И красные губы раздвинувши, белые зубы, – не душу, – ему показала.
   – Потом, – к Серафиме «потом», – и икливенько выкрикнула, Серафиму схватив, – вы же знаете: я ваша чтительница.
   А лицо стало дряблое, злое, в морщинках, когда Серафиме подвинула кресло она.
   Никанор влетел с искоркой: он, из кармана, чурбашку достав, к Владиславику юрким скачком; Владиславика взявши в хапки, сел на корточки, в воздух подкинул, поймал и поставил: чурбашку показывал: —
   – хоть бы игрушку купила ему! —
   – Поднимаясь, коленкой трещал с видом гордым, достойным учителя русской словесности.
   Но, оглядев Леонорочку и Серафиму, он понял, что – лишний; и – в дверь; и – и —
   – «ррр» – грохотала гостиная; в полуоткрытую дверь, – видел он, – что отдернут ковер; под ковром люк квадратный, в который, рурукая, пол, вероятно, проваливался; но он пола не видел; он – видел: усы, скулы, красный махор головы; и – Мардарий Муфлончик – под пол провалился! И тотчас: рука неизвестная хлопнула дверью; и щелкнул запор!
   Никанор перед дверью: очками блистал:
   – Эге!
   – Вот оно что!
   Бестелесные звуки, – имели телесную, дак-так, почву?
   Тут Владиславик, который за ним вылезал, – ему под ноги; с ожесточением правой рукой мальчишку на левую руку швырнул:
   – Они ж газы делают?
   – Шиш, – ишь?
   Сломавшися, ширококостное и искаженное очень лицо бросив пупсику и обдавая едва обоняемым, луковым духом его, он – представьте – запел: деритоником тоненьким; точно писк крысы; руками качая младенца; как мамка, локтями закидывая и полой пиджачишки взлетая над задом, лопаткой и лысинкой; и засигал коридориком, такт отбивая под вой, верещание: белые перья, как пальцы, летали по проводу, по подворотне, по крыше: «Да, – да-с, – они, видно, отмачивают вещи очень сериозные; газы… А брат, Иван, будет посиживать, пока и пол, и квартал, и Москва, и Европа, и мир – не взлетят!
   Он, в испуге летая туда и сюда, – ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу».
   Носом – в пол гоголечком, почти мотылечком порхал, бороденкои мелькнувши в оконном пролете; в его кулаке оказался платочек: Леоночки; и, точно хвостик, платишко вилял:
   – Э, они – ди-на-мит-чи-ки?!
   А Владиславик, метаемый, точно кулек, – в оры! Бабушка Агния дверь распахнула из кухни:
   – Что ты трындыкаешь? Малый не мячик? Чего ты кидаешь его? Ты бы песенку спел али гукал.
   Он, пойманный, перкать, схватяся за грудь; не отперкался: даже с постоном рычал, чтобы перш горловой не душил.
   – Я тогодля тебе, топотун, говорю, чтоб ты слухал. И – дверь отворилася; голос Терентия Титовича:
   – Надо к доктору.
   Но Никанор, мимо Агнии, – вот, потому что в дверях разлетевшийся Терентий Тителев встал.
   Постоял он; и —
   – он… —

Пролетел в коридор

   Пролетел в коридор, притоптывая, но бесшумно; предметы держали, а пятка не шлепала; и он – застопорил, вытянув шею; он видел: —
   – из зеркала —
   – голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.
   На туалетике локтем какая-то – мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!
   – Какая такая?
   Рассыпались звездочками из прищуров глаза.
   И – вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:
   – Экий миленок!
   И – вытянув шею; и – видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая – в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.
   Но – о чем? Но – про что?
   И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:
   – Я овцою паршивой стою перед вами!
   Опять психопатия?
   И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.
   Но чудно пропела грудным своим голосом:
   – Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.
   Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже – вот!» – Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел – грубый, не да-мочкин: бабьин!
   – Несносный мальчишка. С ним – не оберешься хлопот: он – расстроил живот.
   Незнакомка вторично, как арфою, – ей:
   – Иноземцевы капли полезны ему.
   – В социализме родителей нет!
   И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а – какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренаде-рики с личиком, напоминающим – скопчика!
   А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг – вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.
   Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:
   – У нас, в социализме…
   – Эк, – дернулся Тителев.
   И – перекрикнула:
   – Вы, Серафима Сергевна.
   Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.
   А Леоночка ей:
   – К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.
   Тителев – глазом —
   – топазом, —
   – как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и – кинжал перевертывал в сердце.
   – Петровка проклятая!
   Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.
   ____________________
   Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и – Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза – вкруговерт.
   А Леоночкин глаз стал зеленый.
   И – видели —
   – голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто – появился; и – брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —
   – и —
   – все это утопало: в тень!
   ____________________
   Пролетел мимо них в кабинет, хлопнув дверью.
   И слышался шаг: как кузнец, ударяющий молотом в кузне, вышлепывал в синие каймы ковра, их отсчитывая равномерно и быстро.
   Вдруг, вставши, глядел, как слепой, в дико-сизые стены своим кадыком волосатым и желтым.
   И – в дикое кресло упал.

