Страница:
Каракаллов пытался опять завести разговор о Цецосе, но Тителев – сбил:
– Эк, метет!
Мигунками, сквозными вьюнками, забор и домок по мигали.
Наблюдательность с учетверенною силой, как десять поставленных автоматических камер; работала: мог крепко спать, все же зная, когда там Мердон, не по адресу при сланный, ходит заборами; глазом, как шилом, – в тарелку, в стакан, в Никанора, в Леоночку: видел, как злилась, как глазик, зеленый и злой, перепархивал: под подоконник, под скатерть, под руку.
И глазом забегал за глазиком: под подоконник, под скатерть, под руку; и – бегал за ними очком Никанор.
И тут ручка с салфеткой – салфеткою в нос Никанору:
– Несносный!
– Леоночка!
– Терентий Титович, я вас прошу… – Никанор.
А Леоночка:
– О, уважаемый наш Никанор: не разбейте тарелки мне!
И Никанор, закусивши бородку, прискорбно давился; и губы, сухие и черные, стали сухими полосками в серых усах.
– Ты, невзрючка, какая! – ей Тителев, переблеснул тюбетейкой. – Ты рожечек, ну-те, не строй: Никанор, он – хороший; – рукой трепанул, – трубадуры, голубчик мой, в нынешний век, – трубокуры; иначе они просто «дуры»; не будьте таким!
И как будто ему наступил на мозоль он, затронув какую-то тайну его отношенья к какой-то особе.
И тотчас – к Леоночке:
– Эк, закаталася глазками… Неохоть, что ли, тебе?
– Опаскудило, что ли, тебе наше дело? – пытался сказать его взгляд, потому что не губы, а – ржавая жесть; прожесточил усами; в глазах – добродушие.
Ровность подчеркнутая приводила ее просто в ужас; она – верный признак паденья барометра: знать, урагану ужасному, – быть.
Но она передернула плечиком.
Пискнула белая стая мышей: —
– за окошком взвилась шелестящая мантия нежно-серебряным просверком; и громокатный удар тарарахнул по крыше.
– Ну, ну, – и обеды же!… Лучше в столовую бегать, – вдохнул Никанор; и – схватился за ножик качавшийся: ручка некрепкая; бросил.
Схватился за скатерть: суровая и с бахромою из синих павлинов; глазами рассматривал брюки, которые он растиранием пепла о них перепакостил:
– Лучше язык за зубами припрятывать.
И – облизнулся: ни звука.
И – ухнуло с неба.
Низринулась снегом на снег, промелькавши сквозь черч размахавшихся веток на бледном, оранжевом домике, бледная девочка, ножками дергаясь в черч размахавшихся веток, чтоб спинкой разбиться об острый сугроб; и ее пропорола ворона летящая; и все – взвизжало; и тотчас ей вслед прочесала свистящими космами баба хрипящая: снегом упала, как скатерть, на снег; и – бледкявый оранжевый домик с оранжевой силою выкровил в снеге; прислушивались, как мотор стал подпрыгивать.
– Кончили?
Тителев бросил салфетку.
– Пошли?
Но мотор у ворот профырчал, ход сорвав.
Как шутовка юродствует
Вот-вот
Под черным мотором
И отварганивал он
Кошка горбатая
Гигантша
И все – Ливанора Левоновна
Мардарий Муфлончик под пол провалился
– Эк, метет!
Мигунками, сквозными вьюнками, забор и домок по мигали.
Наблюдательность с учетверенною силой, как десять поставленных автоматических камер; работала: мог крепко спать, все же зная, когда там Мердон, не по адресу при сланный, ходит заборами; глазом, как шилом, – в тарелку, в стакан, в Никанора, в Леоночку: видел, как злилась, как глазик, зеленый и злой, перепархивал: под подоконник, под скатерть, под руку.
И глазом забегал за глазиком: под подоконник, под скатерть, под руку; и – бегал за ними очком Никанор.
И тут ручка с салфеткой – салфеткою в нос Никанору:
– Несносный!
– Леоночка!
– Терентий Титович, я вас прошу… – Никанор.
А Леоночка:
– О, уважаемый наш Никанор: не разбейте тарелки мне!
И Никанор, закусивши бородку, прискорбно давился; и губы, сухие и черные, стали сухими полосками в серых усах.
– Ты, невзрючка, какая! – ей Тителев, переблеснул тюбетейкой. – Ты рожечек, ну-те, не строй: Никанор, он – хороший; – рукой трепанул, – трубадуры, голубчик мой, в нынешний век, – трубокуры; иначе они просто «дуры»; не будьте таким!
И как будто ему наступил на мозоль он, затронув какую-то тайну его отношенья к какой-то особе.
И тотчас – к Леоночке:
– Эк, закаталася глазками… Неохоть, что ли, тебе?
– Опаскудило, что ли, тебе наше дело? – пытался сказать его взгляд, потому что не губы, а – ржавая жесть; прожесточил усами; в глазах – добродушие.
Ровность подчеркнутая приводила ее просто в ужас; она – верный признак паденья барометра: знать, урагану ужасному, – быть.
Но она передернула плечиком.
Пискнула белая стая мышей: —
– за окошком взвилась шелестящая мантия нежно-серебряным просверком; и громокатный удар тарарахнул по крыше.
– Ну, ну, – и обеды же!… Лучше в столовую бегать, – вдохнул Никанор; и – схватился за ножик качавшийся: ручка некрепкая; бросил.
Схватился за скатерть: суровая и с бахромою из синих павлинов; глазами рассматривал брюки, которые он растиранием пепла о них перепакостил:
– Лучше язык за зубами припрятывать.
И – облизнулся: ни звука.
И – ухнуло с неба.
Низринулась снегом на снег, промелькавши сквозь черч размахавшихся веток на бледном, оранжевом домике, бледная девочка, ножками дергаясь в черч размахавшихся веток, чтоб спинкой разбиться об острый сугроб; и ее пропорола ворона летящая; и все – взвизжало; и тотчас ей вслед прочесала свистящими космами баба хрипящая: снегом упала, как скатерть, на снег; и – бледкявый оранжевый домик с оранжевой силою выкровил в снеге; прислушивались, как мотор стал подпрыгивать.
– Кончили?
Тителев бросил салфетку.
– Пошли?
Но мотор у ворот профырчал, ход сорвав.
