Зодиак был возложен венком семицветных лучей!
   И вселенная звездная стала по грудь: человек – выше звезд!
   То снежиночки из набежавшего облака: падали; видел: под ботиком ползают, как бриллиантовые насекомые.
   ____________________
   Отдал ей руку:
   – Ведите меня: к своей матери…
   И – слова матери вспомнились: ей:
   – Нет любее, когда люди людям становятся любы!
   Пырснь радуги от зарастающей звездами муфты; и —
   буйной походкой пошла —
   – от восторга!
   И опередила себя самое – оттого, что старалась со всем, что ни есть, соступать по снежку, к звездам выбросив личико, – камень сквозной, турмалин розоватый!

Уписывал манную кашу

   Передняя тесная – в полутенях; и – ударилось в ухо:
   – Так чч-то?!
   Дело ясное, что – Никанор.
   И в цветочки, – голубенький с аленьким, всею клокастою кучею меха профессор просунулся, точно медведь, появляясь на кремовом фоне обой, чтоб разглядывать, как Никанор, метнув ногу на лампочки желтого кресла, рукой захвативши колено заплатанное, отчеканивал: в пар самоварный:
   – Мы – с братом, Иваном!
   Заметил клокастую шубу; и – ногу спустил; побежал из-за столика, от самоварного пара, в котором, блистая огромным очком, поднялась небольшого росточку старушка в капоте коричневом:
   – Фимочка, – ты?
   Но увидев ком меха, она уронила вязанье.
   – Брат, – с пренебрежением и недовольством воскликнул взапых Никанор.
   – А, так вот это кто?
   И старушка всплеснула руками; и тень на обоях всплеснула руками.
   А «Фима», состегивая с себя шубу, заметила, как торопился профессор свалить кучу меха на стул, чтобы, вгляд-чиво дернув усами, просунуться носом из двери и в кремовом фоне клокаститься белыми усищами; нос, как верблюд бурдюки, потащил два очка.
   Зашатавшись лопаткой, шатая предметы, с тяжелым притопом пошел подмаршевывать он, не сгибая колен, как под музыку; чашки дрежжали; и бюстик Тургенева, прыгнув, упал.
   – Домна-с, – в корне взять, – шопотом осведомлялся об отчестве, – Львовна-с?
   И видел: капота белясые лампочки, кресла лиловые лапочки.
   – Добро пожаловать: Фимочкин друг, – значит, мой, – протянулась старушка руками, которые… взвесились… в воздух.
   Профессор, не взявши руки, отвернулся и выпятил грудь, точно тачку тащил он на гору: расширивши ноздри, расставив усы и усами чеснув седину, бросил в сторону нос, угрожающим ставший; и – рявкнул огромным отчетливым чохом!
   И стал – добрый нос, выразительный нос; и усы про-добрели; и – руку, сломавшись, потряс.
   – Ты бы, брат, осторожнее: стену пробьешь, – Никанор отозвался на чох.
   В юмористике слышались: боль и тревога.
   – Садитесь же.
   Он, головой сев в лопатки, зашлепнулся в кресло; за-трескал крахмалом; готовился слушать старушку: с большим удовольствием, носом пыхтя, как динамо-машиной, старушку разглядывал; и – дело ясное, – розовая-с.
   Точно сладкую манную кашу уписывал он.