С собой справился он

   С собой справился; и – притопатывая, но не шлепая пяткою, в спальню влетел, став в пороге; и руки подпрыгнули к кубовым ярким подтяжкам; и – смык смышлеватых бровей.
   И —
   – Терентий —
   – с прищурами —
   – Тителев!
   – Ах!
   Точно сжиг на щеке!
   С невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, – к нему.
   – Мне приятно…
   И личико стало котеночком.
   Добрым, задзекавшим смехом, ее упреждая и даже как будто конфузясь ее, подлетел, щелкнул туфлей, ломаясь под муфту, и руке: отблистать тюбетейкой.
   – Смелехонек, – думала…
   – Точно для виду сробел.
   Глазки стали, как искорки:
   – Мы уж знакомы…
   – Надеюсь…
   И – екнуло:
   – Вот он какой?
   И с задором, как будто к нему приступая, она потопталась на месте, смешная и маленькая, как синичка.
   Леоночка ей указала на кресло: с ужимкой, желающей выразить:
   – О, преклоните почтенные ваши седины; вам этот ребяческий вид – не к лицу…
   И – под дым: на подушку.
   А Тителев в кресло склонился, рукой захвативши колено, серебряной пряжкой и с ним носком проярчев; и от столика свесилась мягко ладонь:
   – Вы ведь переезжаете к нам?
   И невидную глазу улыбку разгляда, которой она отмечала разгляд ее жестов, скорее узнал, чем увидел; портной кроит глазом натасканным:
   – Белочка, – вспыхнуло в нем.
   И – лукавое, польское что-то явилось в баске, – с перевизгом, как с хвостиком:
   – Видно, на воздухе много бываете вы?
   – Чистый воздух полезен! – она объяснила.
   И розовым носиком, очень задорным, потупилась, думая: от доброты этой, деланной, веяло бойким напором и стопотством; и чтобы – что-нибудь, как-нибудь:
   – Время у вас отняла?
   – Квас не дорог: изюминка!
   – Бросьте, – она перебила.
   И – в смехе зазубила; и – отвернулась; и – в муфточку; а цвет лица, – как миндаль розоватый.
   – Здоровье профессора?
   У Леоноры – зачем опасок, а в зубах – дроботок?
   – Благодарствуйте…
   – Ну, а Глафира?
   И стало смешно, что они друг за другом подглядывают. В черно-серое кресло светлейше вдаваясь, вдруг он сиверко мелким раздробчивым смехом рассыпался.
   – Вкрадчивый, – ёкнуло, – точно подушку подкладывает; а склонись на нее, – оглоушит.
   Леоночка задребезжала с подушки.
   – Не нравится ей? – коготочком царапнулся лоб Серафимы; и взявши книжонку, глазами испуганно к Элеонорочке:
   – Ибсен?[96]
   С Терентием Титовичем – что такое?
   Как солнечный зайчик, он выскочил в голубоватое поле стены; головою – под зеркало, в зеркало бросив глаза жестяные; и тер жестковато сухие ладошки: —
   – опять некрофагия: Ибсен, грызение прошлого!…
   – Что это?
   – Сольнес…
   Он – знает: «кто» Сольнес: «Петровка»!
   Леоночка видела: —
   – точно рапирой стальною он ткнулся глазами из зеркала; тотчас: мигнула из зеркала ей тюбетейка зеленая – золотцем: перевернулся: – – невинно и дружески…
   – Ну, – я пошла?
   Серафима пошла с невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, мехастою муфточкой носик укрывши, – к Леоночке, видясь не личиком, а меховою ушастою шапкой.
   – Я вас провожу, – к ней Леоночка.
   Тителев вслед бросил взгляд.
   Обернулась; и —
   – «ах», —
   – точно сжиг на щеке!
   В двери скрылась.
   За нею Леоночка, явно двояся глазами меж ним и носочками, с вниз наклоненной головкой прошла.
   ____________________
   Обе остолбенели в передней: подвязанный фартуком бабушки Агнии, напоминающим белый капотик, прилежно себе улыбаясь в усы, Никанор грациозно водил половою, огромною щеткой, склонив набок голову, напоминая седую, морщавую и бородатую… Гретхен.
   – Вы что тут? – Леоночка.
   Он же очковыми стеклами точно трубил Серафиме о том, что его положение здесь трудноватое.
   – Собственно, я – ничего: не мое это дело: так чч-то!
   Фартук, сброшенный в нос.
   – Расправляйтесь-ка!
   Вылетел!
   Тут Серафима задох подавила.
   Мышонком —
   – испуганно —
   – в двери!

