Из зелени светлой ожелченных светлых древес, в бело-сером и в бело-серебряном небе – день делался вечером; листьев набухшая пуча: в набухнувших кучах; вон – дерево темно-зеленое, с отсверком, серо-серебряным, бросило желто-оливковый плащ своей тени на выступ деревьев, ярчеющий, солнечно-желтый; за ним – уже розово-ржавое дерево: в сером тумане вставало; оно стало розовым, как запарело от пруда: едва.

Номер семь

   Серафима Сергевна выслушивала Никанора Ивановича; он прикуривал; наискось виделась комната: склянки, пробирки, пипетки, анализы, записи; кто-то, весь в белом, над банкою с «acidum»[19]; даже – «venena»[20]: из шкапчиков Надписи.
   – Что ему нужно? Да комната! Я – нужен: с комнатой; что? Да какая-нибудь обстановка; уход нужен; нужна сестра – что: чч-то?
   Тут улыбнулся, пленительно, севши на стуле верхом, снял очки, чтоб очковою спицею в ухе копаться; казался усталым и вдруг без очков постаревшим архаровцем; вид – протестанта: в очках:
   – Согласились бы вы – за приличную мзду состоять при Иване, при брате?
   Она – занялась.
   Крик:
   – Хампауэр!
   – Простите…
   На крик – вон из комнаты.
   – Лампу-то, лампу зачем ему дали!
   ____________________
   Дверь – настежь: через коридор; там из двери открывшейся – черными хлопьями красный столб ламповой копоти бил; в центре очень неясно стоял кто-то в тихом пожаре, кого унимали и кто объяснял:
   – Этот остров впал в грех: я его наказал извержением!
   Выяснилось: население острова, или стола, – муравьи:
   в мешке с сахаром.
   Семь номеров на ее попеченьи: хлопот-то, – хлопот!
   ____________________
   Серафима Сергевна развесила висмут; с лекарствами стол – в световых косяках; ей же в спину глядел коридор; и там слышалось, как выключатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал белый, холодный, отчетливый блеск, – не огонь.
   Порошочек рассыпала, вздрогнув; и беличье что-то вдруг выступило на лице:
   – Плечепляткин, – меня испугали вы, – личико стало котеночком.
   – Вас – Пантукан зовет: лист он бумаги размазал.
   Невидная глазу улыбка:
   – Размазывал прежде он ужасы: красками; и оттого – ночь не спал; я просила его счернить ночь простой тушью, чтоб глаз успокоился…
   Ставши улыбкой самой, – к Пантукану пошла: топоточком.
   Предметы прозрачные глазу не видятся; и Серафима не виделась: вовсе: следила за жестом руки, зачерняющей лист:
   – Тушевание – важное дело!
   Нельзя было прямо понять: красота от добра иль добро красотою рождалось; но то и другое – путем становилось: путем фельдшерицы.
   ____________________
   Шурк, топоты: ближе и ближе.
   И – видели: по коридорам, ломаяся броской походкой, бежал Николай Николаич за пузом своим; за ним – пять ассистентов, подвязанных фартуками, со всех ног удирали; влетев, Серафиму Сергевну, – застигли врасплох.
   – А, рисунки? – гнусил Николай Николаич, – сердечность – за счет интеллекта?…
   – Так – клизму: научное знание, бром, чистый воздух, физический труд восстановят ему дру а де л'ом[21], – напевал Николай Николаич; и пяткою терся о пол:
   – Гулэ ву?
   Подписан приговор, имел вид добродушного лося.
   Бедром и игрою ноги нервно вздрагивая, точно кожею лошадь, сгоняющая оводов, – припустился бежать; и все пять ассистентов, как оводы, с жужем и с шуршем, – за ним припустились: бежать и влетать в номера —
 
   – номер два,
   – номер три!
 
