Страница:
Профессор, который, уставясь очками себе между ног, ожидал окончанья мелодраматической паузы, теплой горячей ладонью подкрался, как к мухе, к плечу Задопятова:
– Ясное дело, – мужайся: еще чего доброго…
И – оборвал себя.
Дамы сидели, глаза опуская: профессор, открыв, что штаны не застегнуты, быстро присевши за кресло, застегивал их, полагая, что делает это вполне незаметно; но дамы сидели, глаза опуская, и ждали, когда с неподатливой пуговицей он покончит.
Покончивши с пуговицей, из-за кресла он вышел; и взлаял:
– Прожить бы без подлости: с кем, – все равно-с!
В Василису Сергеевну тыкнулся глазиком.
– Ай, что он делает? – екнуло вновь в Серафиме. – Зачем он касается ран? Испытует?
Никита Васильевич пыхтел с таким видом, как будто готовился, съерзнувши с кресла, под скатерть нырнуть головой от стыда, сознавая: больного хозяина дома он все-таки выжил из дома, использовав тяжесть болезни, чтоб в кресле хозяйском засесть; он казался себе самому страстотерпцем от этого, ерзая задом, как будто горячие угли ему подложили под зад.
Тут забили часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике.
Примази цивилизации
Подал знак
Взвеявши фалдой сюртук
Кто-то сидел наверху
Вздирался усами профессор Иван
Сошел в пыль
И глаза отвела, чтоб не видеть
В чем же истина-то?
– Ясное дело, – мужайся: еще чего доброго…
И – оборвал себя.
Дамы сидели, глаза опуская: профессор, открыв, что штаны не застегнуты, быстро присевши за кресло, застегивал их, полагая, что делает это вполне незаметно; но дамы сидели, глаза опуская, и ждали, когда с неподатливой пуговицей он покончит.
Покончивши с пуговицей, из-за кресла он вышел; и взлаял:
– Прожить бы без подлости: с кем, – все равно-с!
В Василису Сергеевну тыкнулся глазиком.
– Ай, что он делает? – екнуло вновь в Серафиме. – Зачем он касается ран? Испытует?
Никита Васильевич пыхтел с таким видом, как будто готовился, съерзнувши с кресла, под скатерть нырнуть головой от стыда, сознавая: больного хозяина дома он все-таки выжил из дома, использовав тяжесть болезни, чтоб в кресле хозяйском засесть; он казался себе самому страстотерпцем от этого, ерзая задом, как будто горячие угли ему подложили под зад.
Тут забили часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике.
Примази цивилизации
Цокнувши шпорою, Митенька чай передал Серафиме Сергевне; и думала: в тоне каком разговаривать с ним? Николаша – такой же ведь.
– Что на войне?
– Не умею рассказывать я… Игого: наше дело, – того, – убивать!
И дал тоном понять: гре-на-де-ры!
И – «дзан»; отозвался, войдя, Ездуневич, как будто хотел он прибавить: не кто-нибудь, – конница мы!
А профессор уткнулся в малюточку: из-за спины Ездуневича: «фрр» – шелестнула она черным платьем; сочувствие выразил быстрой спины ее легкий изгиб.
Тут профессорша с дергами губ, с придыханьем, с лорнеткой – про случай с Копыто:
– Представь, что мы тут… – кривобедрой казалась она.
– С милой Ксаной моей, антр ну суа ди, – кривоскулой казалась она.
– Пережил, когда, – интонировала, – разлетелся к нам в полночь действительный статский советник Старчков со шпионами, – и обвела их глазами, взывая к сочувствию их, – за несчастной Копыто!
Капустой несло изо рта:
– Нет, позвольте, – какая Копыто? И Ксана: какая такая?
– Жиличик! Копыто-Застрой, или правильней Застрой-Копыто; а Ксана – мой друг: к сожалению – съехала!
Снова профессор, как палец, малютке украдкой протягивал нос; и потом с быстрым грохотом прятался.
– Вынуждена, а пропо, – ударялося в ухо, – сдавать наши комнаты.
Пенсии мало ей?
– Басни.
– Что?
– Будто шпионка… Зачем ее взяли?
– Военная необходимость, – мигнул Ездуневич.
– Честь родины, – иогого, – мигнул Митя.
Профессор не слушал профессоршу: он наблюдал с удовольствием, будто ел сладкую кашу, как, сев к Серафиме, Никита Васильевич, старый пузан, от волнений оправившись, загарцевал головой и рукой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали какие-то линии.
Выставив ухо, профессор расслушал:
– Несем свои скорби…
Куда?
С молодыми курсистками старый пузан тридцать лет прококетничал, скорби куда-то неся; запыхтел, оборвался, поймав на себе подозрительный взгляд из лорнеточки, тотчас же переведенный взволнованно на Серафиму, – сухой, оскорбительный взгляд.
– Вот… мерзавка какая!
Все вскрикнуло в маленькой: чай разлила, заныряла головкой, как будто хотела под чайною скатертью спрятаться:
– Что?
– Нет, нет: я – ничего…
Ей представилось, —
– как из стенного пролома бросается стая горилл на нее, а не этих сидящих людей, разукрашенных примазью цивилизации.
Там на обоях, не стертый очищенным мелом, размазался знак: или – пять бурых пальцев, когда-то кровавых.
Профессор не видел его.
Барабанил по скатерти, носом уставяся в прошлую жизнь из-за жизни теперешней: —
– как? —
– Он мог жить таким способом? И повернулся к малютке, которая тотчас увидела: зрячий, морщинами, точно глазами играющий лоб; глаз, ушедший в себя, как костер из-за дальнего дыма горел.
И затиснула радостно пальцы под скатертью; жарами вспыхнуло ожесточенное личико – мимо него.
– Что на войне?
– Не умею рассказывать я… Игого: наше дело, – того, – убивать!
И дал тоном понять: гре-на-де-ры!
И – «дзан»; отозвался, войдя, Ездуневич, как будто хотел он прибавить: не кто-нибудь, – конница мы!
А профессор уткнулся в малюточку: из-за спины Ездуневича: «фрр» – шелестнула она черным платьем; сочувствие выразил быстрой спины ее легкий изгиб.
Тут профессорша с дергами губ, с придыханьем, с лорнеткой – про случай с Копыто:
– Представь, что мы тут… – кривобедрой казалась она.
– С милой Ксаной моей, антр ну суа ди, – кривоскулой казалась она.