Стоголовое чудище: Эа

   Малютка вокруг невесомою поступью топала и забыстрела глазами и зубками.
   – Чай?
   – Подвари.
   – Никанору Иванычу спичек?
   – Морского печенья, профессор, – смеялась без смеха: умела затеивать с ним при других свои детские игры.
   Профессор, поставив два пальца свои под очки, приподнявши очки, пятил нос на старушку с достоинством, но с любопытством, казавшимся жадным, и пальцами бороду греб от усилия сообразить, как с ней быть, чем занять и каким каламбуром упестать: серебряная-с, – говоря рационально.
   Она приставала:
   – Что ж, – переезжаете?
   Брат, Никанор, невзначай головой от него заслонил любопытную очень-с старушку; профессор, хватаясь за кресло, из кресла полез головой, чтобы лучше увидеть и с грохотом спрятаться: губы жует-с!
   Пристает!
   – Поскорее бы!
   А Никанор, закусивши усы, не ответил:
   – Так, эдак!
   Клокастые ершом на стене перепрыгивал.
   Серафима уставилась в коврик: зелененький, с синенькими – в шашечку:
   – Вы успокойтесь, мамуся: когда будет нужно, – поедем.
   Профессор с разгрохом поднялся и носом бежал освидетельствовать:
   – Что такое-с?
   – Да клетка: скворец.
   Попытался увидеть скворца: занавешена клетка.
   – Что Тителевы, что Леоночка?
   На Серафиму очком Никанор: с острой искоркой.
   – Радуются переезду небось?
   Никанор, закусивши бородку, выискивал что-то:
   – У них, – увидавши коробочку спичек, зацапал ее, – своя жизнь.
   Подавился:
   – Они, – губы сухо и скорбно зажались, – себе… у себя… на своем.
   И вскочил он:
   – А мы, – и прошелся – колючий, очкастый и вскипчивый, – сами с усами!
   – И будете, – не унималась старушка, – в согласии добром, ладком да рядком поживать, назидая друг друга.
   И руки сложила и вся расплывалась в цветочках, которых закувыркались на кремовом фоне: голубенький с аленьким; а Мелитиша вздыхала согласно за дверью: на дверь.
   Тут профессор ответствовал в добром согласии с Домною Львовною:
   – Жрец, – говоря рационально – халдеец, Бероз, – нам свидетельствует!
   И с лукавой улыбкою:
   – Рыбоголовое чудище, Эа, – из темной пучины явилось халдеям: и – ну-с: Эа…
   Пальцы свои запустил в подбородок; и – ждал, их оглядывая; и старушка, и брат с Серафимой, и более всех Мелитиша вздыхавшая, – ждали:
   – Так – вот-с: Эа выучило землемерию и геометрию древних; и, стало быть, – нас.
   – Брат, Иван, – Никанор, как морской конек дергался, – с Мафусаиловой меркой подходит к житейским вопросам.
   Очками добрейше, нежнейше блеснул; тут же сделал он вид, что – начхать; и пролысый, проседый метался, вторую коробочку спичек утибривши.
   И раздавался взволнованный «ох» Мелитиши взволнованной:
   – Рыбоголовое чудище!

Спички-то

   – Спички-то, спички, – отдайте: мои! – потянулась рукой Домна Львовна за спичками.
   И не увидели, как, закачавшись лопаткой, профессор на цыпочках крался, как тихий зефирик, способный взреветь: нос – пырком; нос вкатился – дрожать под носами.
   Как часики – тики-так – глазик!
   Усы, как бандиты, готовились броситься в бой:
   – Что-с?
   – Как-с, как-с?
   Никанор, ставши взабочень, набок, скосивши головку, – рукою в карман: он коробочку, желтую, выбросил:
   – Нет, – не моя.
   Нос профессора, точно за мухой, взвился.
   – И – «Эхма-с!» – точно рев отдаленного мамонта. Тут из кармана на столик просыпалось десять коробочек.
   – Как-с!
   Точно шашкой, взлетевшей из ножен, профессор, подпрыгнувший носом, рубнул в потолок:
   – Таскать спички, – неррря-ше-ство!
   А Никанор не сдавался, в карманы руками всучась.
   – Пфф-пфф-пфф!
   И с амбицией в кресло – штиблет; своим носиком, точно рапирою, он из-за кресельной спинки на брата наставился:
   – Чч-то? Я из принципа делаю это: пфф!
   Тотчас, отьюркивая, бросил под ноги кресло, в которое брат опрокинулся – носом, лицом, бородой, кулаками.
   – Столетья понадобились, – бил по креслу профессор, – чтобы навык сложился, а ты, – дело ясное!
   И выходило, что брат, Никанор, нарушающий навыки, – просто отпетый мошенник.
   Брат – серенькой, рябенькой фалдою вильнув, галопировал, быстро несясь вкруг стола; за ним брат, с – «нет-с, позвольте-с – я вам докажу-с», – точно шкаф, опрокинутый с лестницы, рушился; загрохотали предметы; упала, как скошенная, Домна Львовна в лиловые лапки, в пары самоварные; в клетке проснулася бурная жизнь; что-то цокало, пырскало и верещало там: скворушка! И Мелитиша отшлепала прочь ужаснувшимся валенком.
   Пискнув, как мышь, и присев, Серафима его за пиджак двумя лапками сцапала и потащила обратно, как шкаф подымаемый; он же, от брата отстав, с удивлением тер подбородок, не зная, как быть, и катаяся глазиком.
   – Вы что хотели сказать? – Серафима за локоть вела Никанора из комнаты, видя, что он, бросив форсы, дрожит подбородком, пиджак перестегивая; можно б лопнуть от хохота, видя сиганье его.
   Не смеялась она: не казалось смешным в нем смешнейшее; наоборот, над профессором – громко смеялась, как все, как он сам; там – избыток; тут – мука, изъян.
   ____________________
   Надуваясь усами, зашлепнулся в кресло профессор, как пес, у которого отняли тетерева; он дрожал бородой и рукой, не внимая старушке и все порываясь, косяся на дверь, – доконать, доказать:
   – Предрассудки – не навыки!
   Вдруг, оборвав Домну Львовну, он ринулся в дверь и, взлетев кулаками, вскричал в пустоте коридорчика:
   – Ты приучайся, голубчик, – к порядку, а – то…
   И вернулся к старушке: глазок беспокоился; плечи прижались к ушам: одно выше другого; крахмалы трещали, давимые челюстью.
   Зайцем казался – не псом.
   Домна Львовна его наставляла:
   – Премудрость – союз…
   – Да-с!
   – Любви…
   – Вот как-с?
   – С истиной…
   Отвоевал крупный нос; задышали усы откровенною нежностью; так заблаженствовал с тихой старушкою он.
   ____________________
   Никанор проводил до лечебницы, вспомнив традиции: с братом, Иваном, бывало, они засигают в столовой по кругу – часов эдак пять; а прислуга, пришедшая стол накрывать, их погонит: сигают они в кабинетик —
   – сигать в кабинетике.
   С ними шарчил, скосив шаг и толкая плечом засигавшего брата на тумбы.

