Каракаллов пытался опять завести разговор о Цецосе, но Тителев – сбил:
   – Эк, метет!
   Мигунками, сквозными вьюнками, забор и домок по мигали.
   Наблюдательность с учетверенною силой, как десять поставленных автоматических камер; работала: мог крепко спать, все же зная, когда там Мердон, не по адресу при сланный, ходит заборами; глазом, как шилом, – в тарелку, в стакан, в Никанора, в Леоночку: видел, как злилась, как глазик, зеленый и злой, перепархивал: под подоконник, под скатерть, под руку.
   И глазом забегал за глазиком: под подоконник, под скатерть, под руку; и – бегал за ними очком Никанор.
   И тут ручка с салфеткой – салфеткою в нос Никанору:
   – Несносный!
   – Леоночка!
   – Терентий Титович, я вас прошу… – Никанор.
   А Леоночка:
   – О, уважаемый наш Никанор: не разбейте тарелки мне!
   И Никанор, закусивши бородку, прискорбно давился; и губы, сухие и черные, стали сухими полосками в серых усах.
   – Ты, невзрючка, какая! – ей Тителев, переблеснул тюбетейкой. – Ты рожечек, ну-те, не строй: Никанор, он – хороший; – рукой трепанул, – трубадуры, голубчик мой, в нынешний век, – трубокуры; иначе они просто «дуры»; не будьте таким!
   И как будто ему наступил на мозоль он, затронув какую-то тайну его отношенья к какой-то особе.
   И тотчас – к Леоночке:
   – Эк, закаталася глазками… Неохоть, что ли, тебе?
   – Опаскудило, что ли, тебе наше дело? – пытался сказать его взгляд, потому что не губы, а – ржавая жесть; прожесточил усами; в глазах – добродушие.
   Ровность подчеркнутая приводила ее просто в ужас; она – верный признак паденья барометра: знать, урагану ужасному, – быть.
   Но она передернула плечиком.
   Пискнула белая стая мышей: —
   – за окошком взвилась шелестящая мантия нежно-серебряным просверком; и громокатный удар тарарахнул по крыше.
   – Ну, ну, – и обеды же!… Лучше в столовую бегать, – вдохнул Никанор; и – схватился за ножик качавшийся: ручка некрепкая; бросил.
   Схватился за скатерть: суровая и с бахромою из синих павлинов; глазами рассматривал брюки, которые он растиранием пепла о них перепакостил:
   – Лучше язык за зубами припрятывать.
   И – облизнулся: ни звука.
   И – ухнуло с неба.
   Низринулась снегом на снег, промелькавши сквозь черч размахавшихся веток на бледном, оранжевом домике, бледная девочка, ножками дергаясь в черч размахавшихся веток, чтоб спинкой разбиться об острый сугроб; и ее пропорола ворона летящая; и все – взвизжало; и тотчас ей вслед прочесала свистящими космами баба хрипящая: снегом упала, как скатерть, на снег; и – бледкявый оранжевый домик с оранжевой силою выкровил в снеге; прислушивались, как мотор стал подпрыгивать.
   – Кончили?
   Тителев бросил салфетку.
   – Пошли?
   Но мотор у ворот профырчал, ход сорвав.