Бежком побежала

   И – «ффр»: шелестнула юбчонка…
   Ее захватя, – муфту вверх, пред собою, как щит, – в куралесицу быстро неслась; и развив золотой волосят в фонаре просиял; а мехастая муфта покрылась звездинками.
   – Вот он какой?
   Громкорогий позвал за забором.
   Казалась всердцах.
   Представлялся «Терентием Тителевым», домовитым хозяином; тонкая штука; и – трудная; и – с перемудрами!
   Точно в сердцах, когда сердцем кого понимала!
   И бурной походкой прошла: от восторга, что все, что ни есть, раскидает навстречу.
   Зачем не писала давно Николаше?
   – И все в ней кипело: сплошным состраданием; как ей писать; когда нечего думать о будущем.
   И – рот суров; и, как рожки, морщинки; на лбу яркий блеск волосят пырснул бурей: —
   – как лебеди, переливаясь в темноты, алмазно взвились из темнот завывающих: точно несется навстречу до ужаса узнанный; и —
   – решено, суждено!
   – Что?
   Представилось: дома письмо Николаши – из Торчина, с фронта; она разрывает его; он ей пишет, что он возвращается; и предлагает ей —
   – руку и сердце?
   – А!
   ____________________
   Жизнь будет трудная; жить с мужиками седыми, – втроем; без мамуси она не жила; не сумеет она!… —
   – Вытаращивая свое черное око, прошел черноусый в шинели, при шпаге; и – дама; – белеет боа, как змеей; веет белыми перьями…
   – Нет!
   С Леонорою трудности – будут: она – человек раздражительный; то, что сказал на ушко Никанор, ей ломает ось жизни; трагедия – будет.
   За сердце схватилась.
   И – беглые взгляды; и – руки; она походила на отрока быстрого, когда бежком побежала в танцующий блеск и хрустела серебряным бархатцем; —
   – фрр! —
   – в кружевные винты ей блиставшие в непереносное счастье и – в космосы света, —
   – подняв свою муфту, как щит на руке, защищался им от предчувствия.
   Свертом, направо: к мамусе!