Как шутовка юродствует
Черная шляпа, махаяся перьями невероятных размеров, влетела в калитку экспрессией бедер и таза, с лицом, злым и длинным.
За ней развевалася дымчато-серым отливом мехов, точно плащ героический, шелковая, шелестящая, черная, но, с гиацинтовым просверком, мантия, схваченная на груд и серебрящейся пряжкой.
За мантией иноходью побежал котелок.
И – звонок.
Из передней: походка с шумком, юбка с шуршем; слова закатались, как яйца; тотчас фонтанами страусовых черных перьев плеснулась на них; Тигроватко!
И – что-то: за нею.
И Тителев всем выраженьем лица сделал стойку, как гончая.
– О, моя девочка!
С желтого носа посыпалась синяя пудра: на Тителева.
– Не имея приятности лично вас знать…
Пертурбация перьев: поля черной шляпы закрыли лицо:
– Зная вашу прелестную женку, – моталась серьгами Коза, а не дама!
– Простите за стиль фамильэр.
Но он с верткою силою мускулов, перемуштрованных в нервы, ей кресло подвинул.
И тут:
– Ташесю!
Чисто выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, как букет, прижимая к груди котелок, подбегал – к Леонорочке, к Тителеву, к Никанору; и каждому, точно взапых, —
– Ташесю!
Он сел с видом невинным и розовым на кончик кресла, держа котелок на коленях и нежно любуясь им.
Каракаллов за ширмочкой сгинул: моргал из постели Леоночки: сел… на… постель.
И очками пылал Никанор на перчатку грачиного колера: руку схватила она вперетяг, до подмышек.
– А я, мон анфан, на секундочку: ждет – лорд.
И – пауза; и – с серенадой, с руладой:
– Везет на моторе нас, – долгая пауза, – к князю.
И быстро пустилась мишурить разбором, заветов, имен, ситуаций.
– Парбле, – ангажирую… завтра: приезжайте же… Прелесть, что будет: такой получила сервиз:…И – давайте сестриться!… – И к Тителеву:
– Вы – не против?
И юбкою шуркнувши, – в креслице, выставив, как напоказ, неприлично икрастую ногу; и муфтой, которою бросилась в стол, половину стола заняла.
– Отнимаю ее; после вас у нее отниму; вы по слухам, – за глазками злость, – независимый, так что отнять – невозможно; и – наоборот…
Выходило, что он – отнимает.
– Из стаи ворон, закружившихся над Леонорой Леоновной.
И Никанор наблюдал, как она безобразничала искривлением талии, бедер и таза.
– Ведь я – маркитантка, хотя не при армии, но – тем не менее: мы, – Ник и я, – при заботах о страждущих; я появилась – за «ней» и за вами; за «ней» – для себя, а за вами – для дела: для общего, «нашего»… Ник – начинайте, – и муфтою, сняв с половины стола ее, – на Ташесю.
И поставила тощий свой локоть, согнула когтистый мизинец, чеснула им нос, облизнувши сухим языком губы кубовые; и жестокое, злое лицо ушло в нос – хрящеватый, большой, с масленистой площадкой, посыпанной пудрой, с горбком, круто сломанным.
И Ташесю полетел в котелок, собираясь сорваться и призамирая, до вздрога, от этого.
За ней развевалася дымчато-серым отливом мехов, точно плащ героический, шелковая, шелестящая, черная, но, с гиацинтовым просверком, мантия, схваченная на груд и серебрящейся пряжкой.
За мантией иноходью побежал котелок.
И – звонок.
Из передней: походка с шумком, юбка с шуршем; слова закатались, как яйца; тотчас фонтанами страусовых черных перьев плеснулась на них; Тигроватко!
И – что-то: за нею.
И Тителев всем выраженьем лица сделал стойку, как гончая.
– О, моя девочка!
С желтого носа посыпалась синяя пудра: на Тителева.
– Не имея приятности лично вас знать…
Пертурбация перьев: поля черной шляпы закрыли лицо:
– Зная вашу прелестную женку, – моталась серьгами Коза, а не дама!
– Простите за стиль фамильэр.
Но он с верткою силою мускулов, перемуштрованных в нервы, ей кресло подвинул.
И тут:
– Ташесю!
Чисто выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, как букет, прижимая к груди котелок, подбегал – к Леонорочке, к Тителеву, к Никанору; и каждому, точно взапых, —
– Ташесю!
Он сел с видом невинным и розовым на кончик кресла, держа котелок на коленях и нежно любуясь им.
Каракаллов за ширмочкой сгинул: моргал из постели Леоночки: сел… на… постель.
И очками пылал Никанор на перчатку грачиного колера: руку схватила она вперетяг, до подмышек.
– А я, мон анфан, на секундочку: ждет – лорд.
И – пауза; и – с серенадой, с руладой:
– Везет на моторе нас, – долгая пауза, – к князю.
И быстро пустилась мишурить разбором, заветов, имен, ситуаций.
– Парбле, – ангажирую… завтра: приезжайте же… Прелесть, что будет: такой получила сервиз:…И – давайте сестриться!… – И к Тителеву:
– Вы – не против?
И юбкою шуркнувши, – в креслице, выставив, как напоказ, неприлично икрастую ногу; и муфтой, которою бросилась в стол, половину стола заняла.
– Отнимаю ее; после вас у нее отниму; вы по слухам, – за глазками злость, – независимый, так что отнять – невозможно; и – наоборот…
Выходило, что он – отнимает.
– Из стаи ворон, закружившихся над Леонорой Леоновной.
И Никанор наблюдал, как она безобразничала искривлением талии, бедер и таза.
– Ведь я – маркитантка, хотя не при армии, но – тем не менее: мы, – Ник и я, – при заботах о страждущих; я появилась – за «ней» и за вами; за «ней» – для себя, а за вами – для дела: для общего, «нашего»… Ник – начинайте, – и муфтою, сняв с половины стола ее, – на Ташесю.
И поставила тощий свой локоть, согнула когтистый мизинец, чеснула им нос, облизнувши сухим языком губы кубовые; и жестокое, злое лицо ушло в нос – хрящеватый, большой, с масленистой площадкой, посыпанной пудрой, с горбком, круто сломанным.
И Ташесю полетел в котелок, собираясь сорваться и призамирая, до вздрога, от этого.
Вот-вот
– Леокадия, – и к Тителеву, – Леонардовна к вам меня гонит; я, видите ли… Комитет, нами организованный, нам поручил пригласить вас читать в моем доме.