Как шутовка юродствует

   Черная шляпа, махаяся перьями невероятных размеров, влетела в калитку экспрессией бедер и таза, с лицом, злым и длинным.
   За ней развевалася дымчато-серым отливом мехов, точно плащ героический, шелковая, шелестящая, черная, но, с гиацинтовым просверком, мантия, схваченная на груд и серебрящейся пряжкой.
   За мантией иноходью побежал котелок.
   И – звонок.
   Из передней: походка с шумком, юбка с шуршем; слова закатались, как яйца; тотчас фонтанами страусовых черных перьев плеснулась на них; Тигроватко!
   И – что-то: за нею.
   И Тителев всем выраженьем лица сделал стойку, как гончая.
   – О, моя девочка!
   С желтого носа посыпалась синяя пудра: на Тителева.
   – Не имея приятности лично вас знать…
   Пертурбация перьев: поля черной шляпы закрыли лицо:
   – Зная вашу прелестную женку, – моталась серьгами Коза, а не дама!
   – Простите за стиль фамильэр.
   Но он с верткою силою мускулов, перемуштрованных в нервы, ей кресло подвинул.
   И тут:
   – Ташесю!
   Чисто выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, как букет, прижимая к груди котелок, подбегал – к Леонорочке, к Тителеву, к Никанору; и каждому, точно взапых, —
   – Ташесю!
   Он сел с видом невинным и розовым на кончик кресла, держа котелок на коленях и нежно любуясь им.
   Каракаллов за ширмочкой сгинул: моргал из постели Леоночки: сел… на… постель.
   И очками пылал Никанор на перчатку грачиного колера: руку схватила она вперетяг, до подмышек.
   – А я, мон анфан, на секундочку: ждет – лорд.
   И – пауза; и – с серенадой, с руладой:
   – Везет на моторе нас, – долгая пауза, – к князю.
   И быстро пустилась мишурить разбором, заветов, имен, ситуаций.
   – Парбле, – ангажирую… завтра: приезжайте же… Прелесть, что будет: такой получила сервиз:…И – давайте сестриться!… – И к Тителеву:
   – Вы – не против?
   И юбкою шуркнувши, – в креслице, выставив, как напоказ, неприлично икрастую ногу; и муфтой, которою бросилась в стол, половину стола заняла.
   – Отнимаю ее; после вас у нее отниму; вы по слухам, – за глазками злость, – независимый, так что отнять – невозможно; и – наоборот…
   Выходило, что он – отнимает.
   – Из стаи ворон, закружившихся над Леонорой Леоновной.
   И Никанор наблюдал, как она безобразничала искривлением талии, бедер и таза.
   – Ведь я – маркитантка, хотя не при армии, но – тем не менее: мы, – Ник и я, – при заботах о страждущих; я появилась – за «ней» и за вами; за «ней» – для себя, а за вами – для дела: для общего, «нашего»… Ник – начинайте, – и муфтою, сняв с половины стола ее, – на Ташесю.
   И поставила тощий свой локоть, согнула когтистый мизинец, чеснула им нос, облизнувши сухим языком губы кубовые; и жестокое, злое лицо ушло в нос – хрящеватый, большой, с масленистой площадкой, посыпанной пудрой, с горбком, круто сломанным.
   И Ташесю полетел в котелок, собираясь сорваться и призамирая, до вздрога, от этого.