Серебряная Домна Львовна

   Быстрехонько, не раздеваясь, в шубчонке, в шляпенке, – под цветик, под скворушку, – в пестрый диванчик: головкой.
   – Мамуся!
   – Что, ласанька?
   И небольшого росточку серебряная Домна Львовна зашлепала к ней.
   – Нет, мамуся, – скажите: как быть?
   Села, ручки зажав меж коленок, дыханье тая и прислушиваясь, как старушка, молчала дыханьем: подтянутым ртом и очками.
   Головкой ей в грудь: в платье каре-кофейное, с лапками белыми; и подбородком легла на головку малютки старушка, руками ее охватив; и прижала к пылавшему сердцу.
   И ей Серафима отрывисто: с пылом:
   – Была фельдшерицею…
   – Стала сиделкой…
   – А думала, – докторшей буду!
   Старушка вдавилась в диванчик веселых цветов; и глядели в обои: веселого цвета.
   – Дитя мое, – благословляю тебя: труден путь, да велик; обо мне и не думай; я – здесь: с Мелитишей моей; Николашу ты любишь…
   И – носом дышала; и после молчания:
   – Истина – в этом пути: он – прямой.
   И проснувшийся скворчик: «чирик!»
   – Ну, а платят – солиднее: дров прикупить, вам на платье, посуду какую…
   – Правда и солнце! – сказала, в снега принахмурилась. И грязные космы всклочились.
   Дама в ротонде прошла.
   И лицо, —
   – как раскал – добела – интеллекта, огромного волей.
   Чувств – нет!
   ____________________
   Ледоперые стекла, сквозь ясное облако. – пурпурные лампочки; пурпурно-снежные пятна ложатся на снеге.
   Он – мудрый, а все же – больной.
   Кто, какой!
   Николаша? Профессор? Иль… – кто же?
   Профессору – нет: не понравятся стены.
   Скорее бы «это»? —
   – И «это» —
   – скрипучие ботики: шуба; усы хрусталями; огнец, – а не нос.
   Снеговые вьюны рассыпалися; ясная пляска алмазных стрекоз и серебряных листьев ей пырснула в веко: кипела под веком.
   – Так вот он какой?
   Николаша?
   Который из двух, или… трех, или…
   – Путаюсь я!
   Из глаз – жар; во рту – скорбь: от узрения всех обстоятельств; но в блеск электрический; блеск электрический: блеск золотых волосят.
   А мехастая муфта, —
   – направо —
   – налево, —
   – по воздуху!
   Не думала: жизнь отдает без остатка: так все, совершенное ей, от нее отпадало, как сладкое яблоко с дерева; пользовалась не она, а – другие.
   И – нет: —
   – не любила она сердобольничать!
   Нет же, —
   – любила пылать!
   И – согласием лобик разгладился:
   – Буду сиделкою!
   Тихо!
   Старушка глаза опустила в пестрявенький коврик; блеснули очки очень строго; в дыханье – покой; а из глаз – золотистые слезы; и бабочка зимняя бархатцем карим порхала под лампою.
   Нет!
   Уверяла себя, что верна Николаше.
   С мамусей прощаясь, мамусе она говорила какие-то трезвости, ластясь прищуром на все.
   Домна Львовна вязала чулок:
   – То-то будут жалеть на дворе; ты – любимочка ведь у собачек, мальчишек…
   И —
   – знала: —
   – у «гулек»!.
   ____________________
   – Мелькунья!
   Старушка, качаясь, на кухню пошла, проводив Серафиму; а ложкой махала она Мелитише:
   – Да, – мал малышеныш…
   – Любуется, барыня, – солнышком, небом, котенком.
   – Самую малость показывает, – Домна Львовна грозила ей ложкой своей, – от великого, что в ней творится!
   – Уж, – иий… – Мелитиша отмахивалась. – Ее знаю: слова – пятачки; рассужденья – рубли…
   – А сердечко – червонец, – ей ложкою в лоб Домна Львовна.
   – Дарит свою милость; – прихныкивала Мелитиша, – а – как-с? Без огляду!
   И бабочка каряя бархатцем —
   – перемелькнула —
   – под лампою.
   ____________________
   Бурею ринулась в бурю.
   В глазах – совершенство; во рту – милость миру; и белые веи на щечке огонь раздували; на муфту – звездинки.
   Звездинка лизнула под носиком.
   Снежные гущи посыпали пуще; и – нет – не видать; лишь блеснули и сгинули искры из искр – не глаза!
   Да серебряной лютней морочила пырснь.