Все к лучшему

   Став, забыстрела невидным движеньем; казалось, что с места слетит; и докладывала, и довязывала; и расставила ноги, спиной улыбаясь; и солнечно вспыхивала:
   – Все, все к лучшему!
   Мимо неслась допаковывать что-то.
   – Ну, все!
   И стоял Галзаков; и от солнца осолнечный нос заворачивал.
   Солнце бросало на светлые стены скрещенные тени ветвей; и профессор, схватясь за часы, у окошка секунды считал; за окошком ветвистый блестняк отрясал золотинки.
   Профессор на блеск показал:
   – Свет со тьмою играет!
   – Эк!
   – Старый да малый, – слезу отирал Галзаков.
   – Да, не всутерпь без них!
   И она на него повернулась; и снова глаза – за окно, где тенеющим инеем дерево веяло; веяла веером ветвь; гнулся куст белоусый; и лопалось солнце, – стеклянное солнце, слезящееся белым блеском.
   Отпрыгнула, точно кузнечик.
   – Шаги…
   В коридор.
   И увидела: вдвое: —
   – летит Никанор, завилявши протертым пальтишком; с плеча – шоколадного цвета слетающий шарф.
   Он кивочки раздаривает.
   Следом —
   – с натиском, с вертким притопом двух валенок, выставив бороду, спрятав лицо за очки черно-синие – в полушубенке, залапив шапчонку, —
   – за ним чешет —
   – Тителев!
   ____________________
   Тителев, – вытянув шею и щеки втянув, точно сеттер на стойке, стал гибкою выдержкой мускулов, перемуштрованных в нервы, в пороге, как вкопанный, выпыхнув дымом из трубки, которую крепко затиснул в зубах.
   И взусатясь, он спину согнул пред профессором:
   – Терентий Тителев: к вашим услугам!
   Професор присел перед ним, руки выбросив и сотрясая хрустальный графин; и графин, на стене отразясь, живортутной игрой передрызнулся, точно летучим алфавитом; и проиграли морщинки на лбу, —
   – как далекий военный оркестр на параде —
   – зарю…
   Сухо шаркнул:
   – Коробкин!
   – К нам?
   – Да-с!
   – Треблагое решение.
   – Да-с!
   Как клыком отделившимся, усом моргнул; и сел в кресло, – к окошку, и ждал, когда тронутся.
   Тителев ждал терпеливо в пороге у солнечнотенной стены, точно в пятнах янтарного мрамора, на чемоданы покашиваясь, ожидая, когда что схватить; Серафиме казалось, что – крадется; глазом ее изучал: она юркий овалик лилового цвета.
   Он статью ее любовался, когда, надевая мехастую шубку, царапаясь в воздухе носиком и отрясая браслетку, которую ясненький лучик на ручке ее застегнул, она топнула ножкой себе, не ему, – на ей все обнаживший в нем взгляд.
   Но никто не заметил: ни легкого топа, ни легкого взгляда за окном, где наст становился сплошною блесной; в пятнах ясных, как в яблоках, зыбились стены: от зыби за окнами.
   Трубочный дым разлетался сапфирно и солнечно.
   Уж Никанор, ухватив чемодан, в дверь торпедою вылетел: грудка – колесиком; красненький носик – торчком; блеск очков – паровозики.
   Тителев ловко рукою другой чемодан захвативши, глазами блеснувши —
   – понесся —
   – в светлейшую даль коридора: по солнечным зайчикам.
   Там, в отделениях, грустно не смел к ним приблизиться Тер-Препопанц, потому что боялся: в угле коридора – сидел, как в дыре, Николай Николаевич, точно тарантул, готовый подбросить под солнце свое восьмилапое брюхо.
   ____________________
   Профессор в клокастую шубу полез.
   Серафима не двинулась, но отвернулась, взглянула в окно, как там все золотеет; и скоро звездою повиснет свободное небо!
   Глаза призакрылись, закрытые ручкою:
   – Сядем!
   В глазах, опускаемых в муфту, – покой.
   – Ну?
   – И – встали.
   И – бухнуло дверью подъездною прошлое.
   – Тронемся!
   Он нахлобучил колпак; и – заплатой пошел, припадая на правую ногу, по солнечным зайчикам, по саламандровым вспыхам; два ботика шаркало, как по светам.
   Серафима же белкой, размахиваясь локоточками, вправо и влево, – бежком, мимо Тер-Препопанца, стоявшего с цветиком, но не посмевшего цветик вручить: на подъезд.
   О, какой светозарный мороз!