Он – путался:
– В пользу «Яичка»!
– Какого? – взусатился Тителев.
– Красного… Дьё!… Для увечных…
– И раненых, – тут Тигроватко вмешалася муфтою.
– Воинов, – едва он кончил.
– О чем же, помилуйте!… – Тителев: дымом стреляющим; и наблюдательность с учетверенною силой опять заработала в нем.
– Вы, – сгорал от стыда Ташесю, – всеми признанный, незаменимый знаток социальных…
– Вопросов, – вмешалась опять Тигроватко, которую звал он на помощь; и всеми сокровищами разбросалась: лорнетка в оправе молочного цвета дрежжала стаканом, перо щекотало Леоночку; локоть теснил Никанора, который заметил, как —
– пользуясь переговорами, эта «мадам», сцапав ручку Леоночки двумя перчатками, сжавшими верно цыплячьи, когтистые темные лапы, затискала ручку; и тиская втиснула в ручку конвертец; конвертец – исчез: во мгновение ока!
– О вас, – продолжал Ташесю, – говорил капитан Пшевжепанский: вы – знаете?
– Нет, я не знаю!
– Как?… Как?… Капитан Пшевжепанский!
Мосьё Ташесю перепуганно прядал плечами к мадам Тигроватко, к Леоночке с видом обиженным и говорившим:
– А вы говорили? Леоночка стала белей полотна.
Как назло, Ташесю смешал «Т и тел ев» с «Тателев» – «а»: буква «а» – разрушительна: – нюх розыскной ее всюду разыщет: не слежкою глаз, а ушами, которые слушать умеют, как мысли растут:
Вот —
– вот —
– вот —
«Капитан Пшевжепанский!» И – кончено!
И невзначай разглядела взгляд, брошенный от теневого дивана: взгляд грустный, сериозный, значительный: —
– точно в пучине кипящей спасительный круг —
– Никанор! Ташесю волновался, настаивал; свой котелочек от сердца бросал, точно вазочку с розочкой:
– Вы… вы… прочтите… Вы… Вы… просветите, пожалуйста!
Тителев весело дзекнул.
– Я не просветитель.
И – «ух»: отдышалась: «он» – нет, не ищейка: следов не разглядывал; ждет, что – покается; знала: жестокий и грозный ее ожидает о, нет, – не разнос, а – суд партии!
Но собралась: лишь в зубах дроботок оставался.
– Итак, решено, – интонировала Тигроватко, с мизинца свергая лорнетку молочного цвета: в стакан.
– Я же – не специалист: я – статистик.
И громким щелчком, как отрезал:
– Отказываюсь!
Не свернешь.
– Ник, – милорд?
И лорнетка прыжком из стакана на «Ника».
– Я – жду вас, – к Леоночке.
– Вы почему не бываете у Ташесю? – снисходительно: Тителеву.
– Извините же…
– Сделайте милость…
– Я… мы…
И все, встав, загремели и быстро прощались друг с другом.
И с силою, с натиском мускулов, перемуштрованных в нервы, он, ставши галантным, по-польски, ее выпроваживал; и шелестящая но, с гиацинтовым просверком, мантия легким полетом шушукнула в дверь.
И за мантией —
– выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, перещелкивая каблуками, летел с котелком.
И снежиночки, бледные цветики, падали, плача: все – минуло; все – прожитое.
Он – путался:
– В пользу «Яичка»!
– Какого? – взусатился Тителев.
– Красного… Дьё!… Для увечных…
– И раненых, – тут Тигроватко вмешалася муфтою.
– Воинов, – едва он кончил.
– О чем же, помилуйте!… – Тителев: дымом стреляющим; и наблюдательность с учетверенною силой опять заработала в нем.
– Вы, – сгорал от стыда Ташесю, – всеми признанный, незаменимый знаток социальных…
– Вопросов, – вмешалась опять Тигроватко, которую звал он на помощь; и всеми сокровищами разбросалась: лорнетка в оправе молочного цвета дрежжала стаканом, перо щекотало Леоночку; локоть теснил Никанора, который заметил, как —
– пользуясь переговорами, эта «мадам», сцапав ручку Леоночки двумя перчатками, сжавшими верно цыплячьи, когтистые темные лапы, затискала ручку; и тиская втиснула в ручку конвертец; конвертец – исчез: во мгновение ока!
– О вас, – продолжал Ташесю, – говорил капитан Пшевжепанский: вы – знаете?
– Нет, я не знаю!
– Как?… Как?… Капитан Пшевжепанский!
Мосьё Ташесю перепуганно прядал плечами к мадам Тигроватко, к Леоночке с видом обиженным и говорившим:
– А вы говорили? Леоночка стала белей полотна.
Как назло, Ташесю смешал «Т и тел ев» с «Тателев» – «а»: буква «а» – разрушительна: – нюх розыскной ее всюду разыщет: не слежкою глаз, а ушами, которые слушать умеют, как мысли растут:
Вот —
– вот —
– вот —
«Капитан Пшевжепанский!» И – кончено!
И невзначай разглядела взгляд, брошенный от теневого дивана: взгляд грустный, сериозный, значительный: —
– точно в пучине кипящей спасительный круг —
– Никанор! Ташесю волновался, настаивал; свой котелочек от сердца бросал, точно вазочку с розочкой:
– Вы… вы… прочтите… Вы… Вы… просветите, пожалуйста!
Тителев весело дзекнул.
– Я не просветитель.
И – «ух»: отдышалась: «он» – нет, не ищейка: следов не разглядывал; ждет, что – покается; знала: жестокий и грозный ее ожидает о, нет, – не разнос, а – суд партии!
Но собралась: лишь в зубах дроботок оставался.
– Итак, решено, – интонировала Тигроватко, с мизинца свергая лорнетку молочного цвета: в стакан.
– Я же – не специалист: я – статистик.
И громким щелчком, как отрезал:
– Отказываюсь!
Не свернешь.
– Ник, – милорд?
И лорнетка прыжком из стакана на «Ника».
– Я – жду вас, – к Леоночке.
– Вы почему не бываете у Ташесю? – снисходительно: Тителеву.
– Извините же…
– Сделайте милость…
– Я… мы…
И все, встав, загремели и быстро прощались друг с другом.