Саламандровый Барс

   Выключатели щелкали; планиметрические коридоры бледнели; и блеск электрических лампочек злился.
   Профессор —
   – седатый, усатый, бровастый, брадастый —
   – бродил коридорами.
   Ждал Серафиму, вздираясь усами на блеск электрических лампочек.
   Плечи прижались к ушам: одно выше другого; с лопаткою сросся большой головой; с поясницей – ногами; качался лопатками вместе с качанием лба; серебрел бородою; оглаживал бороду, с черных морщин отрясая блиставшие мысли.
   А издали виделась комната: склянки, пробирки, анализы, записки; там – Плечепляткин; студент.
   И оттуда дежурная фартучком белым мигнула; и – скрылась.
   Туда оттопатывала.
   Точно давно не имея пристанища, странствовал он, разлетаясь халатом, с которого оранжеватые, белые и терракото-карие пятна на кубовом и голубом разбросались.
   Он думал о том, что открылось ему, как другому, и что, Как другому, себе самому пересказывал; глаз разгорался, как дальний костер из-за дыма.
   А там —
   – из палаты в палату, —
   – став в пары, халаты прошли, предводимые Тер-Препопанцем, врачом, ординатором, дядькою, профиль Тиглавата-Палассера долу клонившим.
   И – кто-то оттуда шептал; и – показывал:
   – Он – стоголовою, брат, головою мозгует.
   – Губою губернии пишет!
   ____________________
   Он помнил, пропятяся носом, – что именно?
   – Каппу, звезду? – нос, как муха, выюркивал.
   – Математическую, – чорт, механику?
   Нос уронил в земной пуп: вырастает из центра на точке поверхности!
   – Сколько же было открытий?
   – Одно?
   – Или – два?
   Он с отшибленной памятью, паветром схваченный, жил.
   – Или ж, – нос закатил он в зенит, – наша память не оттиск сознания, а – результат, познавательный-с!
   Нос говорил, как конец с бесконечностью, жары выпыхивая.
   В бесконечности планиметрических стен саламандрою пестрой на фоне каемочки синей выблещивал.
   Вдруг:
   – Поздравляю вас!
   Кто?
   Пертопаткин.
   – А что?
   – Уезжаете?
   – Это еще – в корне взять…
   – Ах, оставьте, пожалуйста: следует, знаете ли, павианам иным показать, извините, пожалуйста, нечто под нос, и вы – мужественно показали; от всех – вам спасибо!
   Кондратий Петрович вспотевшими пальцами руку горячую тискал; но кто-то взорал в отдалении:
   – Не скальпируйте меня!
   – Полюбуйтесь же, что происходит под игом тирана.
   И – нет Пертопаткина: блеск электрических лампочек: шаг – громко щелкает.
   ____________________
   Помнишь не то, что случалось, а то, что – случилось бы, носом, как цветик невидимый, нюхал.
   Ресницы прищурил на блеск электрической лампочки; луч золотой, встав в ресницы его, распустил ясный хвост, как павлин; глаз открыл; и – павлин улетел из ресниц.
   – Дело ясное, – он показал себе точечку в воздухе, – памятно то, чего не было
   Целился носом на точечку.
   – Воспоминание-с воспламененное в совесть сознания, – повесть!
   И точечку взял двумя пальцами; точно пылинку, разглядывал.
   – В корне взять: вспомнить – во всем измениться, чтоб косную память утратить!
   | И точечку бросил, закинувши нос; точки – не было: перекрещение воображаемых линий она!
   На скрещении двух коридоров стоял с разрезалкою, точно с зажженною свечкой, плеснувши полой, на которой малиновые, темно-карие, синие и терракотовые перетеры, серея износом, всплеснулись, когда перед воображаемой точкою, ставшей профессором, в точке, такой же, всплеснув желто-серым халатом, Хампауэр Иван, с костылей своих свесился:
   – Очень жалею я вас, потому что меня, – и тут руку с гнилою картошкой, которую грыз, с костыля в потолок, – вы лишаетесь!
   Желтую спину подставил; вскомчил седину, костыли гулко тукали за поворотом.
   Профессор же носом, которым кончалось лицо, показал с сожаленьем, добрело лицо, утопающее в бороде, успокоен-но доброй, серебряной, мягко спадающей в кубовые, в желто-красные пятна; казался седой саламандрою; крупный, стенающий воздухом, нос защищался усами.
   И вдруг, точно барсы, усы полетели прыжками, почуя добычу.
   «Открытие», – вспыхнули щеки огнем, отчего борода побледневшая бросилась в бледную зелень.
   «Открытие – сделано», – барсы-усы залетали.
   Открытие —
   – «сделано» —
   – «мной!»
   «Не одно-с, – убеждал он себя же скачками своей бороды, – два открытия сделаны мной: Серафима открылась! И – «Каппа», звезда!»
   И пошел, торопясь коридором, искать Серафиму – в отбытую дверь своей комнаты; из глубины коридора затыкались в пеструю спину – два пальца; слова раздавались о том, что губою губернии пишет и что – стоголовой башкою мозгует.
   Мелькнули халаты пяти ассистентов: за пузом Пэпэша.

