Он раскрылся дырою: и – ражая морда, Мардарий Муфлончик, оттуда вихрасто просунулась усом оранжевым
   – Что он там делает? – затрепетал Никанор: не живет же Мардарий в дыре ледниковой?
   Терентий же Титыч профессору:
   – Вот – познакомьтесь: приятель, Мардарий!
   – Ваш слушатель бывший, – и радостным рывом сломался поклоном Мардарий, махрами метнув из дыры; и – опять провалился в дыре:
   – За капустой кочанной пришел.
   И опять Серафима заметила радостный рыв, убиваемый задержью.
   – Любит профессора: стало быть, – знал его раньше?
   И все в ней рванулось за это к нему.
   ____________________
   А профессор на взгорбок взошел – разглядеть под собою: домки и дворки белогорбые.
   Точно дворцы —
   – мелкогранные серьги с заборов слезятся
   дрожат сребро-розово.
   Животечные непереносные космосы!
   Прорубь; река; лед ломают: парок.
   – В прорубях рыба стаями ходит под блесками.
   Вечером там – золотарни, блисталища; и хризолитовая серебрень там – в полудень.
   Профессор, коленки расставив вперед, кучей меха – назад, спрятав руки свои в рукава меховые и их поджимая к микитке, серебряною бородой рисовался отчетливо в зеленоватом, небесном сиянии, точно взметаясь в пространстве: под вспыхнувшее, краснохохлое облако, павшее боком лиловым; и дышит в него дымогаром вишневым: печная труба; кровля, с искрой, коньком стала в вогнутый купол, где в небе разъятое небо, запризорочив из-за неба, – и третье, Далекое, небо являя, – брызгуньей звездою качается: нудится синецьким усиком капнуть – в сожженное блеском и болями око.
   – Свет – свети!
   Как звезды, – в ушах; и как чуткие уши, откроет свои звездоверты глазастым согласием – небо: ужо!
   Он ей даль показал:
   – В свете – свет!
   И усами вздохнул, точно ветер деревьями:
   – Как светоносна: материя!
   Тителев палец свой выбросил:
   – Глядя в открытое небо, себя ощущаю я пяткою в земле: против неба.
   – В открытое небо – открытее видишь себя, – Серафима головкой качнула.
   – Но Тителев выбросил палец: Икавшеву.
   – В небо пойдем, мужичок, – квасу выпить? Идемте, профессор, – профессору, – в дом!
   – В дом? – профессор. – Идем.
   Потащили профессора; и за профессором шла – под звездой: Серафима.
   Оранжевый флигель, от синего холоду серо-сиреневый, выблизил легкие, синие линии в легком, сквозном, фиолетовом свете.