Вот-вот

   – Леокадия, – и к Тителеву, – Леонардовна к вам меня гонит; я, видите ли… Комитет, нами организованный, нам поручил пригласить вас читать в моем доме.
   Он – путался:
   – В пользу «Яичка»!
   – Какого? – взусатился Тителев.
   – Красного… Дьё!… Для увечных…
   – И раненых, – тут Тигроватко вмешалася муфтою.
   – Воинов, – едва он кончил.
   – О чем же, помилуйте!… – Тителев: дымом стреляющим; и наблюдательность с учетверенною силой опять заработала в нем.
   – Вы, – сгорал от стыда Ташесю, – всеми признанный, незаменимый знаток социальных…
   – Вопросов, – вмешалась опять Тигроватко, которую звал он на помощь; и всеми сокровищами разбросалась: лорнетка в оправе молочного цвета дрежжала стаканом, перо щекотало Леоночку; локоть теснил Никанора, который заметил, как —
   – пользуясь переговорами, эта «мадам», сцапав ручку Леоночки двумя перчатками, сжавшими верно цыплячьи, когтистые темные лапы, затискала ручку; и тиская втиснула в ручку конвертец; конвертец – исчез: во мгновение ока!
   – О вас, – продолжал Ташесю, – говорил капитан Пшевжепанский: вы – знаете?
   – Нет, я не знаю!
   – Как?… Как?… Капитан Пшевжепанский!
   Мосьё Ташесю перепуганно прядал плечами к мадам Тигроватко, к Леоночке с видом обиженным и говорившим:
   – А вы говорили? Леоночка стала белей полотна.
   Как назло, Ташесю смешал «Т и тел ев» с «Тателев» – «а»: буква «а» – разрушительна: – нюх розыскной ее всюду разыщет: не слежкою глаз, а ушами, которые слушать умеют, как мысли растут:
   Вот —
   – вот —
   – вот —
   «Капитан Пшевжепанский!» И – кончено!
   И невзначай разглядела взгляд, брошенный от теневого дивана: взгляд грустный, сериозный, значительный: —
   – точно в пучине кипящей спасительный круг —
   – Никанор! Ташесю волновался, настаивал; свой котелочек от сердца бросал, точно вазочку с розочкой:
   – Вы… вы… прочтите… Вы… Вы… просветите, пожалуйста!
   Тителев весело дзекнул.
   – Я не просветитель.
   И – «ух»: отдышалась: «он» – нет, не ищейка: следов не разглядывал; ждет, что – покается; знала: жестокий и грозный ее ожидает о, нет, – не разнос, а – суд партии!
   Но собралась: лишь в зубах дроботок оставался.
   – Итак, решено, – интонировала Тигроватко, с мизинца свергая лорнетку молочного цвета: в стакан.
   – Я же – не специалист: я – статистик.
   И громким щелчком, как отрезал:
   – Отказываюсь!
   Не свернешь.
   – Ник, – милорд?
   И лорнетка прыжком из стакана на «Ника».
   – Я – жду вас, – к Леоночке.
   – Вы почему не бываете у Ташесю? – снисходительно: Тителеву.
   – Извините же…
   – Сделайте милость…
   – Я… мы…
   И все, встав, загремели и быстро прощались друг с другом.
   И с силою, с натиском мускулов, перемуштрованных в нервы, он, ставши галантным, по-польски, ее выпроваживал; и шелестящая но, с гиацинтовым просверком, мантия легким полетом шушукнула в дверь.
   И за мантией —
   – выбритый, чисто одетый, душистый, но старый пижон, перещелкивая каблуками, летел с котелком.
   И снежиночки, бледные цветики, падали, плача: все – минуло; все – прожитое.

Под черным мотором

   А черный мотор, тараторя дымком, у ворот передрагивал, черный шофер двумя черными стеклами ел колесо рулевое, вцепяся руками в него, чтобы стужей стальною не сшибло.
   И сумеречно; двери огненным отброском бросили.
   В черном, моторном окошке, склоняся на палку, следила а вьюгою бритая серо-базальтовая голова; еле сырые волосы злились под черным цилиндром.
   Уже начинался закат; и над Козиевым полетели косматые тучи: в закат.
   Тут калитка расхлопнулась. Перья мадам Тигроватко махнули к. подножке мотора; не двинулся лорд перевернутым корпусом; глазки открылись, которых и не было;
   – протыки под череп, откуда белясо и фосфорно мыслью мигнула материя серого мозга; и воздух куснул электрический ток, когда —
   – Тителев, скорчась, мадам Тигроватко за локоть подсаживал; выюркнул локоть; ладонь же осталась повешенной в воздухе; клин бороды глянул в вырез мотора, откуда лицо показалось.
   И, точно железо к магниту, —
   – два глаза – в два глаза —
   – сверканием, произнесли роковой монолог.
   И, как хвост скорпиона, расщербом морщина прожалила лорду базальтовый лоб: и прожалился лоб расколовшийся Тителева —
   – потому что —
   – потому что —
   – он лорда узнал по портрету.
   И кто-то ударил из воздуха – воздухом – в воздух; и снегом набился без вскрика разорванный рот; и он – шмыг: за калиточку.
   Лорд —
   – Ровоам Абрагам, —
   – ставши серым, блиставшим мерзавцем, за ним головой прянул в вырез; и в спину глазами своими хотел —
   – изомститься!
   Но черный мотор, громко гаркнув, как десять козлов, фыркнул вонями; и тараторя, отпрянул.
   И тотчас же прянул – вперед, перемаргивая на заборах расширенным диском; – фырчит —
   – и —
   – уносится…