Гераклит

   Око выпило солнце, как чарку вина; запылало, как пламенем, небо; он встал над подъездом, сребрясь бородой в светозарный мороз, разметнувшись полой меховой, приседая и падая за спину, носом кидаяся в небо.
   Он видел: в зените стоит васильковое, косное небо; под ним – земной шар – круто выгнутая в бесконечность дуга, на вершине которой —
   – он встал.
   Он почувствовал в это мгновенье: линейное время, история, круто ломаясь в дуге, становилось – спиральное время; и все понеслось кувырком: все проекции будущего опрокинулись в прямолинейное прошлое – отсветом прошлого: прошлое тронулось, перегоняя себя, под углом, равным, – ясное дело, – смещению замкнутой орбиты третьего принципа – Кепплера!
   Понял: отныне – никто ничего не поймет: кончен век Аристотеля ясного.
   Встал – Гераклит!
   Круть – и сзади, и спереди: о, как прекрасна вселенная, как темен свет!
   Пятна черные!
   Он поглядел в мир ветвей, белых инеев, ставших сквозным одуванчиком, – сквозь одуванное, в синие воздухи, через вселенную.
   И – удивился он сеточке солнечной: на рукаве.
   Борода заходила, взвеваяся белыми гребнями; бросил свои разведенные руки ладонями вверх – Галзакову, стоявшему рядом, ронявшему слезы:
   – Не всутерпь!
   – Не плачь, Николай!
   Рукавом пригласив его в синие воздухи, острым концом колпака махнул в ботик, как кланяясь —
   – трупу упавшего мира!
   Увидел ступень.
   И – – он —
   – медленно стал опускаться, лицо запахнув и полами ступени обметывая.
   И колпак теневой перед ним из-под ног побежал, каблуками отброшенный, как многомерного мира трехмерные мороки; громко блистательно брякая, ерзали ярко морозные раковины; серебрянцем заляпало солнце на блещенский снег; и – черней темноты: тени синие.
   Медленно шел под деревьями – в черные бездны; сиявшие светами, котиковым колпаком из-за звезд: триллионами звезд, и всклокоченно белое облако черной заплатою срезав, на розовом фоне забора означился.
   Вышел туда, —
   – где —
   – все дернулось: белым сияющим бешенством.