Цецерко

   Вошли.
   В алых лапах, в лимонных квадратах, усыпанных белой ромашкою, кубовый, темный диван; и такая же ало-лимонная радость на кубовом ситчике кресел, как бы растворяемых в кубово-черных обоях, —
   – не комнаты: космосы; —
   – в кубово-черных обоях едва выступают павлиньи, златисто-вишневые, с искрою, перья, как перья далеких кометных хвостов.
   Пестроперою тканью покрыта постель; и горит, как фонарики яркие, многоочитая, чистая ткань занавесочек в блеск электричества; белая скатерть на столике; фыркает пар самоварный: печенья, конфеты, сыр, булочки; и репродукции с —
   – Греко, Карпаччио, и Микель-Анджело светлою рамой светлеют со стен.
   – Вот сюрприз!
   – Ах!
   – Игрушка, – не комната!
   – Все – Леонора Леоновна, – с кресла вскочил Никанор.
   Леоноры Леоновны – нет.
   ____________________
   И профессор разахался.
   Вдруг оборвался.
   Став в гордую позу и руки подняв, но глаза опустив в чубучок, с глаз сорвавши очки черно-синие, – на ногу павши подтопом и точно фехтуяся желчью волос, подаваемых, точно с тарелки, с ладони под зубы профессора, ярко крича, – ему Тителев бросил сквозь зубы:
   – Сезам, – отворись!
   Было видно, что он исплеснулся в таком-то испанском, ему, вероятно, несвойственном жесте, и все ж, вероятно, его двойнику где-то свойственном жесте и в чем-то знакомом профессору, так как профессор, выпучивая свое око и точно оскаляся, ахнув без axa, присел под ладонью.
   Ладонями – как по коленкам зашлепает!
   Друг перед другом, присев, замирали они, точно два петуха, собираясь носами в носы закидаться; казалось, что будет скакание друг перед другом сейчас петухов разъерошенных.
   – Но —
   – «ха-ха-ха» – скалил рот до ушей, приседая до полу профессор.
   И – руки в бока, плечом в поднебесье, закинув над ним свою шерсткую, бразилианскую бороду —
   – Тителев!
   – Это же…
   Тителев вышарчил:
   – Пере…
   – Цецерко! – профессор рот рвал.
   – Расе: – и Тителев вскачь перед ним: с подлетаньем ноги – носком вверх…
   – Рас-пу-ки-ер-ко?! – бил по коленям профессор.
   И писк Серафимы, и крик Никанора Иваныча.
   – Киерко?
   – Николай Николаевич Киерко —
   – с тем же испанским аллюром пред всеми пред ними, пройдясь – впереверт, вперещолк, впересвйст, – замер в позе испанского гранда, как вкопанный.
   Выбросив руки и выбросив бороду с рыком и с ревом – за плечи друг другу – сжимали друг друга в объятиях, в объятиях трясясь, как в борьбе; но руками обеими руки профессора скинувши с плеч, Николай Николаевич Киерко, Руки руками схватил; —
   – и —
   – направо,
   – налево,
   – направо —
   – они – бородами, усами, носами,
   губами —
   – отчмокались громко!
   И гракал, и гавкал руками махающий брат, Никанор; приседая, дугой выгибаясь и носик в коленях щемя, Серафима с отчаянным писком свалилась в диван, башмачишками дергаясь.
   Стул откатился: и – сдернулась скатерть; и – вспых:? Никанор папиросу свою уронил на бумагу; и —
   – красное пламя пожара вчернило их тени в мерцавшие стены.
   Но, сгаснувши, черно-лиловый морщочек отвеялся.

Точно фонарики

   Комната —
   – в ярких, опрятно кричащих, приятно морочащих
   пятнах, —
   – малиновых,
   – палевых; —
   – точно фонарики:, в кубово-черные фоны дрожат, драгоценно играя!
   Нет, с радости, с холоду, с блеску, – малютка, как пьяная.
   А Никанору высказывает все такие простые и трезвые вещи:
   – Все – к лучшему!
   И Никанор, встав на цыпочки:
   – Эдак, так!
   Нос протянувши к носам, озабоченно юркает он:
   – Видно будет: авось образуется!…
   – Что?
   Серафима – мальчуга какой-то: привздернет с веселым прищуром смешное личишко свое: как по клавишам, пальцы порхают ее пред предметиками: расставляет предметики.
   И – наставляет предметики: здесь, – в этом месте, – любитесь и множьтесь!
   С прыжками, с гримасками и с перезертами моль на ходу – «щелк-пощелк»; на скамеечку – «прыг», чтобы яркую шторку поправить.
   Мяукает песенку.
   Видит: профессор, сев в кресло, сигает усами: пред ним Николай Николаевич Киерко, сгорбясь, взусатясь, нащелкивает лихо в линии сине-малиновых ситчиков:
   – Старый товарищ, – как встретились: а?
   Вот – растискулись пальцы; в какие-то задние мысли уходит – за темные фоны обой, —
   – на которых вишневые перья, как перья запевших, далеких кометных хвостов, угрожают вселенной: космической гибелью.
   «Старый товарищ» трехрогой космой – враздрай, усами – в лукавые заигры, с видом таким приседает, как будто с большим удовольствием сладкую манную кашу уписывает, потопатывая сапожищем; на цоки и дзеки икливенького белорусского говора.
   Как же-с!
   Бывало, Пукиерко это придет; и – висит прибаутка из дыма, смешная, —
   – уютная, —
   – жуткая!
   Киерко ж – локтем в колено:
   – А кто бы мог думать, что эдак все кончится?
   Клином волос – в нос.
   Ему Серафима, затопавши ножкой:
   – Нельзя так! Мотает головкой.
   Профессор мотает запрыгавшим задом:
   – Какой, чорт дери, этот самый Цецерко хитряга!
   Блаженствует носом с Цецеркой-Пукиеркой.
   – Очень забавная штука – я? – Киерко!
   Тут Серафима – на помощь к нему: плутовато похлопать глазенками и шутовато скорячиться:
   – Вы, – точно хочет сказать она видом, – в какие-то игры пускаетесь? Ну, – я готова: в разбойники?… Что ж?
   – Вот смелачка какая! – ей Киерко.
   Трубкой – в профессора: меряет он смышлеватою бровью своею какое-то, что-то: свое:
   – Эка!
   Пальцами пряжку подтяжки награнивает.
   Ярко, жарко, —
   – из черного морока угол, как уголь пылающий,
   выбросил там этажерку!
   Повизгивая, мимо них, с поцелующим взором ребенка, по синеньким ситчикам – в кухню: поднос – на ладонь; локоть – в талию; носиком водит; и песню мурлыкает. И изумрудные складочки, пырская искрой, плескуче несутся, за ней завиваясь.