– Пережил, когда, – интонировала, – разлетелся к нам в полночь действительный статский советник Старчков со шпионами, – и обвела их глазами, взывая к сочувствию их, – за несчастной Копыто!
Капустой несло изо рта:
– Нет, позвольте, – какая Копыто? И Ксана: какая такая?
– Жиличик! Копыто-Застрой, или правильней Застрой-Копыто; а Ксана – мой друг: к сожалению – съехала!
Снова профессор, как палец, малютке украдкой протягивал нос; и потом с быстрым грохотом прятался.
– Вынуждена, а пропо, – ударялося в ухо, – сдавать наши комнаты.
Пенсии мало ей?
– Басни.
– Что?
– Будто шпионка… Зачем ее взяли?
– Военная необходимость, – мигнул Ездуневич.
– Честь родины, – иогого, – мигнул Митя.
Профессор не слушал профессоршу: он наблюдал с удовольствием, будто ел сладкую кашу, как, сев к Серафиме, Никита Васильевич, старый пузан, от волнений оправившись, загарцевал головой и рукой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали какие-то линии.
Выставив ухо, профессор расслушал:
– Несем свои скорби…
Куда?
С молодыми курсистками старый пузан тридцать лет прококетничал, скорби куда-то неся; запыхтел, оборвался, поймав на себе подозрительный взгляд из лорнеточки, тотчас же переведенный взволнованно на Серафиму, – сухой, оскорбительный взгляд.
– Вот… мерзавка какая!
Все вскрикнуло в маленькой: чай разлила, заныряла головкой, как будто хотела под чайною скатертью спрятаться:
– Что?
– Нет, нет: я – ничего…
Ей представилось, —
– как из стенного пролома бросается стая горилл на нее, а не этих сидящих людей, разукрашенных примазью цивилизации.
Там на обоях, не стертый очищенным мелом, размазался знак: или – пять бурых пальцев, когда-то кровавых.
Профессор не видел его.
Барабанил по скатерти, носом уставяся в прошлую жизнь из-за жизни теперешней: —
– как? —
– Он мог жить таким способом? И повернулся к малютке, которая тотчас увидела: зрячий, морщинами, точно глазами играющий лоб; глаз, ушедший в себя, как костер из-за дальнего дыма горел.
И затиснула радостно пальцы под скатертью; жарами вспыхнуло ожесточенное личико – мимо него.
Подал знак
Подал знак:
– Мы за томиком Клейна зашли.
Василиса – с досадливым недоумением:
– Из библиотеки кое-какие тома выносили.
– Куда-с?
– На чердак.
И он с лаями:
– Вассочка, Василисенок мой, – книги без толку не трогайте вы!
И забегал руками по скатерти:
– Я говорю – рационально!
И ножик столовый схватил: барабанил по скатерти им:
– Я… порядок томов…
Серафима, не выдержав, вынула ножик из рук; он, схватившись за щипчики, стал их подкидывать:
– Сам устанавливал.
Тут же взлетело пенсне на обиженный нос Задопятова, явно вопившего оком: – как, как: сумасшедший, а – помнит, что комната есть у него? В ней Никита Васильевич туфли на кресле оставил.
– Да что говорить, – уравнение это решаемо!
– Что? – волоокое око бессмыслило.
– Как? – завоняла разомкнутым ртом Василиса.
Но – резкий звонок: Митя – в дверь.
Серафиме осмыслилось:
– Он же их водит за нос!
Знала: высечет вздрог; где нет жизни, удар механический – страхом, томлением или бессмыслицей – нужен.
Профессор зевнул, живот выпятив:
– Просто хотел я сказать, что пойду посмотреть, цел ли томик… И – все-с!
Тут влетел офицер:
– Капитан Пшевжепанский!
Приветствовал издали.
Встав выжидательно, с места не трогаясь, зорко косясь, пожал руку, качая над ней бородой; и рукою на стуло указывал; став простецом и юродствуя, точно Эзоп, раб двадцатого века, вещающий из двадцать пятого им:
– Диофант имел способы для разрешения всех уравнений… Идем…
Поклонился достойным поклоном в носки; с Серафимой отбацал в дыру коридора; холодную ручку поймал в темноте; прикоснулся дыханием к ней:
– Потерпите, малютка: недолго вам маяться!
Но теневая рука замигала на поле обой: теневою лорнеткою; и кривобокая тень, обогнав на стене, улизнула в переднюю.
Это – профессорша. И выжидали, что скажет.
– Я шла, чтоб узнать, антр ну суа ди, – в Серафиму, – когда говорит жена с мужем, чужим делать нечего.
И —
– Серафима мышоночком: в дверь кабинета от них.
– Шла узнать, что и как.
И он пальцами бороду стал разгребать, порываясь удрать, но уставясь в усы; а профессорша стала глазами мочиться в платок;
– Все же – прожили вместе: я вам вышиваю накнижник!
Рукою он вскинулся, будто очки защищая от больно хлеставших кустов; и с простоном схватился за голову:
– Да уже вышила ты – Задопятову!
Взял себя в руки: чихнуть или – фыркнуть?
– Для разнообразия, – руки развел и чихнул между ног, – ты набрюшник бы вышила, – что ли…
Профессорша пальцами шаль затерзала; разглядывала полинялый горошик обой; лепетала сквозь слезы:
– Узорик…
– Линялый…
– Горошиком…
– Ну, – я пошла…
Так совместная жизнь откатилась: горошиком.
– Мы за томиком Клейна зашли.
Василиса – с досадливым недоумением:
– Из библиотеки кое-какие тома выносили.
– Куда-с?
– На чердак.
И он с лаями:
– Вассочка, Василисенок мой, – книги без толку не трогайте вы!
И забегал руками по скатерти:
– Я говорю – рационально!
И ножик столовый схватил: барабанил по скатерти им:
– Я… порядок томов…
Серафима, не выдержав, вынула ножик из рук; он, схватившись за щипчики, стал их подкидывать:
– Сам устанавливал.
Тут же взлетело пенсне на обиженный нос Задопятова, явно вопившего оком: – как, как: сумасшедший, а – помнит, что комната есть у него? В ней Никита Васильевич туфли на кресле оставил.
– Да что говорить, – уравнение это решаемо!
– Что? – волоокое око бессмыслило.
– Как? – завоняла разомкнутым ртом Василиса.
Но – резкий звонок: Митя – в дверь.