   – Ну теперь, Пантукан, – вы уснете!
   В своих нарукавничках, в фартучке беленьком, малой малюткою – светлым, пустым коридором пошла, где направо, налево захлопнули жизни средь стен сероватых (с каемкою синей); пространство пласталося планиметрически; знала, что плющились люди, воссев на постели; и плющились рядом халаты их; днями бродила в мертвецкой: свершать воскресенье.
   Не виделось, что, интеллектом и волей владея, в них делалась вовсе невидимой: вот —
 
   – номер пять,
   – номер шесть,
   – номер семь!
 
   Это – номер профессора.

Глава вторая. ПУБЛИЦИСТ ИЗ ПАРИЖА

Телятина, Мелдомедон, Серборезова!

   Ах, как пышнели салоны московские, где бледнотелые, но губоцветные дамы являлись взбеленными, как никогда, обвисая волнением кружев, в наколках сверкающих или цветясь горицветными шляпами; и, как шампанское, пенилась речь «либеральных» военных сквозь залп постановочный из батареи Таирова: яркой Петрушкой; в партерах сидели военные эти, ведомые в бой Зоей Стрюти, артисткою (Ольгою Юльевной Живолгой).
   Армия – отвоевала.
   «Земгор» – воевал, двинув армию мальчиков, чистеньких, блещущих, – в прифронтовой полосе, куда ездили дамы под видом раздачи набрюшников: воинам нашим.
   И невразумительно, пусто, в белясые лыси просторов означился путь наших маршевых рот: до окопов, где вшиво не знали, что делать. По знаку ж руки от Мясницкой и мимо Арбата фырчала машина, несущая Усова, Павла Сергеича к… Константинополю: сам генерал Булдуков не поехал туда, потому что от фронта был явный попят: на Москву; и – попят на гуляй веселые Митеньки-свет-Рубинштейна.
   Сгибалась под бременем всех поражений Москва; загрубела она шаркатней тротуаров, но лезла с Мясницкой в правительство: ликом великого Львова; и – криком афиш:
   «Шестиевский. Публичная лекция. «Шесть дней на фронте!» – участвуют в прениях: Каперснев, Нил Воркопчи, Серборезова, Мелдомедон…»
   «Примадура!» —
   – «Из Эстремадуры!» —
   – «Труа па!»[22]
   Тарантелла из-под кастаньет.
   «Вундеркинд! Сима Гузик! Рояль фирмы «Доперк…»
   Лет десять в те числа концерт объявлял.
   Крик афиш, семицветие света!
   Москва семихолмие!
   – Фрол Детородство: «Плуги, сохи, мотыки, железные ведра!» – на синем на всем.
   И – «Какухо: Бюро похоронных процессий» – серебряным: в черном.
   «Синебов: Телятина» – с изображеньем быка. – «Наф-талинник: Кондитер» и «Слишкэс: Настройщик» – и – «Гомеопат: Клеопат» – и – «Оптическое заведение Шмуля Леровича».
   Вывески!
   Группа французских туристов приехала нас изучать; молодежь: Николя Колэно, Пьер Бэдро, Поль Петроль, Онорэ Провансаль, Антуан де-Дантин, Жан Эдмон Санжюпон и Диди Лафуршэт; Катаками Нобуру, японский профессор, – сидел: изучал символизм; Суроварди, мечтательный индус, гандист, приезжал, чтоб помочь Станиславскому.
   Лорд —
   – Ровоам Абрагам —
   – собирался пожаловать к нам!