Как морда разбитого сфинкса

   Вошел.
   И увидел – предметы стояли сплошной перебранкою: стол проливался потоками слез, а не скатертью; кресло закормило рожу; мурмолка сидела под столиком красною жабой. Профессор боялся восстанья предметов и стен, из которых застенныи сумбур нападал; Серафима ему укрощала предметы; казалось, вокруг нее воздух зыбеет улыбками; а без нее стол слезился; и кресло гримасничало.
   Серафима – открытие, вышедшее из удара оглоблей, над ним разразившегося, потому что события жизни, которые бьют, как оглоблею, – благодения.
   И – залетал разрезалкою: жало вонзил в свое прошлое, – в то, от которого он выздоравливает.
   Залетал его нос за концом разрезалки:
   – Да-с, жало вонзил!
   Руку он уронил, распрямился; и – замер:
   Припомнить, – опомниться, вырваться: с корнем исторгнуть!
   И – руку вознес: как бы с пальмовой ветвью торжественный ход вытопатывал:
   – Память – восторги живого ума.
   Его лоб нарастал, точно снежная шапка; в сплошных мускулистых морщинах ходили огромные, лобные кости, волнуя седины свои; имел вид, как в венке из ковыли.
   Тут – свечку увидел; и – вспыхом жегнуло; морщины, скрестясь, как мечи, поднялись; и повисли – угрозою; он пепелил свое прошлое, точно зажженной свечою, бумагу; наткнулся на свечку; поправил заплату квадратную.
   Сел, положив на груди свои руки; покрыл бородою; и – замер; как умер, – от дум: —
   – если только —
   – не ткнули зажженной свечою его во сне им увиденном?
   Страшным отсверком выблеснули сквозь усы его зубы.
   Видел во сне: —
   – из дыр вылезал на него очень тощий, кровавый, седой мексиканец, весь в перьях, с козлиного, узко пропяченною бородой, над которой всосалися щеки; и пламенником, размахнувшись в жестокое время, – огонь всадил: в глаз!
   И – взвизжал.
   И – все сделалось красным затопом, расправившим землю.
   – Слепцы – прозревают, а зрячие – слепнут, – взблеснулся он глазом.
   Так «Каппа», – звезда, —
   – опускалась кометой в глаза! Ослепительный глаз, ослепляющий глаз, но слепой, вобрав блески, ушел за пределы миров, как комета, взорвавшая орбиту солнца, свернувшая с оси систему вселенной И ставшая даже не точкой, а – местом ее в черной бездне. Чернела заплата, как глаз, ставший углем, который, в алмаз переплавленный —
   – чиркнул: —
   – по жизни!
   И жизнь, как стекло, перерезалась: надвое!
   Да, эфиопское что-то в лице; голова, точно морда разбитого сфинкса; щека – расколупина, нос – глядит дырами.
   Встал, – заходил: в повороте выбрасывал руку – направо и вверх, как весло; и потом опускал, как весло, глубоко, как веслом, ей загребывая свое прошлое; и на Загребе, с подскоком, повертывался – на прошлое.
   Жил прозябанием – в мороке серо-зеленых обой; вырывался в поля; старый, серо-зеленый туман, – как обои, – в полях настигал.
   Не улыбка, а отсвет улыбки явился в лице, потому что припомнилось, как —
   – в котелке, в черноватой крылатке, под желтою тучей бежит он из серо-зеленого поля; а кто-то, седой, догоняет: в зеленом, прокрапленном желчью, – его —
   – как себя!
   Страшным отсверком выблеснули сквозь усы его зубы; и – выблеснуло стародавнее, – то, чего не было в жизни!
   Открытие – дома, в – бумагах, рассунутых в томики! Надо спешить в Табачихинский! Надо – скорей, поскорей, – в них изрыться!
   И – к двери: в дверях —
   – Серафиму!
   ____________________
   Они как бы замерли, не замечая друг друга; и вдруг – бородою, как облаком, он к ней навстречу вскочил за рукою летевшей, расширяясь полою, как пестрым павлиньим хвостом.
   И – ударил серебряным громом ей в уши:
   – Я – сделал открытие!