Дон Педро

   А комната бросила лай: профессор, толкаясь лопаткой, зацапывает на ходу карандашики, щипчики, ложечки, чтобы метать их над носом:
   – А что, – в корне взять, – ты, коли тебя – в корне взять?
   Киерко, в лысинку ловко всадив тюбетейку, с притопом шарчит, переблескивая, пятя желтую бороду: плечи – торчмя; руки – за спину.
   – Что я такое себе?
   Руки – врозь; головою махает в носки, будто видом бросает:
   – Бери, каков есмь.
   «Пох» – из трубочки:
   – Спрашивал: «Киерко, вы – социалист?» А профессорша думала: в «Искре» пишу. И – писал-с: прошу жаловать!
   Трубкой затиснутой и докрасна закипает; и кубово-белесоватые хлопья бросает косматыми лапами, напоминая лицом императора —
   – бразилианского, —
   – Педро!
   – Что же ты: Никлалаич, – войну отрицаешь?
   Профессор, как пес, с угрожающим грохом за ним вытопатывает.
   – Да и я-с, говоря рационально…, к тому же пришел.
   Николай Николаевич взмигивает.
   – Отрицаю я – все!
   И бросается голубоватым отливом коротенькой курточки-спенсера —
   – из-за узориков в тени.
   Профессор – за ним:
   – Говори рационально, – правительство…
   Брат, —
   – Никанор, —
   – как морской конек, в ярко-лимонных квадратиках, в аленьких лапочках синего ситчика, сигму завинчивая, между ними – бочком, тишменьком:
   – Эдак-так: гниль правительство!
   Легкими скоками —
   – эдак-так, эдак-так, —
   – взаверть: от них!
   Перестегивает пиджачок.
   Ярко-красный жилет из-за тени бросается в свет, точно тнгр на тапира.
   И – цок:
   – Гнилотворни – правительства, всяки: были и есть! А их тени на пестрых обоях летят друг сквозь друга. Смешно Серафиме!
   Мяукая и расплеснув за собою зеленые пряди, как веер, сиренево-серой шалью, которую венецианскою шапочкою закрутила она на головке, из кухоньки выбежала на – шарчащих, взъерошенных, лающих, трех мужиков.
   И ей весело пырскают в ноги от пестрого коврика алые брызни азалий и синие дрызни зигзагов —
   – игольчатых, кольчатых,
   – как —
   – перещелк колокольчиков.

А энтропия[108]?