Круто ломается ось

   Видел, как Серафима, уйдя в воротник, став двуглазкой, ушастою шапкой махаяся, расхлопоталась – в опаловый пар.
   – А ремни-то?
   – Кардонка-то!
   Тут же ее подхватив, Никанор уронил чемоданчик, трезвоня очками; прохожий, разинувши рот, обернулся; и долго следил: кто такие; а Тителев молча взмигнул на извозчике; пальцем, как шилом, хватил:
   – Этот – вам… Этот – нам…
   Как стекло, – выпорх окон, крестов колоколенных, шпицев. С задзекавшим смехом под локоть подсаживал Тителев.
   – Эк!
   – Осторожнее.
   – Ломкие скользи!
   И полость застегивал:
   – Ну-те – пошел!
   Бородой подмахнул на хрусталь голубых леденцов, от которых… —
   – глаза закрывайте!
   Профессор прочвакал усами:
   – Какой смышлеватый мужчина!
   И вновь показалось: узнал.
   Как —
   – сияло из далей резкое барокко с зеленого, склонного неба, где воздух – настой из квадратов, сияющих окнами.
   Сел, чтоб из санок малютку выдавливать; радовались волосята ее стародавнему солнцу; качалось так мягко в качавшихся саночках, вздернувши носик, нежнея лиловыми скулами.
   Просто уютно качаться с ней в саночках!
   – Будет, что будет!
   Усы пошли взаигры.
   ____________________
   Синие, желтые, красные домики, как не глядят: белоглазы.
   Но синими льдами повесился жолоб; алмазные бревна; как зеркало, – камень; зеленый забор колет глаз снегозубой дрызгою.
   Подъятая лапа горит мрачно-розовым пламенем.
   Солнце, —
   – метающий синие выпыхи,
   воздух врезающий ободом —
   – диск —
   – красно-розово выпуклилось, повалясь там за крыши; там даль холодна и плоска.
   Там багровая катится вниз голова: в облака заревные.
   Как зарчиво-розов косяк; белый дом – уже кремовый; там солносяды открылись.
   Река, прорубь: сйнедь – с засыпкой борзеющих блесков, с пожаром заречных земель.
   Полулунок несется.
   И звездочка —
   – первая, —
   – нудится —
   – лучиком синим: скатиться надо домиком.
   – Стой: здесь!
   – Приехали?

Глава восьмая. ПРОХОД

Ожерелье из яхонтов

   Вот тарантою к саням продробил Никанор, принимаясь высаживать в снег Серафиму, которая, точно себя перестроив, с осанкой гордою, с тихим достоинством, павою вышла: и скрытно косилась на Тителева, трясоплясом слетевшего: с хитрой улыбкой.
   Но тотчас, вобравши движения, встал, преклоняясь широким плечом; и с упором рукою опущенной жест пригласительный сделал:
   – Добро вам пожаловать к нам!
   А профессор споткнулся над ним, потому что морщины на лбу, точно стая снимавшихся крыльями птиц, удивились, спеша разразиться открытием:
   – Где я вас видел?
   Утратив усы в бороде и морщины насвои потеряв, – он прошел под воротами, сахарным хрустом, на двор: точно рыбьей, серебряною чешуею уплющился снег.
   Баба Агния снегом тюфяк выбивала с крыльца: никого; Никанор с Серафимою переблеснулся:
   – Не встретила!
   За чемоданом понес чемодан: к флигелечку.
   Терентий же Титович, в шапке-рысине, в своей поколенной шубенке шажисто шарил: руки – за спину, а бородою – под небо.
   Показывал:
   – Вот – полюбуйтесь!
   – Какие просторы!
   – Владения наши: владения ваши…
   И под голубою, прозрачной сосулиной встал; и затейливо, замысловато свои рассыпал не слова, – мелочишки; так тигр в тростнике для охотника след оставляет – нарочный, ведя его к гибели.
   Ей показалось: хватает глазами их речи без слов этот хитрый кошец: нахватав, как мышат, – унесет все: разглядывать!
   – Вот!
   И – увидели: бочка в снегу – брызгомет в ожерелье из яхонтов.
   – Вот!
   Среброперый занос, точно с ликом зеркальным, загриви-ной, точно алмазным кокошником, клонится.
   – Немке, царице – не снились такие богатства.
   И чуть было в спину не дернулся: радостным рывом двух рук: тотчас взадержь, как в сбрую, облекся:
   – Ледник!