И отварганивал он

   Никанор, отварганивши доброе дело, – стыдился, как нищий с рукою протянутой; он настоящих монет не стыдил ся; при Тителеве состоял и протягивал руку, в которую Тителев скороговорочным бряком совал за монетой монету:
   – Не я-с!
   – Поручители…
   Брал: с подфыфыком:
   – Добрит кашу масло!
   Так думая, он засигал к флигелечку; и – в дверь; мимо пестреньких комнаток перемелькнула рябая фигурка седыми клоками по переплетению синих спиралек с разводом оранжевым; креслица, в аленьких лапочках, в белых ромашках, стояли, готовые брата, Ивана, принять; Никанор засигал мимо них в неказистый чуланчик; махнул рукавом: брякнул ножик, упав:
   – Будет гость!
   Он ходил, опаленный Терентием Титовичем, точно молньей, – с того разговора: субъект, обещающий в рог соснуть… мир!
   Так фигура Терентия Титовича над Москвою, из Козьего Третьего, выбухнула дымовыми столбищами.
   И Никанор раз пятнадцать на дню перерезывал двор, постоянно выскакивая (не полиция?) из уважения, смешанного с опасеньем за брата, Ивана, который ведь – будет себе выздоравливать здесь!
   Он – дурак дураком: как оплеванный ходит: в Ташкенте мальчишки однажды приклеили… к креслу!
   Схватил папиросу и в дыме исчез; снял очки; и, почувствовав веред (лопатою мышцу себе раструдил), повалился в кровать, подскочив на пружине на четверть аршина: кряхтунья кровать; да и – детская; сам себе выбрал в конюшне из старбени: не оказалось нормальной; ему ж предлагали… двуспальную!
   Скрипнул; и – набок; таким завалюгой лежал; подушонку скомчив, подложив себе руку под щеку; и функции мозга справлял в подзасып; разговор Гнидоедова с Психопержицкой поддел:
   – Передать, и – скорее: Терентию Титычу!
   Ликвидировали типографию – правда: машины-то – где? Если переносили, он видел бы; нет – ни тюков, ни шрифтов.
   – Она – в воздухе!
   – Посередине гостиной?
   – Так-эдак!
   – На пересечении диагоналей, которое – воздух?
   Мардарий Муфлончик, Трекашкина-Щевлих и доктор Цецос проходили в гостиную; в ней – …исчезали! Дверей, кроме той, коридорной, в ней нет; и замазаны окна.
   Она, типография —
   – в воздухе?!? —
   – Терентий Титыч жегромыхает свинцовыми валиками прямо в хор… голосов… бестелесных – из воздуха!?!
   – Надо бы брата, Ивана, серьезнейше предупредить!
   Он себе самому пересказывал это, и прыгал кадык; и из этих Себе самому пересказов —
   – опять —
   возникала —
   – Леоночка!

Кошка горбатая

   Это ж – разрыв окончательный!
   И Никанор прядал задом, и ржавой пружиной визжал, и подметкой глядел на растреск потолочный, откуда опять перед ним возникал «этот случай».
   – Чудовищно-с!
   Третьего дня, проходя черным ходом из дома, увидел он: двери наружу – открыты; Леоночка в них подставляет метелице грудь; ветер снегом охлестывает и рвет юбку; глаза сумасшедшие выскочили в рыв забориков.
   И пережив это все еще раз, Никанор развизжался пружиною.
   ____________________
   Как гренадерик в штанах, а не барынька, в снег по колено, она, вздернув юбку – на хворост, через веретенник, бормочущий пусто, царапаясь за сучья, – так чч-то: опустил он глаза; все же цапаясь, фыркая и вереща, —
   – Леонора Леоновна! —
   – в хворост – и он; но – скатился!
   Она же, одною рукою схватившись за зубья забора, – в метелицу: шейкой и ручкой с платочком.
   Он, выкинув руку, подпрыгнул: за юбку стащить.
   На него как зафыркает:
   – Бросьте вы, – брысь!
   Рысь, – не дамочка!
   Ну – махать: в ветер!
   Тогда он – к калитке; да – в Козиев, голову вставив.
   И —
   – с изголовья тормашками – вверх; из постели – на угол; сигнул меж углами; и – рухнул опять, чтобы —
   – пересказать!
   ____________________
   Снявши черные стекла очков, иностранец, брюнет синеватый глазами ужасно живыми, – ужасно живыми, – Лео-ночке передавал без единого слова из бури об… ужасах, стрясшихся, видно, над ним; разлетаясь мехами с плечей упадающей шубы, подставив крахмалы и бронзовый просверк своей бороды, ударяющей буре, – рукою, затянутой черной перчаткой, он снял свой цилиндр под фонарик, затрезвонивший с ветром.
   И ветер цилиндр, – вырывая, – так странно ужасно качал.
   Точно гипсовый труп, белизною лица, темно-бронзовым сверком пробора вырезывался на заборе; и только живели его неживые глаза, точно ввинченные бриллианты – в такие же ввинченные бриллианты, которые из-за забора стреляли в него.
   Над забором, как кошка горбатая, в режущем скрежете жолоба, скалясь, готовилась прыгнуть за гвозди забора – – Леоночка!
   Миг, и Леоночки – нет, иностранец же, взмахом цилиндра черпнув бурю, уже тащился сутуло, оскалясь в снега.
   И тащились по снегу меха.
   Фрр —
   – и все перестроилось, —
   – только морковный, кисельный и синий процвет, как неясные пятна в потопе, обрушенном на Никанора; стоял: отдышаться не мог, трепачка наддавая зубами; и – перкал, и – перкал, и – перкал.
   Из гребней какой-то под ухо:
   – Пардон! – Я – Мердон: господина в цилиндре, Мандр…
   «Ррр!» – буря.
   Он – не расслышал.
   Расслышал:
   – Разыскиваю.
   И какой-то прохожий:
   – В цилиндре?
   И – выбросил руки в метель:
   – Вон – идет…
   И все странно, ужасно, разъялось в душе Никанора.
   И вспыхнула цепь фонарей, а из морока снежного черный мотор с перекрестка проглазил, свернув в ор – и в деры пустых рукавов.
   ____________________
   Все же к – «ней»: все же – впустила.
   Ну – вид! Грудь – дощечка дрежжащая; точно раздавлена:
   – Вы-то – при чем?
   – Леонора Леоновна, – я… Вы напрасно меня понимаете…
   Так трепанул он рукой, что манжетка бумажная, вылетев и описавши дугу, тараракнула в пол.
   А она:
   – Домардэн: публицист из Парижа…
   – И все!
   – И – не думайте…
   – Думайте все, что хотите…
   – Все – вздор.
   Узкогрудой дурнушкой захныкала:
   – Жалко его!
   Да и он, Никанор, прослезился:
   – Вы – что?
   Он – шарк, бац – вверх тормашками: в дверь; и – ходил с той поры без манжетки.
   ____________________
   С тех пор у нее разгулялась метелица злая в душе; на кого опрокидывала раздраженье, того как кусали мурашки.
   С этого ж дня горячил ее вид Никанора; бедняга присутствием в доме гневил; своим носиком пренебреженье оказывала; и перчатку натягивала, убегая из дому, – с насмешкой; а то начинала шарахаться, будто за ней, прищемивши кольцом своим нос, негритосом гоняется он.
   Раз, напав из теней, защемила: на коже ее коготочки остались:
   – Язык за зубами держите!
   ____________________
   – Эк як, —
   – затрещала кровать, —
   – потому что он видел, – – с какой осторожностью взвешивала свое слово пред мужем и как, подойдя к кабинету с опаской, глядела на дверь кабинета; и – мимо на цыпочках шла…
   ____________________
   На прерыв отношений ответил удвоенной предупредительностью.
   Тут живи, – когда —
   – брат, —
   – брат, Иван,
   – Леонора Леоновна,
   – Тителев, —
   – каждый врезался; и каждого врез – перерезывал: каждого; так что душа – перерезалась; странно, дрежжали разъятые части: в метель из метели…
   Да, да, – угоняется смысл, угоняется смысл отношений; и смыслы истории – рушатся.
   Ветер в трубе, точно мучаясь, плачет о том, что уже ничего нет святого: последняя ставка!
   «Хлоп» – крыша железная; с нею история, как от пенечка Терентия Титовича – «тарарах!».
   «Дзан» – защелкало с крыши; он рушится в сны; до-проснуться не мог; и – стучало —
   – стучало —
   – стучало: под дверью!
   ____________________
   – Войдите!
   В открытых дверях – милолицая крошка стояла в мехах; и – малютила глазками.
   Видела: даже предметов не видно; дымищи заухали.
   А из расклоченной дряни расклоченный кто-то, ерошась, пленительно ей продобрил:
   – Так чч-то, – милости просим в хоромы мои!
   И – стал взабочень он.
   В представленьи его Серафима росла, как гигантша.

Гигантша

   И шубку состегивая, Серафима страдательный бросила взгляд; и оправила платье, какое-то пышное, круглое: цвет – хризолитовый, с искрой златистою; села на стулик; косынку – на плечи:
   – Я шла, – начала; и оправила волосы: русые, с отсверком золота, тупясь:
   – А вы?
   – Я?
   И за папиросой: глазами показывал, будто дичины с мешок настрелял: ее крепко любил, но стыдился: прорезывалось из доверия странное, чорт дери, чувство: любовь из любви, эдак-так, эдак-так!
   – Я давно замечаю: судьба посылает меня на расхлеб; не завариваю, а – хлебаю; по дням тащу с кряхтами!
   Слушала сосредоточенно: в муфту:
   – Брат – раз! Леонора Леоновна – два-с!
   Папироску, вторую:
   – Терентий, – вкурился он, – Титович три-с!
   В синем дыме исчез.
   – Владиславик – четыре! Пять, – пепел рассыпал, вперясь в чемоданчик: с кулак; весом – с фунт!
   – Ну, – рабочий там класс: я читал; а тут, под боком, – и под бока запихавши, докладывал с торопом, с завизгом, – шито и крыто шаги принимают «они», – и – вздымил папироскою, третьей, – к тому, чтобы все ликвидировать: даже Россию закрыть, точно лавочку. – Явятся, и – опечатают!
   И облизнул черноватые губы, полоски сухие. Язык за зубами стал перепелкой.
   – Шестое-с! – исперкался: кровь на платке.
   – Надо ж к доктору, – думала, быстрый задох утая.
   Не любила она сердобольничать; жаркое сердце лицо каменило; и точно сердилась: морщинки, сцепясь коготочками, дернулись.
   Он свои руки – в карманы; и набок голову: такой перепелкою вылетел между углами, рисуя ногой грациозные па и рукой с папироской, с четвертой, винтя; и поселя в подол Серафиме охлопочки пепла.
   – Так чч-то, – все заботишки!
   И принялся за Леоночку снова: «Леоночка» – вот вот, «Леоночка» эдак вот.
   А Серафима в ответ на «Леоночку» – только:
   – Она – человек раздражительный!
   Руки сложив на груди, себе в руки смотрела; все дни в ней ходило, как море; они переедут, а что будет после? Боялась Леоночки; бегала даже к Глафире Лафитовой; та ей:
   – Да что вы… Да Тителевы… Не носитесь с Леоночкой: баба двужильная!
   Вздернула плечики, став некрасивой: лиловые тени пошли под глазами; а лоб стал тяжелый, квадратный; и локти – в коленки; и ноги расставились.
   Шла, чтоб узнать, что для нового дома купить: Никанор ей не раз давал деньги; и знала она – «Тителевские», удивлялась: а как же «жена»? И самой приходилось метаться, забросив профессора: тут – керосинка, а там – полотно: для белья; с Домной Львовной они по ночам подшивали его.
   И – расслышала:
   – Не отложить ли – а?
   – Что?
   – С переездом.
   И – пепел седьмой папироски осыпался.
   Два коготочка явились на лобик:
   – С лечебницей, конечно: нет – остается одно!
   И Пэпэш недвусмысленно стал их преследовать, мстя за визит Синепапича:
   – бедный старик: – оказался на улице; надо скорее устроить его!
   И мучительно позеленела.