Цупурухнул

   С конюшнею каменной, с дворницкой, с погребом, – не прилипающий к семиэтажному дому, но скромным достоинством двух этажей приседающий там, за литою решеткою, перевисающий кариатидами, темно-оливковый, с вязью пальметт – особняк: в переулке, в Леонтьевском!
   Два исполина подперли локтями два выступа с ясно-зеркальными стеклами; глаз голубой из-за кружева меланхолически смотрит оттуда на марево мимоидущего мира блистает литая, стальная доска: —
   – Ташесю!
   Там асфальтовый дворик, где конь запотевший и бледно-железистый, – с медным отливом, с дерглявой губой и с ноздрею, раздутой на хлеб, – удила опененные нервно разжевывает, ланьим оком косяся на улицу, на подъезжающий быстро карет чернолаковый рой.
   Котелок иль цилиндр из квадратного дверца выскакивал и выволакивал веющих перьями дам: прямо в двери подъезда; глазели мальцы, Петрунки и Кокошки, дивясь: на пальто Петрункевича, на котелочек Кокошкина.
   ____________________
   Над вестибюлем профессор Цецесов, пыхтя, волочится под бюстом; Пэпэш-Довлиаш, – психиатр и профессор, – проходит – в простертые бархаты барсовых шкур.
   Тертий Чечернев, —
   – соединение умственных смесей в процентах —
   – из Розанова[23] – двадцать восемь, из Ницше – пятнадцать; и – десять из Шеллинга[24](прочие тридцать – из «Утра России»); вполне европейский масштаб —
   поднялся.
   Худорусев: он славянофильский журнал издает; и – другой, музыкальный, сливая Самарина и Хомякова со Скрябиным и Дебюсси – истерическая патриотка, но – артистическая библиотека; щелкает с фронта: при клюкве и при позументах серебряных.
   Доктор Кишечников: —
   – водолечением лечит, а лечится сам – настроеньем; собачник, охотник; теперь – гидропат: скоро, волей судьбы —
   – генерал-губернатор Москвы!
   Он – прошел!
   Академик ста лет, знаменитость космическая, Цупурухнул, – несет глухоту, багаж знания.
   Гул:
   – Цупурухнул идет!
   И все вздрагивают, что не рухнул под тяжестью переворота в науке, которой и не было до Цупурухнула: сам ее выдумал; перевороты устраивал.
   Каменный, старый титан, развивавший какое-то там Прометеево пламя, застывшее мраморной палкою (после сверженья титанов); изваянность этой фигуры в породу гранита давила; и вздрагивали:
   – Как?
   – Он жив?
   Не выгамкивал даже: вид делал, что – выгамкает; и от возможности этой испытывали сотрясенье составов.
   ____________________
   Хозяин-то где, – Ташесю?
   На Мясницкой?
   С Мясницкой!
   Как раз появился в дверях; с ним – высокий блондин, им вводимый: «Князь», —
   – или —
   – Мясницкая!
   Весь полновесие он; и весь – задержь; глаза голубые и выпуклые; бледно-желтые, добела, волосы; четкий пробор; желтоватый овал бороды; под глазами – бессонница (это – труды); взгляд прямой, но полончивый, весь в серо-светлом; сиреневый галстух, завязанный точно и прочно.
   Его привозили; к нему подводили; о нем говорили; и он грворил; он давал указания, распоряжения, ставил задания, ширясь с Мясницкой, которая осью событий уже становилась в усилиях свергнуть царя, при поддержке – московского общества, деятелей контрразведки, генералитета.
   Подслушали дамы, как бархатным тенором он:
   – Николай Николаевич…
   – С Павлом…
   – Да, да… – Николаевичем!…
   Шел он —
   – там —
   – в веер дам!