   – Трудов!
   – Э… э…
   – Равенство.
   – Э, – иготало: в бряк «брата» и в рявки профессора:
   – Нет, брат, – шалишь, – брат: системы трудов не построишь на эквивалентах!
   В лиловые лапки узориков ставила: одеколон, валерьяновы капли.
   – И – лаяло:
   – Только-с в поправочном, – ясное дело, – коэффициенте: к валентности.
   – В несправедливости, – что ли? Э-э-э! – на черной завесе, пестримой бирюзеньким крестиком, брякало: брюками Дымного цвета.
   Под тумбочку – (тумбочка в кубовых кубиках) – туфли!
   На креслице – цвета расцветного переплетение веток – халат!
   – Разрезалку, – пролаяло.
   – Вот разрезалка!
   Вложила в ладонь; и – подумала:
   – Ну, разговор, – на часы!
   А профессор, схватив разрезалку, кидался на красные крапы ей, точно мечом.
   Куда – борную?
   И… где… —
   – уборная?
   – Жизнь, – раздавалось из светлых колечек.
   – Слова-с!
   – Не скелет рычагов, говоря рационально; – лупил разрезалкой себе по ладони профессор, шарча от стены до стеньг, – жизнь – в толкающем мускуле, в силе химической.
   С силой толкался.
   – А не в плечевом рычаге, – эдак-так, – Никанор заюрчил меж носами спиралью свиваемой.
   – Ты не мешай, в корне!
   – Мненье имею и я, – улепетывал в ряби в рдянь брат от брата, откуда шарчил (руки – за спину) красный жилет из-под дымной завесы, в которой, как дальними пачками выстрелов, горлило горло:
   – Э… э…
   Голова закружилась: и пырсни, и пестри, и порх Ника-нора, и поханье трубки.
   Как белочка, беглым бежком, с перевертом: рукой теневой – по теням, по носам теневым и по кубовым кубикам; переставляла предметы средь желтых горошиков, карих колечек, ковровых кругов!
   И просила глазами Терентия Титыча Киерко (иль – Николай Николаича) прекратить этот, спор; даже: с юным задором к нему приступив, перетаптывалась, и смешная, и маленькая, вздернув круглую мордочку.
   Где там?
   В сердцах носом – в угол: казалось, что ситцы сорвет; и морщинки, как рожки, наставились с лобика в этот отчаянный лай:
   – Равномерность трудов!
   – Параллельность равно отстоящих и равных друг другу движений!
   – Инерция?
   – Ну-те-с: итог?
   – Энтропия!
   – А Киерко цели имеет какие-то!
   Склоном лица с отворотом на руку, поставленную острым локтем на спинку, она замерла, как без чувств: в складки платья зеленого:
   – Господи!

Обов-Рагах рявкал

   – Жизнь… – с кулаками.
   – Лишь там… – по носам.
   – Где… – за носом летал разрезалкой, – комплекс!
   – Не валентность, – за разрезалкой ноги бежали.
   – Она – в перекрестном, – крест-накрест рубил он.
   – А не в равномерном движеньи колес, параллельно разложенных! – лаял из пламенных лап.
   Как вертящийся гиппопотам, затолкался плечом, прирастающим к уху, —
   – в «так чч-то!».
   – Не мешай!
   Завертелись на черненьком ситце лиловые кольца из кубовых кубиков, – пырснь, на которой, хохлом, всучив руки в карманы, – и носом бросаясь на пятки свои, —
   – Никанор – с пируэтцами фалды раскидывал; – и перекрикивал брата.
   Но оба поперли: на Киерку!
   Даже малютка присела, чтобы извизжаться: на Киерку!
   «Дзан» – пал стакан; «кок» – враскок!
   – Чорт!
   Глаза – вкруговерт; в ротик – муха влетит.
   – Это – к благополучию, – Киерко.
   Точно кузнец, ударяющий молотом в кузне, без грома пришлепывал валенком он.
   ____________________
   Но – схватился за грудь, чтоб ощупать конвертец: «открытие» прошелестело листками над сердцем!
   Как сеттер, сторожкую стойку держа, скривив рот, свой зевок подавивши, профессору выбросил спор он; разглядывал их из-за спора; ведь спор кружит голову; точно подкрадывался, притопатывая, вобрав голову в плечи, награнивая двумя пальцами в пряжку подтяжки небесного цвета, но вглядываясь из-за спора в свое мирозданье, в котором не космосы с перьями певших комет, а тройными космами бросил седой Химияклич под бременем болей и лет свои вопли:
   – Рабочему делу – рабочее дело!
   К окну: синероды открытые выпить; о, – как полулунок несется, как звездочка искрится!
   Как басовым, тяготящим, глухим, укоризненным гудом, не солнечной орбитой —
   – Обов-Рагах, Бретуканский, Богруни-Бобырь, Уртукуев, Исайя Иуй и Ассирова-Пситова, Римма, – протявкали в уши:
   – Что делаешь, – делай скорей!
   И припомнился вечер, когда Химияклич в Лозанну чесал наутек и когда незначай лоб о лоб с Никанором столкнулись они в коридоре, когда друг, товарищ, «Старик», – в его сердце, как в люльку младенца, вложил: для рабочего дела «открытие» приобрести!
   Оно выужено!
   И когда б догадался «Старик», из-за бремени болей стенающий, – он усугубил стенания б, он разразился б глухим, проклинающим рявком:
   – Предатель!
   ____________________
   Открытие – выудить! Но – добровольно: простроенным спором; он – интеллигент с компромиссами!
   – К делу!
   Из красных квадратов и лап, притопатывая, залихватским щелчком – бросил: в кубовый угол.