И с силою, с натиском мускулов, перемуштрованных в нервы, он, ставши галантным, по-польски, ее выпроваживал; и шелестящая но, с гиацинтовым просверком, мантия легким полетом шушукнула в дверь.
И за мантией —
– выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, перещелкивая каблуками, летел с котелком.
И снежиночки, бледные цветики, падали, плача: все – минуло; все – прожитое.
Под черным мотором
А черный мотор, тараторя дымком, у ворот передрагивал, черный шофер двумя черными стеклами ел колесо рулевое, вцепяся руками в него, чтобы стужей стальною не сшибло.
И сумеречно; двери огненным отброском бросили.
В черном, моторном окошке, склоняся на палку, следила а вьюгою бритая серо-базальтовая голова; еле сырые волосы злились под черным цилиндром.
Уже начинался закат; и над Козиевым полетели косматые тучи: в закат.
Тут калитка расхлопнулась. Перья мадам Тигроватко махнули к. подножке мотора; не двинулся лорд перевернутым корпусом; глазки открылись, которых и не было;
– протыки под череп, откуда белясо и фосфорно мыслью мигнула материя серого мозга; и воздух куснул электрический ток, когда —
– Тителев, скорчась, мадам Тигроватко за локоть подсаживал; выюркнул локоть; ладонь же осталась повешенной в воздухе; клин бороды глянул в вырез мотора, откуда лицо показалось.
И, точно железо к магниту, —
– два глаза – в два глаза —
– сверканием, произнесли роковой монолог.
И, как хвост скорпиона, расщербом морщина прожалила лорду базальтовый лоб: и прожалился лоб расколовшийся Тителева —
– потому что —
– потому что —
– он лорда узнал по портрету.
И кто-то ударил из воздуха – воздухом – в воздух; и снегом набился без вскрика разорванный рот; и он – шмыг: за калиточку.
Лорд —
– Ровоам Абрагам, —
– ставши серым, блиставшим мерзавцем, за ним головой прянул в вырез; и в спину глазами своими хотел —
– изомститься!
Но черный мотор, громко гаркнув, как десять козлов, фыркнул вонями; и тараторя, отпрянул.
И тотчас же прянул – вперед, перемаргивая на заборах расширенным диском; – фырчит —
– и —
– уносится…
И сумеречно; двери огненным отброском бросили.
В черном, моторном окошке, склоняся на палку, следила а вьюгою бритая серо-базальтовая голова; еле сырые волосы злились под черным цилиндром.
Уже начинался закат; и над Козиевым полетели косматые тучи: в закат.
Тут калитка расхлопнулась. Перья мадам Тигроватко махнули к. подножке мотора; не двинулся лорд перевернутым корпусом; глазки открылись, которых и не было;
– протыки под череп, откуда белясо и фосфорно мыслью мигнула материя серого мозга; и воздух куснул электрический ток, когда —
– Тителев, скорчась, мадам Тигроватко за локоть подсаживал; выюркнул локоть; ладонь же осталась повешенной в воздухе; клин бороды глянул в вырез мотора, откуда лицо показалось.
И, точно железо к магниту, —
– два глаза – в два глаза —
– сверканием, произнесли роковой монолог.
И, как хвост скорпиона, расщербом морщина прожалила лорду базальтовый лоб: и прожалился лоб расколовшийся Тителева —
– потому что —
– потому что —
– он лорда узнал по портрету.
И кто-то ударил из воздуха – воздухом – в воздух; и снегом набился без вскрика разорванный рот; и он – шмыг: за калиточку.
Лорд —
– Ровоам Абрагам, —
– ставши серым, блиставшим мерзавцем, за ним головой прянул в вырез; и в спину глазами своими хотел —
– изомститься!
Но черный мотор, громко гаркнув, как десять козлов, фыркнул вонями; и тараторя, отпрянул.
И тотчас же прянул – вперед, перемаргивая на заборах расширенным диском; – фырчит —
– и —
– уносится…
И отварганивал он
Никанор, отварганивши доброе дело, – стыдился, как нищий с рукою протянутой; он настоящих монет не стыдил ся; при Тителеве состоял и протягивал руку, в которую Тителев скороговорочным бряком совал за монетой монету:
– Не я-с!
– Поручители…
Брал: с подфыфыком:
– Добрит кашу масло!
Так думая, он засигал к флигелечку; и – в дверь; мимо пестреньких комнаток перемелькнула рябая фигурка седыми клоками по переплетению синих спиралек с разводом оранжевым; креслица, в аленьких лапочках, в белых ромашках, стояли, готовые брата, Ивана, принять; Никанор засигал мимо них в неказистый чуланчик; махнул рукавом: брякнул ножик, упав:
– Будет гость!
Он ходил, опаленный Терентием Титовичем, точно молньей, – с того разговора: субъект, обещающий в рог соснуть… мир!
Так фигура Терентия Титовича над Москвою, из Козьего Третьего, выбухнула дымовыми столбищами.
И Никанор раз пятнадцать на дню перерезывал двор, постоянно выскакивая (не полиция?) из уважения, смешанного с опасеньем за брата, Ивана, который ведь – будет себе выздоравливать здесь!
Он – дурак дураком: как оплеванный ходит: в Ташкенте мальчишки однажды приклеили… к креслу!
Схватил папиросу и в дыме исчез; снял очки; и, почувствовав веред (лопатою мышцу себе раструдил), повалился в кровать, подскочив на пружине на четверть аршина: кряхтунья кровать; да и – детская; сам себе выбрал в конюшне из старбени: не оказалось нормальной; ему ж предлагали… двуспальную!
Скрипнул; и – набок; таким завалюгой лежал; подушонку скомчив, подложив себе руку под щеку; и функции мозга справлял в подзасып; разговор Гнидоедова с Психопержицкой поддел:
– Передать, и – скорее: Терентию Титычу!
Ликвидировали типографию – правда: машины-то – где? Если переносили, он видел бы; нет – ни тюков, ни шрифтов.
– Она – в воздухе!
– Посередине гостиной?
– Так-эдак!
– На пересечении диагоналей, которое – воздух?
Мардарий Муфлончик, Трекашкина-Щевлих и доктор Цецос проходили в гостиную; в ней – …исчезали! Дверей, кроме той, коридорной, в ней нет; и замазаны окна.
Она, типография —
– в воздухе?!? —
– Терентий Титыч жегромыхает свинцовыми валиками прямо в хор… голосов… бестелесных – из воздуха!?!