Лили Клаккенклипс

   Нет, Лили Ромуальдовна фон-Клаккенклипс, – что за прелесть! Жемчужина: голая вся; губки – кукольны: с выстрелом патриотических фраз; офестонена грудь; нечто виснет с волос, бледней пепла, подобное разве сквозному чулку: Византия, Венеция, Греция!
   Поза – портретная; взгляд – леопарда, а стиль – Леонардо.
   Она говорит: пред отъездом своим в Могилев царь расплакался; с немкою сделались тики.
   И Флор Аполлонович Боде-Феянов, сенатор, с пергаментным ликом, – пергаментным ликом:
   – Как, что?
   – Пятка дергалась?
   – От черногоренок, чешущих пятки?
   Лили Ромуальдовна, или Лили, или – Лилия, – встрепетом белого веера:
   – От, – закативши глаза, – Маклакова!…
   И так ангелически:
   – Ножик оттачивают Пуришкевичи[25]… Стало быть, стало быть: вы понимаете?
   Флор Аполлонович Боде-Феянов – не слышит: глухой.
   – Посмотри, как она с ним, – жена, старушенция, белой лорнеткой ему показывает, что Дулеб Беблебеев с Натальей Витальевной Херусталеевой в зыбь ее шелка зеленого, в серое кружево, тонет.
   Но муж – с глухоты.
   – Каконасним – словако-хорват, – потому что слова, экивоки, наречия, нации перемешались в Москве: Булдуков иль Булдойер, Аладьин или де-Ладьэн, – разберись!
   Мебель – сине-зеленая; оранжеваты – фарфоры; и бирюзоваты едва абажуры; резьба надзеркальная; скатерть, Драпри, бронзировка; и дымчатый, горный хрусталь.
   Фелофулина Юлия и Вуверолина Оля, подруги, арсеньевки, девочки; за Моломолева Юлия выйдет; и за Селдасесова – Оля!
   Болтают:
   – Лизаша, арсеньевка, – наша…
   – С которой…
   – Которую…
   – Видели: в кафешантане ночном.
   – Клеся Лосев там был, Валя Вралев.
   Юнец, земгусара, Гога Боско, серебряной шпорою щелкает пред Доротеей Иоанновной Шни: платье – кремовый фон; в нем – пляс палевых пятен, прохваченный дикою сизью.
   Шлеп, шопоты, шварк, шепелястящий странными смыслами.
   Голос хозяйки:
   – Вниманье, – мэдам и мэссье!
   Арфу вынесли: ставят.
   Почтенна, как «Русские ведомости», к этой арфе выходит профессор, мадам Айхенвальд, Папэндикэ, в смесь сизых и черно-зеленых тонов и в них тонущих пятен: над черно-лиловым ковром.
   И – подносики с чашками, бирюзоватыми, тихо носимыми (два белобаких лакея).
   И Питер Бибаго – притронулся к чашке; какая-то дама дотронулась веером до – я не знаю чего.
   Кто-то робкий, в визитке бесхвостой, визиткой обтянутый, тихо вошел: прошел в угол.

На фронт: в горизонт!