Серафиме осмыслилось:
– Он же их водит за нос!
Знала: высечет вздрог; где нет жизни, удар механический – страхом, томлением или бессмыслицей – нужен.
Профессор зевнул, живот выпятив:
– Просто хотел я сказать, что пойду посмотреть, цел ли томик… И – все-с!
Тут влетел офицер:
– Капитан Пшевжепанский!
Приветствовал издали.
Встав выжидательно, с места не трогаясь, зорко косясь, пожал руку, качая над ней бородой; и рукою на стуло указывал; став простецом и юродствуя, точно Эзоп, раб двадцатого века, вещающий из двадцать пятого им:
– Диофант имел способы для разрешения всех уравнений… Идем…
Поклонился достойным поклоном в носки; с Серафимой отбацал в дыру коридора; холодную ручку поймал в темноте; прикоснулся дыханием к ней:
– Потерпите, малютка: недолго вам маяться!
Но теневая рука замигала на поле обой: теневою лорнеткою; и кривобокая тень, обогнав на стене, улизнула в переднюю.
Это – профессорша. И выжидали, что скажет.
– Я шла, чтоб узнать, антр ну суа ди, – в Серафиму, – когда говорит жена с мужем, чужим делать нечего.
И —
– Серафима мышоночком: в дверь кабинета от них.
– Шла узнать, что и как.
И он пальцами бороду стал разгребать, порываясь удрать, но уставясь в усы; а профессорша стала глазами мочиться в платок;
– Все же – прожили вместе: я вам вышиваю накнижник!
Рукою он вскинулся, будто очки защищая от больно хлеставших кустов; и с простоном схватился за голову:
– Да уже вышила ты – Задопятову!
Взял себя в руки: чихнуть или – фыркнуть?
– Для разнообразия, – руки развел и чихнул между ног, – ты набрюшник бы вышила, – что ли…
Профессорша пальцами шаль затерзала; разглядывала полинялый горошик обой; лепетала сквозь слезы:
– Узорик…
– Линялый…
– Горошиком…
– Ну, – я пошла…
Так совместная жизнь откатилась: горошиком.
Взвеявши фалдой сюртук
Взвеявши фалдами свой косоплечий сюртук, головой изваянной влетел он в открытую дверь, где предметы выяснивались из пятнисто-коричневых сумерек; в синях мерцали за окнами глазки озлобленных домиков.
Вспых электричества; – прыгнули, из темноты выпадая, узорики темно-зеленых обой; с них гналась за собою, кривляяся, желтая с черным подкрасом фигурочка, перед которой…
Он встал, сложив руки, как поп пред предметами культа, в обстаньи коричнево-желтых шкафов и коричнево-желтых томов, – головой эфиопской разбитого Сфинкса.
И к креслу пошел, на котором лежали две старые туфли, которые сбросил и пяткою шваркнул об угол с презрением:
– Экая дрянь!
И сел в кресло: опомниться; лоб, как глазами, морщиной играл.
И вокруг все неяснилось желтыми пятнами, брысыми пятнами с подмесью колеров – строгих, багровых; из них Серафима, свой вздох затаив, стиснув ротик, склонилась локтями над белой космою на черные морды осклабленных сатиров, вырезанных в спинке кресельной; в губках же вспыхнувших – боль за него; глазки, точно кристаллики, – твердые.
Вдруг, как за мухою, носом он ерзнул из кресла, нос выбросив, и потащился за носом на шкаф, чтобы дверцы рас-хлопнуть, задергаться и затрястись, жиловатой рукою вкопаться в набитые полки, выщипывать томики.
____________________
Кучечку томиков вынес, насыпал на кресло, с надтуженным и выбухающим лбом перед креслом на корточки сел и расшлепывал томики, нос прижимая к страницам, исписанным формулкой, формулки втягивал носом, как пес, выдыхал их страдальчески:
– Нет-с!
И над ним, с легким топом, махая беспомощно ручками, ротик раскрывши, малютка металась: казалась в сердцах!
Вот, коленом треща, он поднялся с колен; дернул плечи лопаткой; очки запотевшие снял, безочковой заплатой те-нясь; потащился, кряхтя, за платком, косолапо закинувши руку за фалду; и дул на очки, протирая их, силяся вспомнить, куда делись листики:
– Кто-то здесь лазил и листики тибрил!
Напомним: по этим местам уже осенью рыскал за листиками Никанор.
____________________
В коридоре затопали: дзакали шпорами; на пестропе-ренькой ряби обой, как мазуркою, дергаясь, тень Пшевже-панского силилась носом внырнуть в кабинет; а за этою тенью на ряби обой теневой головой Ездуневич выглядывал.
Тут Серафима – на цыпочки к двери; присев за углом, ухом – в дверь; глазки – два колеса; ротик – «о»; пальчик – к ротику.
Слушала.
– Он – сумасшедший: вполне, – петушком горлосила, хрипя, голова теневая.
– А вы – почем знаете? – вздернулся под потолок теневой капитан; и оттуда, сломавшись, сгорбатясь, висел головой, пятипалой и черной качая рукою:
– Юродствует он: без дымов нет огней. А тут, – вы заходили бы к нам и увидели б: папки, досье, отношения дипломатические.
Тень под тенью, присевши, проткнула – тень тень – теневым, указательным пальцем, и тени, свалялися в четверорукое, четвероногое брюхо, которое прыгало.
У Серафимы же личико – в пятнах; из глаз – точно молнии; мягкие волосы, мягкая кожа; ступала, мяукала, – мягко; а тут стала —
– сталь негодующая!
Кулачишки зажав, собиралась на них с криком прыгнуть:
– Как смеете вы!
Раздалось иготание:
– Братцы, – да бросьте; я знаю отца; это – этот кинталец, Цецерко; он, бестия, – где-нибудь, через кого-нибудь, – дергает; я бы его расстрелял!
И тут нос Ездуневича, в дверь заглянувши, отпрянул; Дзан, топ; и китайские тени, как стая ворон, заметались в обоях; слизнулися.
Ей стало ясно, что – слежка, до… дома, до… сына, до… До…; стало ясно, зачем он намедни в саду человечка спугнул; он давно это видит, а ей он – ни звука: ее бережет.
И руками всплеснула, присев; и как солнечный луч в ней прошелся, из тучи блеснув.
____________________
А профессор, рукой хватаяся за чернолапое кресло, склонял седину: —
Вдруг – от ужаса стал желтоглазый он, —
– кто-то растерзанный, дико-косматый, в халате подпрыгивает, яркой, крашеной прядью мотает, вцепившись зубищами в тряпку, которою заткнули оскаленный и окровавленный рот.
Щеки вспыхнули; шрам почернел; борода из серебряной стала зеленой, когда он, присевши, распластывая на ковре свои черные фалды, вдруг выбросил руку вперед с пальцем, загнутым кверху; и к ней повернувшись оскалом страдальческим, пальцем показывал: —
– кто-то —
– сидит: наверху!
В двери бросив заплату и ставшие двумя клыками усы, – за усами он ринулся на грохотавших ногах, как бочонок, катимый по бревнам, – стремительно: в двери.
И —
– ту-ту-ту-ту —
– грохотало откуда-то с лестницы —
выше и выше,
туда, —
– куда палец показывал!
Вспых электричества; – прыгнули, из темноты выпадая, узорики темно-зеленых обой; с них гналась за собою, кривляяся, желтая с черным подкрасом фигурочка, перед которой…
Он встал, сложив руки, как поп пред предметами культа, в обстаньи коричнево-желтых шкафов и коричнево-желтых томов, – головой эфиопской разбитого Сфинкса.
И к креслу пошел, на котором лежали две старые туфли, которые сбросил и пяткою шваркнул об угол с презрением:
– Экая дрянь!
И сел в кресло: опомниться; лоб, как глазами, морщиной играл.
И вокруг все неяснилось желтыми пятнами, брысыми пятнами с подмесью колеров – строгих, багровых; из них Серафима, свой вздох затаив, стиснув ротик, склонилась локтями над белой космою на черные морды осклабленных сатиров, вырезанных в спинке кресельной; в губках же вспыхнувших – боль за него; глазки, точно кристаллики, – твердые.
Вдруг, как за мухою, носом он ерзнул из кресла, нос выбросив, и потащился за носом на шкаф, чтобы дверцы рас-хлопнуть, задергаться и затрястись, жиловатой рукою вкопаться в набитые полки, выщипывать томики.
____________________
Кучечку томиков вынес, насыпал на кресло, с надтуженным и выбухающим лбом перед креслом на корточки сел и расшлепывал томики, нос прижимая к страницам, исписанным формулкой, формулки втягивал носом, как пес, выдыхал их страдальчески:
– Нет-с!
И над ним, с легким топом, махая беспомощно ручками, ротик раскрывши, малютка металась: казалась в сердцах!
Вот, коленом треща, он поднялся с колен; дернул плечи лопаткой; очки запотевшие снял, безочковой заплатой те-нясь; потащился, кряхтя, за платком, косолапо закинувши руку за фалду; и дул на очки, протирая их, силяся вспомнить, куда делись листики:
– Кто-то здесь лазил и листики тибрил!
Напомним: по этим местам уже осенью рыскал за листиками Никанор.
____________________
В коридоре затопали: дзакали шпорами; на пестропе-ренькой ряби обой, как мазуркою, дергаясь, тень Пшевже-панского силилась носом внырнуть в кабинет; а за этою тенью на ряби обой теневой головой Ездуневич выглядывал.
Тут Серафима – на цыпочки к двери; присев за углом, ухом – в дверь; глазки – два колеса; ротик – «о»; пальчик – к ротику.
Слушала.
– Он – сумасшедший: вполне, – петушком горлосила, хрипя, голова теневая.
– А вы – почем знаете? – вздернулся под потолок теневой капитан; и оттуда, сломавшись, сгорбатясь, висел головой, пятипалой и черной качая рукою:
– Юродствует он: без дымов нет огней. А тут, – вы заходили бы к нам и увидели б: папки, досье, отношения дипломатические.
Тень под тенью, присевши, проткнула – тень тень – теневым, указательным пальцем, и тени, свалялися в четверорукое, четвероногое брюхо, которое прыгало.
У Серафимы же личико – в пятнах; из глаз – точно молнии; мягкие волосы, мягкая кожа; ступала, мяукала, – мягко; а тут стала —
– сталь негодующая!
Кулачишки зажав, собиралась на них с криком прыгнуть:
– Как смеете вы!
Раздалось иготание:
– Братцы, – да бросьте; я знаю отца; это – этот кинталец, Цецерко; он, бестия, – где-нибудь, через кого-нибудь, – дергает; я бы его расстрелял!
И тут нос Ездуневича, в дверь заглянувши, отпрянул; Дзан, топ; и китайские тени, как стая ворон, заметались в обоях; слизнулися.
Ей стало ясно, что – слежка, до… дома, до… сына, до… До…; стало ясно, зачем он намедни в саду человечка спугнул; он давно это видит, а ей он – ни звука: ее бережет.
И руками всплеснула, присев; и как солнечный луч в ней прошелся, из тучи блеснув.
____________________
А профессор, рукой хватаяся за чернолапое кресло, склонял седину: —
– как вояка, бросавший под грохоты пушек свой полк в задымленное пушками поле, попавший опять на то место, не видит полков: видит поле пустое; и тычется пальцами в кочки, и шамкает: «Здесь был вот этот убит, а там – тот!» И почувствует вдруг, поправляя глазную повязку: проколотый глаз – студенистою влагою на обожженную, красно-багровую щеку протек: —– из-за кресла осматривал поле борьбы, где гранаты дрежжали и пули высвистывали.
– так и он: —
Вдруг – от ужаса стал желтоглазый он, —
– кто-то растерзанный, дико-косматый, в халате подпрыгивает, яркой, крашеной прядью мотает, вцепившись зубищами в тряпку, которою заткнули оскаленный и окровавленный рот.
Щеки вспыхнули; шрам почернел; борода из серебряной стала зеленой, когда он, присевши, распластывая на ковре свои черные фалды, вдруг выбросил руку вперед с пальцем, загнутым кверху; и к ней повернувшись оскалом страдальческим, пальцем показывал: —
– кто-то —
– сидит: наверху!
В двери бросив заплату и ставшие двумя клыками усы, – за усами он ринулся на грохотавших ногах, как бочонок, катимый по бревнам, – стремительно: в двери.
И —
– ту-ту-ту-ту —
– грохотало откуда-то с лестницы —
выше и выше,
туда, —
– куда палец показывал!
Кто-то сидел наверху
Он в пестрявую комнатку Нади влетел.
Но ее переклеили: черная лапа сцепились с оранжевой лапой на желтом на всем, источающем красные крапы; узорик обой, – на котором – то самое – наглое кресло, блистая пропором пружины на дверь, за бока схватясь ручками и приседая козлиными ножками к полу, – свисает, как зобом, морщинистым, желтым чехлом, уронивши со спинки штанину верблюжьего цвета; в углу толчея перетоптанных туфель; везде – табаки, соры, дряни; корнет-а-пистон золотой: блещет в тускль!
Не армейщину нюхать, не Надину жизнь вспоминать прибежал он сюда, а стоять перед этим вот креслом, которое вдруг из-за пырснувших книг, обнаруживших черный пролом в кабинете, – поперло в пролом, чтобы, вспомнив, к нему прибежал, —
– и увидел —
– сидящего в кресле: —
– вот эдак вот!
____________________
Бросился к креслу… вот эдак вот, чтобы, им грохнув, поставить – вот эдак вот.
Стал перед креслом, скривляясь ногами, – вот эдак вот; и на кровавом побоище крапов и лап появился трехрогой космой, подымаясь усами на бред, с задрожавшей рукой, прилипавшей к кричавшему сердцу.
Ладонь, как паук пятилапый, запрыгала пальцами над пустотою, увиденной не пустотою, а тем, —
– кто в сиденье вдавился в рыжавом, промокшем халате; прикрученный за руки, смуглыми скулами пучился в красную лужу, куда еще капало что-то; и – ямою красной, не глазом, качался —
– над телом, таким же кровавым,
как он: —
– труп под трупом веревку распутывал трупу!
Труп – тряпку, которой заклепан был рот, перекусывал.
Став сумасшедшим, профессор воссел в пустоте того кресла, схватяся за ручки и прыгая пальцами; от бороды отделились усы, точно рыбы; и вновь, утонули в безротой своей седине, под вцарапанным в щеку, чернеющим шрамом; он видел и странно живые глаза под собой, и того, кто лобзал ему руку с оскаленным завизгом:
– Ты – победил.
Этот труп —
– и профессор себя им
представил —
– восстал над другим, им представленным трупом; —
– профессор восстал и закинул чело, с протопыренными, точно строгие роги, сединами; пальцем потряс и пятою растопался:
– На основанье какого закона копался ты в глазе моем?
И труп, ползающий, трупу – с завизгом:
– Ты стал путем, выходящим за грани; отныне твое – мне возможно; пусти меня в кресло; дай участь твою!
И руками протянутыми умолял, чтобы мучимый – мучил.
Профессор же, руки под горлом скрестив, уронил на них бороду; и две морщины, скрестяся, с чела, как мечи, поднялись и чернели висящей угрозой, измеривая, какою мерою мерить.
И прямая спина, провисавшая фалдами к полу, сломалась у шеи, когда он, насупясь, увидел свечу на столе; тогда нос, как крылами, бровями взлетел, отделяясь от лба, задрожав, схватил свечку, которую видел зажженной, чтоб ей размахнуться и пламя всадить в остеклелый, как у судака, – этот глаз.
Но —
– заплакал корнет-а-пистон; барабанными палками забалалакали балки; заухали трубами – в тявк отделенный, и шавк сапогов, набухающих в снеге:
– Расправа – неправая!
Не разразился, утратив усы в бороде и морщины свои потеряв, потому что —
– Я и ты!
Свои руки развел точно поп, на алтарь выходящий; качаясь лопатками, дважды шагнув поясницею, выбросил над головою скрещенные руки; и после скрещеньем ладоней слетел, чтобы видеть сквозь пальцы им воображаемую голову и чтобы глаз ослепительный головоногого чудища, —
– глаз осьминога, слезой овлажняяся, —
– стал человеческий глаз! Свечка выпала.
– Я – это ты!
А слеза, подрожав на щеке, самоцветом скатилась в провалы телес разделявшихся; не балалакали балки; и про-вопиявшие камни молчали; но тявк голосов ее слышался: —
– где-то отряд пехотинцев прошел.
____________________
За спиною стоял его сын, с задрожавшей челюстью, чувствуя, как разделялись составы его, —
– потому что —
– родной, одноглазый старик сумасшествовал над местом собственных пыток.
Но ее переклеили: черная лапа сцепились с оранжевой лапой на желтом на всем, источающем красные крапы; узорик обой, – на котором – то самое – наглое кресло, блистая пропором пружины на дверь, за бока схватясь ручками и приседая козлиными ножками к полу, – свисает, как зобом, морщинистым, желтым чехлом, уронивши со спинки штанину верблюжьего цвета; в углу толчея перетоптанных туфель; везде – табаки, соры, дряни; корнет-а-пистон золотой: блещет в тускль!
Не армейщину нюхать, не Надину жизнь вспоминать прибежал он сюда, а стоять перед этим вот креслом, которое вдруг из-за пырснувших книг, обнаруживших черный пролом в кабинете, – поперло в пролом, чтобы, вспомнив, к нему прибежал, —
– и увидел —
– сидящего в кресле: —
– вот эдак вот!
____________________
Бросился к креслу… вот эдак вот, чтобы, им грохнув, поставить – вот эдак вот.
Стал перед креслом, скривляясь ногами, – вот эдак вот; и на кровавом побоище крапов и лап появился трехрогой космой, подымаясь усами на бред, с задрожавшей рукой, прилипавшей к кричавшему сердцу.
Ладонь, как паук пятилапый, запрыгала пальцами над пустотою, увиденной не пустотою, а тем, —
– кто в сиденье вдавился в рыжавом, промокшем халате; прикрученный за руки, смуглыми скулами пучился в красную лужу, куда еще капало что-то; и – ямою красной, не глазом, качался —
– над телом, таким же кровавым,
как он: —
– труп под трупом веревку распутывал трупу!
Труп – тряпку, которой заклепан был рот, перекусывал.
Став сумасшедшим, профессор воссел в пустоте того кресла, схватяся за ручки и прыгая пальцами; от бороды отделились усы, точно рыбы; и вновь, утонули в безротой своей седине, под вцарапанным в щеку, чернеющим шрамом; он видел и странно живые глаза под собой, и того, кто лобзал ему руку с оскаленным завизгом:
– Ты – победил.
Этот труп —
– и профессор себя им
представил —
– восстал над другим, им представленным трупом; —
– профессор восстал и закинул чело, с протопыренными, точно строгие роги, сединами; пальцем потряс и пятою растопался:
– На основанье какого закона копался ты в глазе моем?
И труп, ползающий, трупу – с завизгом:
– Ты стал путем, выходящим за грани; отныне твое – мне возможно; пусти меня в кресло; дай участь твою!
И руками протянутыми умолял, чтобы мучимый – мучил.
Профессор же, руки под горлом скрестив, уронил на них бороду; и две морщины, скрестяся, с чела, как мечи, поднялись и чернели висящей угрозой, измеривая, какою мерою мерить.
И прямая спина, провисавшая фалдами к полу, сломалась у шеи, когда он, насупясь, увидел свечу на столе; тогда нос, как крылами, бровями взлетел, отделяясь от лба, задрожав, схватил свечку, которую видел зажженной, чтоб ей размахнуться и пламя всадить в остеклелый, как у судака, – этот глаз.
Но —
– заплакал корнет-а-пистон; барабанными палками забалалакали балки; заухали трубами – в тявк отделенный, и шавк сапогов, набухающих в снеге:
– Расправа – неправая!
Не разразился, утратив усы в бороде и морщины свои потеряв, потому что —
– и Авель, став Каином, Каина, ставшего Авелем, тою же мерой убивши, – убийству подвергнется; видел очами души, как два тела, себя догоняя по кругу, бежали друг к другу сюда, чтобы здесь, за порогом, – пройти: друг чрез друга!Как солнце, играющее на заре, глаз слезою разыгрывался:
– Я и ты!
Свои руки развел точно поп, на алтарь выходящий; качаясь лопатками, дважды шагнув поясницею, выбросил над головою скрещенные руки; и после скрещеньем ладоней слетел, чтобы видеть сквозь пальцы им воображаемую голову и чтобы глаз ослепительный головоногого чудища, —
– глаз осьминога, слезой овлажняяся, —
– стал человеческий глаз! Свечка выпала.
– Я – это ты!
А слеза, подрожав на щеке, самоцветом скатилась в провалы телес разделявшихся; не балалакали балки; и про-вопиявшие камни молчали; но тявк голосов ее слышался: —
– где-то отряд пехотинцев прошел.
____________________
За спиною стоял его сын, с задрожавшей челюстью, чувствуя, как разделялись составы его, —
– потому что —
– родной, одноглазый старик сумасшествовал над местом собственных пыток.
Вздирался усами профессор Иван
– Теперь мы прочтем оборотную сторону этой страницы, – шептался, вздираясь усами, профессор, —
– Иван!
Потащился, лопатками дергая голову и поясницей бросая стучавшие ноги, – под стену, откуда из красного крапа и желтых, и черных схватившихся лап его звезды рождающий глаз перенесся на блесках, – увидеть.
Увиделось; —
– он, —
– над столом вычисляет какое-то «пси», угрожающее городам, паровозным котлам, броненосным эскадрам; довычислил: осуществилась возможность разгрома, – котлов, городов, броненосных эскадр.
Ну, а – он?
Добродушно надчесывал спину; и думал о Наденьке:
– Пси!… Плюс…
– Скажите пожалуйста!…
– Кси!
Как? И – только? —
– Еще, —
– Так где ж была совесть?
Как не наложил на себя он руки?
Лоб, как камень, дробящий пустые скорлупы, раздрабливал – собственный лоб, сотрясением мозга грозя… задрожавшему Мите, который —
– схватился за лоб, отступая с порога: за дверь.
– Кто ж преступнее?
Носом стеная, схватяся руками за голову, вздернувши плечи, качнулся отчаянно, наискось, сняв с головы свою голову, точно стеклянный футляр, его шваркнул о пол, чтоб – разбилась она; руки сжав, стиснув пальцы, качался своей бородой над раскоканным прошлым:
– Убийцы – мы: все!
Митя вздрогнул, схватился за голову, всхлипывал под прорастающий голос профессора:
– На основаньи какого ж закона?
– Механики! – путался «тот», кем он был.
– Так с механикой – можно; а так, как тебя убивали – нельзя? Скопом – можно, поодиночке – нельзя?
И себя переживши убийцей, склонясь над убийцей своим, его видя у ног, локоть свой на ладонь, чтоб в другую ударился лоб, точно камень.
Он – всхлипывал.
Грохнулся в пол головой:
– Удар – дар!
Из стеклянного глаза, как у судака, слеза капнула – в слезы визжавшего плачем преступника: слезы смешалися. Трупы не плачут:
– Я – ты!
– Мы – есьмы!
– Победили!
____________________
– Отец!
Митя ринулся в двери и, став на колено, оттаскивая от отскобленных следов красной лужи растрепанного старика, захватившего пальцами кончик штанины верблюжьего цвета, которую он сорвал с кресла, и слезы свои отирал.
Но увидевши сына, – отдернулся, усом всторчася; с кряхтением чистя колено, поднялся; штаны – отшвырнул; щеки – вспыхнули; пальцы вонзив в подбородок, разгреб ими бороду; и не усы, а два белых клока, как клыки, отделясь от седин разделившихся, вдруг забодались на сына, а зубы блеснули из-за бороды его, как электрический свет:
– Сколько времени жил я с тобою: и ты не узнал меня, Дмитрий!
И глаз закатил мордотрещину сыну.
– Отец!
– Никогда не любил ты меня!
Руку выбросил, точно с мечом, отсекающим руку, и ею с размаху отсек:
– Мне осталось недолго с тобой говорить!
И слезу кулаком отеревши, прошел мимо сына.
А Митя стоял пред стеной, как прозревший на… пол только мига: —
– разъялися стены в стенах.
Но – задвинулись стены: и пережитое в полмиге ничем не мигнуло ему в остававшемся кончике бедной, еще до рожденья загубленной жизни его: —
– через несколько месяцев будет он —
– труп!
– Иван!
Потащился, лопатками дергая голову и поясницей бросая стучавшие ноги, – под стену, откуда из красного крапа и желтых, и черных схватившихся лап его звезды рождающий глаз перенесся на блесках, – увидеть.
Увиделось; —
– он, —
– над столом вычисляет какое-то «пси», угрожающее городам, паровозным котлам, броненосным эскадрам; довычислил: осуществилась возможность разгрома, – котлов, городов, броненосных эскадр.
Ну, а – он?
Добродушно надчесывал спину; и думал о Наденьке:
– Пси!… Плюс…
– Скажите пожалуйста!…
– Кси!
Как? И – только? —
– Еще, —
– подмаршевывал, перетирая ладони:– Так был он убийцею – не городов, паровозных котлов, броненосных эскадр – человеков.
– Так-с, сударь мой, – так-с: переверт всего дела военного! – Было ли сказано? Было. —
Колено свое положив на колено, хватал двумя пальцами крашеный клок бороды, похохатывал тихо в усы над —____________________
– детьми, над еще не рожденными, но обреченными в ряде веков разрываться под действием «пси»: —
– год тринадцатый: осень!
– Так где ж была совесть?
Как не наложил на себя он руки?
Лоб, как камень, дробящий пустые скорлупы, раздрабливал – собственный лоб, сотрясением мозга грозя… задрожавшему Мите, который —
– схватился за лоб, отступая с порога: за дверь.
– Кто ж преступнее?
Носом стеная, схватяся руками за голову, вздернувши плечи, качнулся отчаянно, наискось, сняв с головы свою голову, точно стеклянный футляр, его шваркнул о пол, чтоб – разбилась она; руки сжав, стиснув пальцы, качался своей бородой над раскоканным прошлым:
– Убийцы – мы: все!
Митя вздрогнул, схватился за голову, всхлипывал под прорастающий голос профессора:
– На основаньи какого ж закона?
– Механики! – путался «тот», кем он был.
– Так с механикой – можно; а так, как тебя убивали – нельзя? Скопом – можно, поодиночке – нельзя?
И себя переживши убийцей, склонясь над убийцей своим, его видя у ног, локоть свой на ладонь, чтоб в другую ударился лоб, точно камень.
Он – всхлипывал.
Грохнулся в пол головой:
– Удар – дар!
Из стеклянного глаза, как у судака, слеза капнула – в слезы визжавшего плачем преступника: слезы смешалися. Трупы не плачут:
– Я – ты!
– Мы – есьмы!
– Победили!
____________________
– Отец!
Митя ринулся в двери и, став на колено, оттаскивая от отскобленных следов красной лужи растрепанного старика, захватившего пальцами кончик штанины верблюжьего цвета, которую он сорвал с кресла, и слезы свои отирал.
Но увидевши сына, – отдернулся, усом всторчася; с кряхтением чистя колено, поднялся; штаны – отшвырнул; щеки – вспыхнули; пальцы вонзив в подбородок, разгреб ими бороду; и не усы, а два белых клока, как клыки, отделясь от седин разделившихся, вдруг забодались на сына, а зубы блеснули из-за бороды его, как электрический свет:
– Сколько времени жил я с тобою: и ты не узнал меня, Дмитрий!
И глаз закатил мордотрещину сыну.
– Отец!
– Никогда не любил ты меня!
Руку выбросил, точно с мечом, отсекающим руку, и ею с размаху отсек:
– Мне осталось недолго с тобой говорить!
И слезу кулаком отеревши, прошел мимо сына.
А Митя стоял пред стеной, как прозревший на… пол только мига: —
– разъялися стены в стенах.
Но – задвинулись стены: и пережитое в полмиге ничем не мигнуло ему в остававшемся кончике бедной, еще до рожденья загубленной жизни его: —
– через несколько месяцев будет он —
– труп!
Сошел в пыль
Серафима ждала в кабинете; профессора – не было; грохот раздался – из-за потолка: с того места, куда он показывал; тотчас, – столовая грохотом стульев ответила; серою ящеркой прошелестела профессорша, точно сухою травою, – по лестнице; прошелестела обратно.
К ней выскочили: Задопятов, корнет, капитан; Митя – дернул наверх; а она в Серафиму вцепилась.
– Скажите, – всегда он?
– Что?
– Так безобразничает?
Задопятов не выдержал:
– Шэр – не то слово!
Лорнеткой грозила туда, куда палец показывал:
– Вы посмотрите-ка!
И Серафиму тащила с собою наверх.
Задопятов тащился им в спины; за ним потащились корнет с капитаном чириканьем шпор; в темноту они тыкались пальцами, точно пугая друг друга.
Но Митя, заухавши сверху, ладонями рухнул на всех:
– Оссади!
– Оссс…
И опять сиганул сапогом кверху; и каблуком, надо лбами взлетевшим, как камень, пронесся во тьму, у которой, казалось, – нет дна.
И все прочие —
– топ-топ-топ-топ —
– покатились – нице: в серые пыли: – по лестнице в серые пыли.
– Шу!
– Шу!
Точно стая мышей.
Забабацало сверху: подсвечниками; каблуки, как каменья, грозили свалиться по лестнице; всхлипывал кто-то: и гудом, и дудом.
____________________
Забацали бубнами; ухнули трубами; брякали, рявкали:
– Рраз!
– Пррр-аво!
– Арррш!
Барабанными палками маршировали папахи; под окнами; дружно шинели прошли безголовые:
«Трра-та-та-та!»
Ездуневич, просунувши голову в тьму и от этого видневшийся безголовым, как конь боевой, из ничто вострил ухо на трахнувший марш: —
– Под двуглавым орлом!
И как конь боевой, забивавший копытом, он стал подчирикивать шпорой; задергался ухом, чтобы дернуть к окошку.
Прошли пехотинцы.
И голос профессора, рявкая, грохолся над потолком.
– Говорите, что – тих, – верещал из теней капитан Серафиме, – а может быть, он представляется?
Тут Серафима не выдержала; свои ушки заткнула она, убежав в кабинет, чтоб кататься и мяться головкой, не видя, не слыша.
Услышала: рывом отпрянули.
____________________
«Он» – опускался, —
Со строгою твердостью шел, разговаривая сам с собой, как конец с бесконечностью, чтобы отчет ему дали: зачем жизнь – зигзаг вверх пятами в отверстую —
– даже не бездну, а пыль?
Голова его, вовсе не нашей планетной системы, кусалась, как пес.
К ней выскочили: Задопятов, корнет, капитан; Митя – дернул наверх; а она в Серафиму вцепилась.
– Скажите, – всегда он?
– Что?
– Так безобразничает?
Задопятов не выдержал:
– Шэр – не то слово!
Лорнеткой грозила туда, куда палец показывал:
– Вы посмотрите-ка!
И Серафиму тащила с собою наверх.
Задопятов тащился им в спины; за ним потащились корнет с капитаном чириканьем шпор; в темноту они тыкались пальцами, точно пугая друг друга.
Но Митя, заухавши сверху, ладонями рухнул на всех:
– Оссади!
– Оссс…
И опять сиганул сапогом кверху; и каблуком, надо лбами взлетевшим, как камень, пронесся во тьму, у которой, казалось, – нет дна.
И все прочие —
– топ-топ-топ-топ —
– покатились – нице: в серые пыли: – по лестнице в серые пыли.
– Шу!
– Шу!
Точно стая мышей.
Забабацало сверху: подсвечниками; каблуки, как каменья, грозили свалиться по лестнице; всхлипывал кто-то: и гудом, и дудом.
____________________
Забацали бубнами; ухнули трубами; брякали, рявкали:
– Рраз!
– Пррр-аво!
– Арррш!
Барабанными палками маршировали папахи; под окнами; дружно шинели прошли безголовые:
«Трра-та-та-та!»
Ездуневич, просунувши голову в тьму и от этого видневшийся безголовым, как конь боевой, из ничто вострил ухо на трахнувший марш: —
– Под двуглавым орлом!
И как конь боевой, забивавший копытом, он стал подчирикивать шпорой; задергался ухом, чтобы дернуть к окошку.
Прошли пехотинцы.
И голос профессора, рявкая, грохолся над потолком.
– Говорите, что – тих, – верещал из теней капитан Серафиме, – а может быть, он представляется?
Тут Серафима не выдержала; свои ушки заткнула она, убежав в кабинет, чтоб кататься и мяться головкой, не видя, не слыша.
Услышала: рывом отпрянули.
____________________
«Он» – опускался, —
– бросая торжественно правую руку над космами прядавшего животом Задопятова; левую руку он выкинул над темнотою, в которой корнет с капитаном, сцепяся руками, носами друг другу показывали на его восклицающий вид, – что он —– в памяти! Ей же казалося: не из-под крыши спускается он, а из вогнутой бездны.
Со строгою твердостью шел, разговаривая сам с собой, как конец с бесконечностью, чтобы отчет ему дали: зачем жизнь – зигзаг вверх пятами в отверстую —
– даже не бездну, а пыль?
Голова его, вовсе не нашей планетной системы, кусалась, как пес.
И глаза отвела, чтоб не видеть
Расставшись с собою самим, он прошел мимо них в кабинет, чтобы томик коричневый взять.
Еще раз —
– прокривлялась желтявым прокрасом та черная тень человечка —
на фоне обой.
И свой взгляд перевел от нее на присутствующих, будто сделал открытие.
Встали подробности «случая»: рапортовали ему деловито и сухо: делец, —
Барабанил он пальцем по креслу:
– Права человека-с!
– Да, да-с!
Все – летит, пролетает, как облако в облако; зрячие слепнут; слепцы прозревают.
Он вспомнил теперь лишь, что ехал тогда он в Москву, чтобы след уничтожить открытия, он – не преступник; и тут показалось ему, что все тяжести, перевалясь через плечи, – свалились за плечи.
Лицо изменилось его ярким черчем морщинных растрес-ков; и стало оно точно выбитое из столетий резцом Микельанджело; и борода, и усы, – точно слиток серебряный; а два вихра, как два каменных рога, от каменного, высекаемого из столетий, чела, протопырились справа и слева; и строго, и благостно; взгляд его… —
– тут Серафима глаза отвела, чтоб – не видеть…
Но взгляд этот – лет улетающей звездочки.
Скрывши усами свой рот, он пошел деловито и сухо в столовую в сопровождении сына, жены, Серафимы и двух офицеров, как будто добился он цели; и не было верха.
Все сели: кривилось в глазах, потому что сидели, туск-лея, – кривые пред ним.
Он не сел.
Еще раз —
– прокривлялась желтявым прокрасом та черная тень человечка —
на фоне обой.
И свой взгляд перевел от нее на присутствующих, будто сделал открытие.
Встали подробности «случая»: рапортовали ему деловито и сухо: делец, —
– фон-Мандро, чернобакий, с сигарой в зубах предлагает четыреста тысяч, которые он отклоняет; Мандро он наносит визит; он чудачит с какой-то девчонкой; в передней кота надевает на голову, с шапкою спутав кота.Так Мандро! – дрр-дрроо-дорр!
Барабанил он пальцем по креслу:
– Права человека-с!
– Да, да-с!
Все – летит, пролетает, как облако в облако; зрячие слепнут; слепцы прозревают.
Он вспомнил теперь лишь, что ехал тогда он в Москву, чтобы след уничтожить открытия, он – не преступник; и тут показалось ему, что все тяжести, перевалясь через плечи, – свалились за плечи.
Лицо изменилось его ярким черчем морщинных растрес-ков; и стало оно точно выбитое из столетий резцом Микельанджело; и борода, и усы, – точно слиток серебряный; а два вихра, как два каменных рога, от каменного, высекаемого из столетий, чела, протопырились справа и слева; и строго, и благостно; взгляд его… —
– тут Серафима глаза отвела, чтоб – не видеть…
Но взгляд этот – лет улетающей звездочки.
Скрывши усами свой рот, он пошел деловито и сухо в столовую в сопровождении сына, жены, Серафимы и двух офицеров, как будто добился он цели; и не было верха.
Все сели: кривилось в глазах, потому что сидели, туск-лея, – кривые пред ним.
Он не сел.
В чем же истина-то?
Он на сына смотрел, бросив руки по швам: наступила неловкая пауза.
– Такты – на фронт? Ну, я – я-с…
И запнулся; лицо онемело, как маска, с покойника снятая; взгляд прокричал о мирах неизвестных.
И Митя потупился.
Он же – ладонями:
– Все это – рухнет!
– Так вы против нас?
Все попадали в обморок.
– Вы, – провизжал капитан, – против цивилизации?
– Ты – против мира всего? – провизжала профессорша.
Выбросил грудь:
– Не всего, а – се-го!
– Такты – на фронт? Ну, я – я-с…
И запнулся; лицо онемело, как маска, с покойника снятая; взгляд прокричал о мирах неизвестных.
И Митя потупился.
Он же – ладонями:
– Все это – рухнет!
– Так вы против нас?
Все попадали в обморок.
– Вы, – провизжал капитан, – против цивилизации?
– Ты – против мира всего? – провизжала профессорша.
Выбросил грудь:
– Не всего, а – се-го!