И все – Ливанора Левоновна

   Тут Никанор спохватился:
   – Да вы… Да садитесь сюда: на постель… Стулик кос: не настулишь на нем.
   На кривуш свой упав, он ногой – на колено, любуясь дырявым носком; вырисовывался на обоях: —
   – узорик едва розоватый; а жидкий цветок, – как прыжком пританцовывал: и серо-белявой невзрачности; коврик – оборвыш; столишко – не стол: половина стола раздвижного и драная скатертца; стопочка, а не стакан; и хоромы ж!
   Вид – ямы…
   И вздрогнула: холодно!
   Видно, дом – с придурью; видно, что он не домашничал, а – куралесил; сам печку топил; вероятно, – дымил, угорал; и от стужи подрагивал: глядь: а жилетец о трех только пуговках; где же четвертая?
   Личиком ласточкой сделалась; крылья косыночки, – справа и слева: малютка и милочка: а волосята – пушились.
   – Давайте-ка я вам жилет подошью!
   И мордашкой, раскругленькой, беленькой, заулыбалась ему; платье щупала:
   – Нет, позабыла игру.
   Грохотнула передняя: шамк угрожающий:
   – Ах, ты, топтыжник: грязищи принес со двора; половик-то он – вот!
   И – ковровый платок бабы-Агнии выставился:
   – А вас Ливанора Ливоновна просит: она из окошка увидела вас, – к Серафиме.
   А – где Серафима?
   Зажмурилась: рот – рот суров: «Что-то непереносное!» Снова представилось, как Леонора Леоновна, встретив ее, залицуется классом рабочим, которого вовсе не знает она.
   – Право, – я уж не знаю…
   – А что?
   – Мне пора.
   За окошком, под месяцем, из зажужукавших там веретен, пролетали воздушные; прытко белье перемерзлое, с мерзлой веревки срываяся, прыгало: на снеговом помеле снеговая какая-то перетрепалась под месяцем.
   – Что же: идем?
   Серафима оправила добренькой ручкою волосы; ясным согласием лобик разгладился.
   Встали.

Мардарий Муфлончик под пол провалился

   На Никанора взглянула: зима, а – осенняя шляпа, калошики рваные и перетертое до серой нитки пальтишко; шарф – новый, пушистый, коричневый: великолепно свевается в снег: – настоял-таки Тителев, чтобы он принял подарок; носил этот шарф с таким видом, как будто не шарф – омофор архирейский!
   Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.
   И – безвременна брызнь; и – небременна жизнь!
   Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и – их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…
   Не глаза, – две звезды, соблеснулись как солнце!
   И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.
   И – в окне: никого.
   ____________________
   Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?
   – Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…
   Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:
   – Входите же, – на Никанора.