   Пред столиком, крытым рыжавою скатертью, в клетчатой паре (кофейная клетка) стоял психиатр, Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, озираясь на карие полки с кирпич-ною книгой, и желтую кожу с дюшеса счищал; он двум юношам, бросившим фронт, Казе Ляхтичу и Броне Бленди, горчайшими, правокадетскими правдами сыпал, – в обстании кресел кирпичного цвета, дивана, такого же цвета и полок с такого же цвета подобранными переплетами.
   Пухвиль из кресла ему поговоркой, его же, с которой он в «Баре-Пэаре» являлся:
   – Вулэ ву гулэ?
   Николай Николаевич выставил нос из-за груши с обиженным фырком:
   – Дела-дела, – ножик фруктовый приставил он к шее;
   – Тут вот!
   И усы стал обсасывать, видя, что «князь» с полновесием, с ласкою выпуклых и водянистых прищуренных глаз приближался; хозяин, хозяйка, две дамы – за «князем».
   «Князь» в мягкие руки взял руку Пэпэш-Довлиаша и с долгою задержью жал эту руку, – руками, – стараясь, как в душу проникнуть, но… но… не глазами, которыми щупал он полки за лысиной; и рассыпался в почтительной просьбе: хотелось бы «князю» своими глазами увидеть то дело, которым гордилась Россия – лечебницу.
   Но Николай Николаич, чтобы не казаться польщенным, гримасочкою кисло-сладкою:
   – Милости просим!
   И тотчас с подчеркнутою груботцою, которой так действовал он на больных, быстро выкатил тусклый, бараний свой глаз и, уставившись им в полновесного и белотелого «князя», подсвистывал и подтопатывал толстою ножкою.
   – Вы – что?
   – На фронт?
   – Гулэ ву!
   «Князь» же, выпростав руку свою и убрав комплимент, посмотрел на него синевой под глазами, вперяясь в огромные функции руководимого им механизма; и пафос дистанции вырос. Пэпэш-Довлиаш, подавившийся грушей до слез, ощутил с перхотой неуместность вопроса о фронте, пред этим вперением глаз мимо кожаных кресел рыжавого, ржавого цвета и мимо обой, тоже ржаво-рыжавого цвета, —
   – во фронт, —
   – в горизонт, —
   – над волной желтоватого газа, над черным перением шлемов железных, над ухами бухавших пушек, над… – – И Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, подобравшись пред строгим достоинством этой не личности – «лика», – взяв нежно за пуговицу «лик», стал выкладывать плод размышлений своих о войне.
   «Князь» же, давши урок поведенья и спрятав дистанцию: раз о больнице, которой гордится Россия, в которой теперь восстанавливает свои силы профессор Коробкин, то – с паузой долгою, после которой – профессор, трудами которого тоже гордится Россия:
   – Он – вверен вам!
   И Николай Николаич, московский масон, ощутил в оконечности пальцев, – знакомый, особый нажим: нажим… лондонский.
   – Можно надеяться?…
   И… Николай Николаич, почтенное имя, как пойманный школьник, – с протянутой челюстью, выпучив губы, припал всей проседой бородкою, точно девотка на грудь исповедника, к белым крахмалам и выложил принцип лечения: на основании психологического силуэта иль данных вопросов – допросов…
   – Болезнь все же – есть; но… физический труд, чистый воздух, бром, клизма и…
   «Князь», не услышав ответа, – с хозяйкой, хозяином, с дамами, – твердо прошел, как сквозь стены – в историю —
   – мимо Москвы,
   мимо Минска и Пинска —
   – на фронт,
   – в горизонт, —
   – попирая
   ковер, на котором скрещалися темные и серо-сизые полосы в клетчатые, темно-сизые шашки.
   Пэпэш дожирал свою грушу: как тигр полосатый: с обиженным видом; но тут Цупурухнул к нему подошел с анекдотом: не с мыслью, которою не удостаивал молокососов седых; анекдот повторяли в Москве, Петербурге, Стокгольме и Праге; и даже он был напечатан Корнеем Чуковским – в известнейшей книге: «Великие в малом», в главе «Экикики у старцев».
   Как столб телеграфный гудел Цупурухнул; но зло приседали за блеском очков желтоватые глазки Пэпэша.

Ввиду этих слухов

   Сюртук распашной.
   Кто такой? Куланской.
   Со вплеченной большой головой; лоб – напукиш, излысый; в очках роговых, протаращенных борзо и бодро.
   Такой молодой математик.
   Мадам Ташесю:
   – Что, зачем, почему, – вопрошала глазами мосье Ташесю.
   – Ах, – почем знаю я, – ей ответили издали плечи мосье, – потому что: с той самою мягкою задержью князь придержал Куланского – руками за руку! И несколько брошенных тенором фраз: о тяжелых годах: об ученых трудах, о научных потерях, о случае зверском с известным профессором, о неизвестных интригах, о методах, тоже известных, в известной лечебнице, о перспективах здоровья, но лишь при условии полного отдыха, а не депрессии порабощения воли, – гипноза, который порой практикуется даже почтеннейшими психиатрами; ими гордится Россия; но методы есть и иные.
   И вдруг, – уведя Куланского за складки драпри:
   – Ввиду слухов, досадно проникших уже в иностранную прессу, – позвольте же мне… – с мягкою задержью. – Это – вопрос деликатный, но, – ухо из складок драпри!
   – В международном масштабе… Военное время… Зем-гор И политика! —
   – Что?
   – Да: Николай Николаич… почтенное имя… Но есть увлечения; есть заблужденья… —
   – О чем он?
   – Певички.
   – Ввиду этих слухов…
   ____________________
   И, не дорасслушавши, выразила ухверткая дама глазами тяжелый вопрос свой:
   – К чему?
   – Да отстаньте, – ответили издали плечи.
   Расскажут из верных источников, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, увлеченный каскадной певицей, Эммой Экземой, бросает лечебницу эту.
   ____________________
   «Мясницкая» выразила пожеланье: с осмотром лечебницы соединить и визит, нанесенный больному профессору; кстати: составим свое представленье о твердости памяти; кстати, составим о ходе болезни отчетец со слов Синепапича, тоже профессора нервных болезней; условлено: вместе явиться, втроем, с Куланским, с Синепапичем —
   – «нам!».
   Кому – «нам»?
   Куланскому?
   Он – преподаватель: не «мы».
   Синепапичу?
   Что может знать Синепапич? Оттенки психозов, маний.
   «Князю»?
   Значит.
   Рука с той дистанцией, с тою душой, от которой сходили с ума, поднялась, и оправила галстух сиреневый; четкий пробор жидких, добела бледных волос и овал бороды, и глаза, голубые и выпуклые, как стекло, поднялись надо всем; и летели уже —
   – в горизонты —
   – истории…
   Мимо подсвечников бронзовых, темных, и мимо молочного цвета борзой, постоянно распластанной, он по коврам за стеклянной руладою Лядова шел с выражением царственным —
   – там —
   – в веер дам
   благодарственный!