– Надо бы брата, Ивана, серьезнейше предупредить!
Он себе самому пересказывал это, и прыгал кадык; и из этих Себе самому пересказов —
– опять —
возникала —
– Леоночка!
– Не я-с!
– Поручители…
Брал: с подфыфыком:
– Добрит кашу масло!
Так думая, он засигал к флигелечку; и – в дверь; мимо пестреньких комнаток перемелькнула рябая фигурка седыми клоками по переплетению синих спиралек с разводом оранжевым; креслица, в аленьких лапочках, в белых ромашках, стояли, готовые брата, Ивана, принять; Никанор засигал мимо них в неказистый чуланчик; махнул рукавом: брякнул ножик, упав:
– Будет гость!
Он ходил, опаленный Терентием Титовичем, точно молньей, – с того разговора: субъект, обещающий в рог соснуть… мир!
Так фигура Терентия Титовича над Москвою, из Козьего Третьего, выбухнула дымовыми столбищами.
И Никанор раз пятнадцать на дню перерезывал двор, постоянно выскакивая (не полиция?) из уважения, смешанного с опасеньем за брата, Ивана, который ведь – будет себе выздоравливать здесь!
Он – дурак дураком: как оплеванный ходит: в Ташкенте мальчишки однажды приклеили… к креслу!
Схватил папиросу и в дыме исчез; снял очки; и, почувствовав веред (лопатою мышцу себе раструдил), повалился в кровать, подскочив на пружине на четверть аршина: кряхтунья кровать; да и – детская; сам себе выбрал в конюшне из старбени: не оказалось нормальной; ему ж предлагали… двуспальную!
Скрипнул; и – набок; таким завалюгой лежал; подушонку скомчив, подложив себе руку под щеку; и функции мозга справлял в подзасып; разговор Гнидоедова с Психопержицкой поддел:
– Передать, и – скорее: Терентию Титычу!
Ликвидировали типографию – правда: машины-то – где? Если переносили, он видел бы; нет – ни тюков, ни шрифтов.
– Она – в воздухе!
– Посередине гостиной?
– Так-эдак!
– На пересечении диагоналей, которое – воздух?
Мардарий Муфлончик, Трекашкина-Щевлих и доктор Цецос проходили в гостиную; в ней – …исчезали! Дверей, кроме той, коридорной, в ней нет; и замазаны окна.
Она, типография —
– в воздухе?!? —
– Терентий Титыч жегромыхает свинцовыми валиками прямо в хор… голосов… бестелесных – из воздуха!?!
– Надо бы брата, Ивана, серьезнейше предупредить!
Он себе самому пересказывал это, и прыгал кадык; и из этих Себе самому пересказов —
– опять —
возникала —
– Леоночка!
Кошка горбатая
Это ж – разрыв окончательный!
И Никанор прядал задом, и ржавой пружиной визжал, и подметкой глядел на растреск потолочный, откуда опять перед ним возникал «этот случай».
– Чудовищно-с!
Третьего дня, проходя черным ходом из дома, увидел он: двери наружу – открыты; Леоночка в них подставляет метелице грудь; ветер снегом охлестывает и рвет юбку; глаза сумасшедшие выскочили в рыв забориков.
И пережив это все еще раз, Никанор развизжался пружиною.
____________________
Как гренадерик в штанах, а не барынька, в снег по колено, она, вздернув юбку – на хворост, через веретенник, бормочущий пусто, царапаясь за сучья, – так чч-то: опустил он глаза; все же цапаясь, фыркая и вереща, —
– Леонора Леоновна! —
– в хворост – и он; но – скатился!
Она же, одною рукою схватившись за зубья забора, – в метелицу: шейкой и ручкой с платочком.
Он, выкинув руку, подпрыгнул: за юбку стащить.
На него как зафыркает:
– Бросьте вы, – брысь!
Рысь, – не дамочка!
Ну – махать: в ветер!
Тогда он – к калитке; да – в Козиев, голову вставив.
И —
– с изголовья тормашками – вверх; из постели – на угол; сигнул меж углами; и – рухнул опять, чтобы —
– пересказать!
____________________
Снявши черные стекла очков, иностранец, брюнет синеватый глазами ужасно живыми, – ужасно живыми, – Лео-ночке передавал без единого слова из бури об… ужасах, стрясшихся, видно, над ним; разлетаясь мехами с плечей упадающей шубы, подставив крахмалы и бронзовый просверк своей бороды, ударяющей буре, – рукою, затянутой черной перчаткой, он снял свой цилиндр под фонарик, затрезвонивший с ветром.
И ветер цилиндр, – вырывая, – так странно ужасно качал.
Точно гипсовый труп, белизною лица, темно-бронзовым сверком пробора вырезывался на заборе; и только живели его неживые глаза, точно ввинченные бриллианты – в такие же ввинченные бриллианты, которые из-за забора стреляли в него.
Над забором, как кошка горбатая, в режущем скрежете жолоба, скалясь, готовилась прыгнуть за гвозди забора – – Леоночка!
Миг, и Леоночки – нет, иностранец же, взмахом цилиндра черпнув бурю, уже тащился сутуло, оскалясь в снега.
И тащились по снегу меха.
Фрр —
– и все перестроилось, —
– только морковный, кисельный и синий процвет, как неясные пятна в потопе, обрушенном на Никанора; стоял: отдышаться не мог, трепачка наддавая зубами; и – перкал, и – перкал, и – перкал.
Из гребней какой-то под ухо:
– Пардон! – Я – Мердон: господина в цилиндре, Мандр…
«Ррр!» – буря.
Он – не расслышал.
Расслышал:
– Разыскиваю.
И какой-то прохожий:
– В цилиндре?
И – выбросил руки в метель:
– Вон – идет…
И все странно, ужасно, разъялось в душе Никанора.
И вспыхнула цепь фонарей, а из морока снежного черный мотор с перекрестка проглазил, свернув в ор – и в деры пустых рукавов.
____________________
Все же к – «ней»: все же – впустила.
Ну – вид! Грудь – дощечка дрежжащая; точно раздавлена:
– Вы-то – при чем?
– Леонора Леоновна, – я… Вы напрасно меня понимаете…
Так трепанул он рукой, что манжетка бумажная, вылетев и описавши дугу, тараракнула в пол.
А она:
– Домардэн: публицист из Парижа…
– И все!
– И – не думайте…
– Думайте все, что хотите…
– Все – вздор.
Узкогрудой дурнушкой захныкала:
– Жалко его!
Да и он, Никанор, прослезился:
– Вы – что?
Он – шарк, бац – вверх тормашками: в дверь; и – ходил с той поры без манжетки.
____________________
С тех пор у нее разгулялась метелица злая в душе; на кого опрокидывала раздраженье, того как кусали мурашки.
С этого ж дня горячил ее вид Никанора; бедняга присутствием в доме гневил; своим носиком пренебреженье оказывала; и перчатку натягивала, убегая из дому, – с насмешкой; а то начинала шарахаться, будто за ней, прищемивши кольцом своим нос, негритосом гоняется он.
Раз, напав из теней, защемила: на коже ее коготочки остались:
– Язык за зубами держите!
____________________
– Эк як, —
– затрещала кровать, —
– потому что он видел, – – с какой осторожностью взвешивала свое слово пред мужем и как, подойдя к кабинету с опаской, глядела на дверь кабинета; и – мимо на цыпочках шла…
____________________
На прерыв отношений ответил удвоенной предупредительностью.
Тут живи, – когда —
– брат, —
– брат, Иван,
– Леонора Леоновна,
– Тителев, —
– каждый врезался; и каждого врез – перерезывал: каждого; так что душа – перерезалась; странно, дрежжали разъятые части: в метель из метели…
Да, да, – угоняется смысл, угоняется смысл отношений; и смыслы истории – рушатся.
Ветер в трубе, точно мучаясь, плачет о том, что уже ничего нет святого: последняя ставка!
«Хлоп» – крыша железная; с нею история, как от пенечка Терентия Титовича – «тарарах!».
«Дзан» – защелкало с крыши; он рушится в сны; до-проснуться не мог; и – стучало —
– стучало —
– стучало: под дверью!
____________________
– Войдите!
В открытых дверях – милолицая крошка стояла в мехах; и – малютила глазками.
Видела: даже предметов не видно; дымищи заухали.
А из расклоченной дряни расклоченный кто-то, ерошась, пленительно ей продобрил:
– Так чч-то, – милости просим в хоромы мои!
И – стал взабочень он.
В представленьи его Серафима росла, как гигантша.
И Никанор прядал задом, и ржавой пружиной визжал, и подметкой глядел на растреск потолочный, откуда опять перед ним возникал «этот случай».
– Чудовищно-с!
Третьего дня, проходя черным ходом из дома, увидел он: двери наружу – открыты; Леоночка в них подставляет метелице грудь; ветер снегом охлестывает и рвет юбку; глаза сумасшедшие выскочили в рыв забориков.
И пережив это все еще раз, Никанор развизжался пружиною.
____________________
Как гренадерик в штанах, а не барынька, в снег по колено, она, вздернув юбку – на хворост, через веретенник, бормочущий пусто, царапаясь за сучья, – так чч-то: опустил он глаза; все же цапаясь, фыркая и вереща, —
– Леонора Леоновна! —
– в хворост – и он; но – скатился!
Она же, одною рукою схватившись за зубья забора, – в метелицу: шейкой и ручкой с платочком.
Он, выкинув руку, подпрыгнул: за юбку стащить.
На него как зафыркает:
– Бросьте вы, – брысь!
Рысь, – не дамочка!
Ну – махать: в ветер!
Тогда он – к калитке; да – в Козиев, голову вставив.
И —
– с изголовья тормашками – вверх; из постели – на угол; сигнул меж углами; и – рухнул опять, чтобы —
– пересказать!
____________________
Снявши черные стекла очков, иностранец, брюнет синеватый глазами ужасно живыми, – ужасно живыми, – Лео-ночке передавал без единого слова из бури об… ужасах, стрясшихся, видно, над ним; разлетаясь мехами с плечей упадающей шубы, подставив крахмалы и бронзовый просверк своей бороды, ударяющей буре, – рукою, затянутой черной перчаткой, он снял свой цилиндр под фонарик, затрезвонивший с ветром.
И ветер цилиндр, – вырывая, – так странно ужасно качал.
Точно гипсовый труп, белизною лица, темно-бронзовым сверком пробора вырезывался на заборе; и только живели его неживые глаза, точно ввинченные бриллианты – в такие же ввинченные бриллианты, которые из-за забора стреляли в него.
Над забором, как кошка горбатая, в режущем скрежете жолоба, скалясь, готовилась прыгнуть за гвозди забора – – Леоночка!
Миг, и Леоночки – нет, иностранец же, взмахом цилиндра черпнув бурю, уже тащился сутуло, оскалясь в снега.
И тащились по снегу меха.
Фрр —
– и все перестроилось, —
– только морковный, кисельный и синий процвет, как неясные пятна в потопе, обрушенном на Никанора; стоял: отдышаться не мог, трепачка наддавая зубами; и – перкал, и – перкал, и – перкал.
Из гребней какой-то под ухо:
– Пардон! – Я – Мердон: господина в цилиндре, Мандр…
«Ррр!» – буря.
Он – не расслышал.
Расслышал:
– Разыскиваю.
И какой-то прохожий:
– В цилиндре?
И – выбросил руки в метель:
– Вон – идет…
И все странно, ужасно, разъялось в душе Никанора.
И вспыхнула цепь фонарей, а из морока снежного черный мотор с перекрестка проглазил, свернув в ор – и в деры пустых рукавов.
____________________
Все же к – «ней»: все же – впустила.
Ну – вид! Грудь – дощечка дрежжащая; точно раздавлена:
– Вы-то – при чем?
– Леонора Леоновна, – я… Вы напрасно меня понимаете…
Так трепанул он рукой, что манжетка бумажная, вылетев и описавши дугу, тараракнула в пол.
А она:
– Домардэн: публицист из Парижа…
– И все!
– И – не думайте…
– Думайте все, что хотите…
– Все – вздор.
Узкогрудой дурнушкой захныкала:
– Жалко его!
Да и он, Никанор, прослезился:
– Вы – что?
Он – шарк, бац – вверх тормашками: в дверь; и – ходил с той поры без манжетки.
____________________
С тех пор у нее разгулялась метелица злая в душе; на кого опрокидывала раздраженье, того как кусали мурашки.
С этого ж дня горячил ее вид Никанора; бедняга присутствием в доме гневил; своим носиком пренебреженье оказывала; и перчатку натягивала, убегая из дому, – с насмешкой; а то начинала шарахаться, будто за ней, прищемивши кольцом своим нос, негритосом гоняется он.
Раз, напав из теней, защемила: на коже ее коготочки остались:
– Язык за зубами держите!
____________________
– Эк як, —
– затрещала кровать, —
– потому что он видел, – – с какой осторожностью взвешивала свое слово пред мужем и как, подойдя к кабинету с опаской, глядела на дверь кабинета; и – мимо на цыпочках шла…
____________________
На прерыв отношений ответил удвоенной предупредительностью.
Тут живи, – когда —
– брат, —
– брат, Иван,
– Леонора Леоновна,
– Тителев, —
– каждый врезался; и каждого врез – перерезывал: каждого; так что душа – перерезалась; странно, дрежжали разъятые части: в метель из метели…
Да, да, – угоняется смысл, угоняется смысл отношений; и смыслы истории – рушатся.
Ветер в трубе, точно мучаясь, плачет о том, что уже ничего нет святого: последняя ставка!
«Хлоп» – крыша железная; с нею история, как от пенечка Терентия Титовича – «тарарах!».
«Дзан» – защелкало с крыши; он рушится в сны; до-проснуться не мог; и – стучало —
– стучало —
– стучало: под дверью!
____________________
– Войдите!
В открытых дверях – милолицая крошка стояла в мехах; и – малютила глазками.
Видела: даже предметов не видно; дымищи заухали.
А из расклоченной дряни расклоченный кто-то, ерошась, пленительно ей продобрил:
– Так чч-то, – милости просим в хоромы мои!
И – стал взабочень он.
В представленьи его Серафима росла, как гигантша.
Гигантша
И шубку состегивая, Серафима страдательный бросила взгляд; и оправила платье, какое-то пышное, круглое: цвет – хризолитовый, с искрой златистою; села на стулик; косынку – на плечи:
– Я шла, – начала; и оправила волосы: русые, с отсверком золота, тупясь:
– А вы?
– Я?
И за папиросой: глазами показывал, будто дичины с мешок настрелял: ее крепко любил, но стыдился: прорезывалось из доверия странное, чорт дери, чувство: любовь из любви, эдак-так, эдак-так!
– Я давно замечаю: судьба посылает меня на расхлеб; не завариваю, а – хлебаю; по дням тащу с кряхтами!
Слушала сосредоточенно: в муфту:
– Брат – раз! Леонора Леоновна – два-с!
Папироску, вторую:
– Терентий, – вкурился он, – Титович три-с!
В синем дыме исчез.
– Владиславик – четыре! Пять, – пепел рассыпал, вперясь в чемоданчик: с кулак; весом – с фунт!
– Ну, – рабочий там класс: я читал; а тут, под боком, – и под бока запихавши, докладывал с торопом, с завизгом, – шито и крыто шаги принимают «они», – и – вздымил папироскою, третьей, – к тому, чтобы все ликвидировать: даже Россию закрыть, точно лавочку. – Явятся, и – опечатают!
И облизнул черноватые губы, полоски сухие. Язык за зубами стал перепелкой.
– Шестое-с! – исперкался: кровь на платке.
– Надо ж к доктору, – думала, быстрый задох утая.
Не любила она сердобольничать; жаркое сердце лицо каменило; и точно сердилась: морщинки, сцепясь коготочками, дернулись.
Он свои руки – в карманы; и набок голову: такой перепелкою вылетел между углами, рисуя ногой грациозные па и рукой с папироской, с четвертой, винтя; и поселя в подол Серафиме охлопочки пепла.
– Так чч-то, – все заботишки!
И принялся за Леоночку снова: «Леоночка» – вот вот, «Леоночка» эдак вот.
А Серафима в ответ на «Леоночку» – только:
– Она – человек раздражительный!
Руки сложив на груди, себе в руки смотрела; все дни в ней ходило, как море; они переедут, а что будет после? Боялась Леоночки; бегала даже к Глафире Лафитовой; та ей:
– Да что вы… Да Тителевы… Не носитесь с Леоночкой: баба двужильная!
Вздернула плечики, став некрасивой: лиловые тени пошли под глазами; а лоб стал тяжелый, квадратный; и локти – в коленки; и ноги расставились.
Шла, чтоб узнать, что для нового дома купить: Никанор ей не раз давал деньги; и знала она – «Тителевские», удивлялась: а как же «жена»? И самой приходилось метаться, забросив профессора: тут – керосинка, а там – полотно: для белья; с Домной Львовной они по ночам подшивали его.
И – расслышала:
– Не отложить ли – а?
– Что?
– С переездом.
И – пепел седьмой папироски осыпался.
Два коготочка явились на лобик:
– С лечебницей, конечно: нет – остается одно!
И Пэпэш недвусмысленно стал их преследовать, мстя за визит Синепапича:
– бедный старик: – оказался на улице; надо скорее устроить его!
И мучительно позеленела.
– Я шла, – начала; и оправила волосы: русые, с отсверком золота, тупясь:
– А вы?
– Я?
И за папиросой: глазами показывал, будто дичины с мешок настрелял: ее крепко любил, но стыдился: прорезывалось из доверия странное, чорт дери, чувство: любовь из любви, эдак-так, эдак-так!
– Я давно замечаю: судьба посылает меня на расхлеб; не завариваю, а – хлебаю; по дням тащу с кряхтами!
Слушала сосредоточенно: в муфту:
– Брат – раз! Леонора Леоновна – два-с!
Папироску, вторую:
– Терентий, – вкурился он, – Титович три-с!
В синем дыме исчез.
– Владиславик – четыре! Пять, – пепел рассыпал, вперясь в чемоданчик: с кулак; весом – с фунт!
– Ну, – рабочий там класс: я читал; а тут, под боком, – и под бока запихавши, докладывал с торопом, с завизгом, – шито и крыто шаги принимают «они», – и – вздымил папироскою, третьей, – к тому, чтобы все ликвидировать: даже Россию закрыть, точно лавочку. – Явятся, и – опечатают!
И облизнул черноватые губы, полоски сухие. Язык за зубами стал перепелкой.
– Шестое-с! – исперкался: кровь на платке.
– Надо ж к доктору, – думала, быстрый задох утая.
Не любила она сердобольничать; жаркое сердце лицо каменило; и точно сердилась: морщинки, сцепясь коготочками, дернулись.
Он свои руки – в карманы; и набок голову: такой перепелкою вылетел между углами, рисуя ногой грациозные па и рукой с папироской, с четвертой, винтя; и поселя в подол Серафиме охлопочки пепла.
– Так чч-то, – все заботишки!
И принялся за Леоночку снова: «Леоночка» – вот вот, «Леоночка» эдак вот.
А Серафима в ответ на «Леоночку» – только:
– Она – человек раздражительный!
Руки сложив на груди, себе в руки смотрела; все дни в ней ходило, как море; они переедут, а что будет после? Боялась Леоночки; бегала даже к Глафире Лафитовой; та ей:
– Да что вы… Да Тителевы… Не носитесь с Леоночкой: баба двужильная!
Вздернула плечики, став некрасивой: лиловые тени пошли под глазами; а лоб стал тяжелый, квадратный; и локти – в коленки; и ноги расставились.
Шла, чтоб узнать, что для нового дома купить: Никанор ей не раз давал деньги; и знала она – «Тителевские», удивлялась: а как же «жена»? И самой приходилось метаться, забросив профессора: тут – керосинка, а там – полотно: для белья; с Домной Львовной они по ночам подшивали его.
И – расслышала:
– Не отложить ли – а?
– Что?
– С переездом.
И – пепел седьмой папироски осыпался.
Два коготочка явились на лобик:
– С лечебницей, конечно: нет – остается одно!
И Пэпэш недвусмысленно стал их преследовать, мстя за визит Синепапича:
– бедный старик: – оказался на улице; надо скорее устроить его!
И мучительно позеленела.
И все – Ливанора Левоновна
Тут Никанор спохватился:
– Да вы… Да садитесь сюда: на постель… Стулик кос: не настулишь на нем.
На кривуш свой упав, он ногой – на колено, любуясь дырявым носком; вырисовывался на обоях: —
– узорик едва розоватый; а жидкий цветок, – как прыжком пританцовывал: и серо-белявой невзрачности; коврик – оборвыш; столишко – не стол: половина стола раздвижного и драная скатертца; стопочка, а не стакан; и хоромы ж!
Вид – ямы…
И вздрогнула: холодно!
Видно, дом – с придурью; видно, что он не домашничал, а – куралесил; сам печку топил; вероятно, – дымил, угорал; и от стужи подрагивал: глядь: а жилетец о трех только пуговках; где же четвертая?
Личиком ласточкой сделалась; крылья косыночки, – справа и слева: малютка и милочка: а волосята – пушились.
– Давайте-ка я вам жилет подошью!
И мордашкой, раскругленькой, беленькой, заулыбалась ему; платье щупала:
– Нет, позабыла игру.
Грохотнула передняя: шамк угрожающий:
– Ах, ты, топтыжник: грязищи принес со двора; половик-то он – вот!
И – ковровый платок бабы-Агнии выставился:
– А вас Ливанора Ливоновна просит: она из окошка увидела вас, – к Серафиме.
А – где Серафима?
Зажмурилась: рот – рот суров: «Что-то непереносное!» Снова представилось, как Леонора Леоновна, встретив ее, залицуется классом рабочим, которого вовсе не знает она.
– Право, – я уж не знаю…
– А что?
– Мне пора.
За окошком, под месяцем, из зажужукавших там веретен, пролетали воздушные; прытко белье перемерзлое, с мерзлой веревки срываяся, прыгало: на снеговом помеле снеговая какая-то перетрепалась под месяцем.
– Что же: идем?
Серафима оправила добренькой ручкою волосы; ясным согласием лобик разгладился.
Встали.
– Да вы… Да садитесь сюда: на постель… Стулик кос: не настулишь на нем.
На кривуш свой упав, он ногой – на колено, любуясь дырявым носком; вырисовывался на обоях: —
– узорик едва розоватый; а жидкий цветок, – как прыжком пританцовывал: и серо-белявой невзрачности; коврик – оборвыш; столишко – не стол: половина стола раздвижного и драная скатертца; стопочка, а не стакан; и хоромы ж!
Вид – ямы…
И вздрогнула: холодно!
Видно, дом – с придурью; видно, что он не домашничал, а – куралесил; сам печку топил; вероятно, – дымил, угорал; и от стужи подрагивал: глядь: а жилетец о трех только пуговках; где же четвертая?
Личиком ласточкой сделалась; крылья косыночки, – справа и слева: малютка и милочка: а волосята – пушились.
– Давайте-ка я вам жилет подошью!
И мордашкой, раскругленькой, беленькой, заулыбалась ему; платье щупала:
– Нет, позабыла игру.
Грохотнула передняя: шамк угрожающий:
– Ах, ты, топтыжник: грязищи принес со двора; половик-то он – вот!
И – ковровый платок бабы-Агнии выставился:
– А вас Ливанора Ливоновна просит: она из окошка увидела вас, – к Серафиме.
А – где Серафима?
Зажмурилась: рот – рот суров: «Что-то непереносное!» Снова представилось, как Леонора Леоновна, встретив ее, залицуется классом рабочим, которого вовсе не знает она.
– Право, – я уж не знаю…
– А что?
– Мне пора.
За окошком, под месяцем, из зажужукавших там веретен, пролетали воздушные; прытко белье перемерзлое, с мерзлой веревки срываяся, прыгало: на снеговом помеле снеговая какая-то перетрепалась под месяцем.
– Что же: идем?
Серафима оправила добренькой ручкою волосы; ясным согласием лобик разгладился.
Встали.
Мардарий Муфлончик под пол провалился
На Никанора взглянула: зима, а – осенняя шляпа, калошики рваные и перетертое до серой нитки пальтишко; шарф – новый, пушистый, коричневый: великолепно свевается в снег: – настоял-таки Тителев, чтобы он принял подарок; носил этот шарф с таким видом, как будто не шарф – омофор архирейский!
Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.
И – безвременна брызнь; и – небременна жизнь!
Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и – их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…
Не глаза, – две звезды, соблеснулись как солнце!
И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.
И – в окне: никого.
____________________
Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?
– Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…
Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:
– Входите же, – на Никанора.
Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.
И – безвременна брызнь; и – небременна жизнь!
Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и – их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…
Не глаза, – две звезды, соблеснулись как солнце!
И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.
И – в окне: никого.
____________________
Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?
– Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…
Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:
– Входите же, – на Никанора.