Ум, что жучище; силеночка, что комаренок

   – Постойте-е!
   Застопорил; вытянув шею:
   – Вы спорите же с механическим материализмом! Усы у профессора сделали:
   – Ась?
   – Ну по адресу!
   Замысловато словами забил:
   – Энтропия – понятие не социальное!
   В синюю синь притопатывал валенком:
   – Ваша материя есть переменное разных условий, а вовсе не вещь!
   И предметы дрожали, а пятка не шлепала:
   – В качестве этом она есть – ничто же!
   Подбросились руки к небесного цвета подтяжкам:
   – Не ваша материя – наша материя.
   Между разрывами дыма оскалился:
   – Наша – реальна: «в себе» ваша – в зубы буржую идея.
   Профессор боднулся усами:
   – Лоренц[109].
   – Он – механик.
   – Максвелл[110].
   – То же самое…
   – Прежде всего-с – мировые ученые-с!
   – Не диалектики.
   – Факты науки, – позвольте-с!
   – Без логики – нуль; ну-те; механицисты сидят на бобах, подаваемых идеалистами; с ними материя в прятки играет.
   – По-вашему, нет энтропии? – манжетками, как кастаньетами, щелкал из света на тьму Никанор.
   Из расплещенных вееров Киерко голову – набок; а руки – разбросом:
   – Максвелл, ваш механик, – с поклоном хохочущим, – к чортовой матери слал энтропию.
   Из кубовых дымов жилетом малиновым в рукоплескание красочных пятен он бросился:
   – Демончик эдакий-де сортирует молекулы; теплая, – щелк: есть, попалась; холодная – в нуль абсолютный лупи; эдак демончик, с рожками, копит энергии где-то: буржуй!
   – Это же, – взлаял профессор, – простой парадокс!
   – К парадоксу тогда прибегают, когда диалектики нет: просто гиль!
   Серафиме же весело: —
   – демончик —
   – с рожками!
   И приседая на юбки, плеснувшие в пол, завизжала, забила ладошами в кольца лиловые; прыгала в юбке, летающей кругом на кубовых кубиках, в желтых пепешинах. И Николай Николаевич ей:
   – Перевертыш какой!
   Там-то, там-то —
   – Иван, брат, оттаскивал брата от Киерки; сам лез на Киерку; Брат, Никанор, – не пускал; а сам – лез:
   – Диалектика? – носом запрашивали возбужденные братья.
   – Закон диалектики, – рвался профессор, – утоплен под градом поправок, в которых утоплен закон.
   – Всякий?
   – Всякий, – и носом показывал брату кулак:
   – Ты не суйся.
   – Не суйся ты сам.
   Дорвались-таки, тыча носы свои в Киерку:
   – План в социализме хорош.
   – Плохо то, что…
   – Он план…
   – Не мешай…
   – Брат, Иван, не дает говорить!
   – Плохо то, что он план, изживаемый в декаллионах поправочных…
   – Эдак, так-эдак…
   – Коэф…
   – Фициентах!
   – Коэ…
   – Коэффи…
   – Не мешай: девятьсот переменных биений струи, а не среднее их – это дознано в гидродинамике!
   Киерко:
   – Эк, крикуны, – к Серафиме.
   К профессору:
   – Логика строя понятий подобного рода, вселенная, ей конструированная, и жупелы, в ней содержащиеся с энтропией, валентностью, даже со всеми поправками и возраженьями к ним, – в круге диалектических, ну-с, антиномий.
   – А данность природы?
   – Она обусловлена…
   – Как-с? И – материя?
   – Да-с: социальною данностью; молекулярная данность – вторая, не первая данность, что значит: зависимая в своем строе от диалектических, ну-те, законов; вне их она только надстройка механики – раз; буржуазии, этой механикой бьющей по рылу рабочего, – два-с; инженер, как слуга буржуазии, овладевающий стержнями, поршнями и рычагами, отлупит рабочего этой «материей»; дело – с концом, потому что его не отлупят за это: материей этой; вот он и кричит: «Нет материи». Идеалист! Растит брюхо! А тощий, голодный, рабочий, которого лупят материей, – тот ее знает, весьма: в синяках! Без материи, – ну-те-ка, – нашей, не вашей, – действительной, вещной, «в себе», все уделы атомных материй стать – скрытою силой Ньютона: утибренной быть миллиардером; скрытые силы – проценты; иль сделаться мячиком демончика, – по Максвеллу; скандальчик такой совершается с механицизмом Декарта; оторванный от диалектики, он у Лоренцов под выстрелом Бора – в пустое ничто превратился; пора же понять, что в семнадцатом – ну-те – столетии механицизм метафизикою порождался для ради спасенья теизма и мистики от эмпиризма; попами он высижен; что бы ни думали вы, простаки, независимости у науки и нет, и не может быть!
   Вдруг к Серафиме:
   – Что скажет критический критик? Визжит? Разложиться успела: в чулане цветовню устроит.
   Рукой на профессора:
   – Дюже кричит: его к чаю тащите!
   Как гиппопотама пыхтящего, – приволокли; усадили; обтерли усы; и он, став простецом длинноусым, весьма удивлялся: усами:
   – Прекрасная-с комната!
   Глазиком на Серафиму:
   – Мне каплю бы в глаз: плохо вижу.
   Коснулась волос; и – погладила.
   – Эк, набалуете, – Киерко ей, – мне его.
   Улыбнулась в колени себе:
   – Не беда: не балован.
   – И то!
   И профессора хлопнул в колено он:
   – Ум-то – жучище; силеночка, что комаренок; а сила-то, брат, закон ломит; и даже – поправки; твоя математика – шахи и маты тебе.
   Серафима с досадой мотнула головкою; пальчик – на ротик; и лобиком сделала: «Шу!»
   – Ну, – не буду, не буду!
   Она с наблюдательной скрытностью тискала скатерть, не глядя на них; ей казалось, что чем он небрежней, тем более щедр на слова, тем скупее: хитрёш, не проронит полушки ненужного слова: все в дело; и – властвовать любит.
   И тут, невзначай, как волосик, сняла с себя взгляд Никанора, который, как дева с бородкою, шел на нее из угла:
   – Не люблю себе всякой добрятины: Тителевы, – так и все – злые, острые, преблагородные люди: так, эдак!
   И – вдруг:
   – Не подумайте, что я – так чч-то: против дружбы, – так чч-то – Николай Терентьича с братом, Иваном, – Терентия то есть!
   Она и не думала, но понимала, что здесь, в этом доме, магнитная сила, влекущая душу профессора к силе устоя, неведомой ей; и боялась она:
   – Вы-то чем озабочены?
   – Я? Да – нисколько!
   Как кляча, пустившаяся курцгалопом, он дернулся: скоком:
   – Как видите, – я тут себе: околачиваюсь!
   Варвар, вандал, – окурок в цветочные ситцы с прожитом цветочка, вонзил; да и – ахнул: на Киерку.

У Николай Ильича Стороженко

   – Да ведь… же… мы?
   Киерко в зубы всадил запылавшую трубочку:
   – Как же-с!
   – Встречались?
   – Встречались…
   Тянулся на ситчик за белой ромашкою, точно ее собираясь сорвать:
   – У… у?
   В отсверк стенных переверченных вееров Киерко выфукнул:
   – У Николай Ильича Стороженко.
   Горошину желтую с креслица снял.
   Никанору припомнилось, —
   – как анекдотик подносит Владимир Евграфыч Ермилов, как Фриче, тогда еще юный, серьезнеет; бухает с бухнувшим Янжулом спором профессор Бугаев; Сидит Самаквасов; – – не лысенький Киерко с Дмитрием, ну-те Иванычем Курским: —
   – покуривает!
   – А как здравствует Дмитрий Иванович?
   – Дмитрий Иванович?
   Киерко – в цыпочки:
   – Дмитрий Иванович…
   Пал на носки и фермату носками поставил:
   – Да – здравствует!
   Перевернулся, пал в кресле, на локти, просунув профессору бороду в рот, увидавши, что широкоусый простец просит жуткой, «Цецеркиной», шуточки:
   – В шахматы?
   – Да-с!
   – Со мной сядешь? По-прежнему?
   – Да-с!
   Наблюдательность: с учетверенною силою, как «кодаками», нащелкивала свои снимки.
   – Простите, профессор, за «ты»: оно – с радости; сколько воды утекло; эк, – твоя борода-седина: бородастей раскольника.
   – Да-с!
   – Эк, – моя.
   Лихо вытянул клин бороды, своей собственной:
   – А? Бородой в люди вышел: косить ее можно.
   – Да-с!
   – Желтою стала: из русой!
   – Как-с?
   – Перекисью водорода ее обработал.
   – Ну вот-с!
   – Нелегальный: скрываюсь я.
   – Да-с!
   – Оттого и в очках приходил.
   Наблюдательность – щелкала; скрытые мысли: о люке, Лозанне, Леоночке, лаборатории.
   – В Питер поеду: события близятся.
   И рукава перевертывая:
   – Эк износились.
   И зелень, и желчь.
   – Вы бы к Тителеву приучались, профессор: к Терентию Тителеву.
   И отсел, и присел:
   – Зарубите себе на носу: – Николай Николаевич, – дернулись уши, – в Лозанне живет.
   Что тут скажешь? Профессор помалкивал.
   – Коли его, – лапой к горлу, – поймают…
   И лапа, сжав горло, взлетела над горлом, зажавшись в кулак:
   – Вот что, – глянули бельма, – с твоим «Николай Николаичем» сделают.
   Черный до корня язык показал, искажаясь лицом, как с покойника снятой маской, в молчание, полное ужаса.
   У Серафимы лицо пошло пятнами.
   Мрачно чернел процарапанным шрамом профессор на пламенный лай лоскутов: с Никанором зачавкавшим.
   В ржавые рыжины сипло залаял; и сжатый кулак почесав, зашагал с угрожающим грохотом, точно его, взвесив в воздухе, бросили в пол, разбивая подошвы.
   А злая, разлапая баба, —
   – тень, —
   – бросилась: из-за угла.
   Нос, как дуло орудия, выпалил в алые лапы:
   – Европу проткнули войной-с!
   – Что же, – Киерко, – делать?
   – С войною проткнуть нам Европу!
   – Есть!
   Тителев точно взлетел на пружинах, а брат, Никанор, озабоченным очень очочком стрелял в Серафиму; и в синие ситчики густо молчали – все четверо.

Он утащил «Прозерпину»

   А Тителев, точно он весь разговор предыдущий простроил, припал бородою к профессору:
   – Поговорим?
   И взяв руки в подмышки, с профессором он, точно с барышней, им ангажированной, притопатывая, вертко вылетел в двери.