Гузик, пан Ян

   Адвокат Перокловский пленил перспективами: слажено, сглажено, схвастано, спластано, намилюковено, – запротоколено, при резолюции: мы – протестуем; и мы умоляем, – всеподданнейшие: Львова, русского, – дать; и убрать немца, – Штюрмера.
   Подписи: —
   – фон-Клаккенклйпс, Пудопаде, Клопакер, Маврулия, Бовринчинсинчик, Амалия Винзельт, Пепардина, Плитезев, Лев Подпо-дольник, Гортензия де-Дуроприче, Жевало-Бывало, Жижан Дощан (Ян), Педерастов (Иван).
   Сели: слушали: и «вундеркинд», Сима Гузик, сидел: слушал, – тоже…
   ____________________
   Щелк, дзан: капитан Пшевжепанский, пан Ян!
   Эксельбантом блистает и шпорою цокает; в вечной мазурке, – летит кенгуровой походочкой; ротик, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, – зажался: перед патронессой, хозяйкою; в голубо-пепельном платье, голубо-седою; она, не прервав разговора с Пуклатичем, руку ему – с «перепудром», с курсивом ресниц:
   – Ну?
   – И?
   – Мы?
   – И – мы: заняты?
   Тут же лакею, с курсивами, с теми же:
   – Боде-Феянову чаю.
   Лакей полетел.
   На курсив отзывался окамененьем мгновенным весьма погруженного в «весьма дела» человека, – пан Ян «от-курсивил».
   Отмечено: тем же – «курсивом» ресниц.
   И немедленно – к Павлу Сергеичу Усову взглядом, давно приуроченным к мебели:
   – Ну?
   – Мы начнем?
   Патронесса, она – интонировала: без единого слова, – лорнеткой, губами, глазами, курсивами.
   А капитан Пшевжепанский – курсировал: курсами, ставя брамсели, снимая марсели; на всех парусах – отлетел: рот, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, едва смехотнул, про себя, перевинчиваясь на иные какие-то курсы; он – свой оборонцам и свой пораженцам; и красненький с присморком носик, и тихие лихики, глазики, с думцами – врунцы, с распутинцем – путинцы, с Дунею Че-ревниною и с Мунею Головиною!
   И «керенка» в марте уже похлопочет: пристроит при Керенском; корень в Корнилове пустит в июле, чтоб в августе – выдернуть; —
   – нынче бородка – «а ля Николя-дё»; под крепкою кепкою станет она —
   – «Ильичёвкою».
   И, коммуноид, – занэпствует!
   ____________________
   Павел Сергеевич Усов, профессор, принявший в объятья последние вздохи Толстого, встал в сине-зеленое поле обой с черно-синими выливнями, точно волк, в ночь распластанных, чтобы о противогазах докладывать.
   ____________________
   Он – доложил.
   И теперь «вундеркинд», Сима Гузик, детина со стажем (лет пять как он бреется), – встал; Хеся, сестра его, – кременчугское диво, покрытое волосом; дядя же Осип – Жо-зеф Гужеро: Канн, «Креди Лионе»; два кузена: xoxф: Яша Пэхоо – в «Берлинер Музик-Ферейн» Гельбше; а Пэх, Сашка Пэх, – дон Пэхалесом сделался (Лос-Анжелос): он женился на дочери дона Мамаво, из Монтовидео – плантации пальм, ананасов на острове Падре-Психос!
   С видом гранда, взвив волосы над клавишментом, скатился руладой под складки портьер сизоватых со вляпанными бледно-малиновым бархатом бабочек.

Черный квадрат

   Шаркает шаг.
   Эту комнату —
   – пересекает —
   – Велес-Непещевич!
   Отдавши лакею портфель, котелок, из портьер, – сквозь портьеры кидается черным квадратом за скачущими, каре-красными взглядами; физика, – вовсе не психика: бычья, надутая жилами, шея; и не поворот головы – геометрия корпуса, справа налево, на тоненьких ножках, со штрипками, мимо расблещенных лаков: под зеленоватое зеркало.
   В зеркале: —
   – красный квадрат —
   – подбородок!
   Злы щелки глазные: с укусами; три поперечных морщинки щетиной свиной заросли; и визитка – не наших фасонов; и брюки – не наших фасонов, а лондонских.
   Щелк каблуками лакированных – в зеленоватое зеркало.
   Свертом безлобо, безглазо бросается в черную комнату, точно в спокойное кресло из черного дерева.
   С кресла Пампесиас, граф Небеслинский-Монолиус, в недра московские брошенный беженец, – к Петеру Бакену.
   – Кто он?
   Развалина и фармазонистый нос, камергер, Петер Бакен, остзейский помещик, – ему:
   – Гм!
   Пустивши дымочек:
   – Звено, так сказать: меж Земгором, Булдойером и Булдуковым.
   – Так значит – со всяческой властью?
   – Пока еще «п р и».
   – Я – не понимаю вас.
   – Вы поглядите на «князя»: не личность, а «лик»; и взгляните на этого: «бык», а не «лик»; ангеличие «князя» покоится, все, – на «быках»; «князь» обсасывает, загибая мизинчик, куриную косточку; функции этого – резать цыплят.
   – Так.
   Пампесиас, граф Небеслинский-Монолиус, в черный атлас вырезного, широкого кресла, в окрапы коричнево-белых и розовых лапок откинулся – над сине-бледною, с просинью, скатертью.
   Зашепелявили фразами, брошенными из-за пепельниц в цвета ночного искрящийся лак этажерочек; пепельницы – из оливково-желтых камней, запевающих цвета небесного пятнами; волны обойных полос, синусоид, свиваемых кольцами, – сизо-оливковых, с сине-зелеными – в отсвете фосфора. Шопоты. Шварк шепелестящий.
   Шаркает геометрически – черный квадрат; глазки, клопики, карие.

О, дон Мамаво!

   Какие-то кляклые вляплины пальцев – по клавишам: в смеси тонов, – темно-синего с темно-зеленым.
   А там, – из угла:
   – Орьентация, здравствуйте!
   – Две, – лопнул, точно струна клавишмента, Велес-Непещевич.
   И – вздрогнула там онемелая дамочка, влепленная в фон обой: плачем клавишей.
   – Две!…
   –?
   – Раз – из Лондона; два – из Парижа.
   И – в ухо фальшивым фаготом он:
   – В Лондоне – против Пукиерки… Этот Коробкин Пукиерке сбыл изобретенье; хитрый кинталец пропал.
   – Уговор?
   – Может быть, – громко лопнул Велес-Непещевич: в плач клавишей.
   Из меланхолии темных ковров обессиленно встал меломан: