Над скосом откоса с колесами чмокает, лякая, млявая слякость; обрызнутое, – дико взвизгнуло поле: «На фронт, в горизонт!» Мимо Минска и Пинска несется рой мороков.
   Горло орудия?
   Нет!
   Мертвецов миллионоголовое горло орет, а не жерло орудий, которыми рвутся: дома, города, люди, брюхи и груди; в остатке сознанья осталось сознанье: сознания нет!
   И под черепом царь в голове свержен с трона.
   С запекшейся кровью, с заклепанным грязью, разорванным ртом – голова, сохранившая все еще очерки носа и губ; тыква – нос; кулак – губы; она это ахнула с поля, в котором сгнила; и за нею – десяток голов, вопия, восстает; за ним – тысячи их, вопиющих, встающих.
   Две армии друг перед другом сидят…
   Третья —
   – многоголово роится!…
   Где двое, – она уже: гул возникающий, перерастающий дуло орудий, – в такой, от которого точно поблеклый венок облетит колесо Зодиака.
   А за головой поднимается – тело, везомое дико в Москву, чтобы вздрагивали, увидав это тело (нос – тыква; губа – кулаком) с окном выжженным пламенем лопнувшей бомбы, с кишкой перепоротой, – взятое из ядовитого желтого облака.
   Пятятся, как от допроса сурового:
   – На основаньи ж какого закона возникла такая вертучка миров, где умнейшим и добрейшим огнем выжигают глаза, чугуном животы порют, желтыми хлорами горло закупоривают?
   Ответ – лазарет.
   Волочат это тело свалить и копаться в кишке перепоротой, черными стеклами глаз застеклянить и медное горно привинчивать, думая, что отвертелись, что грязною тряпкой заклепанный рот: не взорвет.
   И гулять выпускают – в Москве: на Кузнецкий.
   Стоит на Кузнецком телесный разъезд, провожая прохожих разъятием ока:
   – Вам кажется, что невозможно все это?
   – А мне оно стало возможным.
   – Я стало путем, выводящим за грани разбитых миров.
   – Ты за мною пойдешь…
   – Да и ты…
   Но – шарахаются, отрекаются, – этот, тот, не понимая: стоит – страшный суд!
   Подъезжает карета; подхватывают; и – привозят; ведут коридорами: камеры, камеры, камеры; в каждом – по телу.

И били: по телу

   Раз! Два! Три! Четыре! Пять! Шесть!
   Номера, номера, номера: номер семь; и в нем – тело.
   Так бременно время!…
   Шел шаг…
   – А теперь, – его в ванну!
   В дверь – вывели.
   ____________________
   Мылили.
   Ел едкий щелок – глаз; били: в живот:
   – Вот!
   И – в спину, и – в грудь!
   – Будет.
   И – заскреблись —
   – раз и два —
   – голова —
   три…
   – Смотри-ка, протри!.
   – Смело: дело!
   ____________________
   Что временно – бременно; помер – под номером; ванна, как манна.
   – И Анна…
   – Что?
   – Павловна…
   – Зря!
   – Анна Павловна – тело, как я…
   Тут окачено, схвачено, слажено:
   – Под простыню его, Павел!
   Массажами глажено; выведено, как из ада.
   Прославил отчизну!
   – А клизму!
   – Не надо!
   Сорочка, заплата, халат: шах и мат!
   Вата – в глаз:
   – Раз!
   И —
   – точка.
   ____________________
   Забило: —
   – два, три!
   – При!
   И – вывели.
   Выл, как шакал; шаркал шаг; страшновато: опять растопырил крыло нетопырь, —
   – враг!
   И темь, и заплата.
   Четыре, пять, шесть:
   – Есть: семь!
   Восемь!
   Все – месяцы; месяц – за месяцем: девять, двенадцать; во мгле ведь он свесился – в месяц тринадцатый, в цепь бесконечности!
   Цапало время.
   Но – временно время.
   ____________________
   «Бим-бом» – било.
   – Было: дом Бом.
   – Болты желты: – болтали – расперты.
   – «Публичный» – Пупричных, в пупырышках, пестрый халат подавал; Пятифыфрев, свой глаз в тучи пуча, – про «дом»:
   – Не про нас: да-с!
   – Ермолка-с, пожалуйте-с!
   – – Алая, злая!
   За окнами – елка, закат полосатый; и – пес.
   В кресло врос:
   – Как-нибудь!
   – Ничего-с!
   Жуть, муть, тень: крыши, медные лбы, бледной сплетней все тише – звенели о том, что мозги мыши съели! И – день.

Серафима: сестра

   Серафима Сергевна Селеги-Седлинзина милой малюткой, снежинкой, – мелькает: в сплошной планиметрии белых своих коридоров; иль на голубых каймах камер стоит, в центре куба; под поднятою потолочною плоскостью, где белый блеск электрической лампочки, выскочив, бесится.
   Щелк: его нет!
   Точно кто-то, невидимый, зубы покажет и светом куснет; щелк: пустая стекляшечка; в ней – волосинка иль – нерв: он сгорит; и павлиньи сияния смыслов, – стекло, пустота, философия!
   Смысл – болезнь нерва; здоровая жизнь, – «гулэ ву».
   – Николай Николаевич, – правильно: ну и сидели бы в «Баре-Пэаре»… Обходы больных, диагнозы, – понятно: преддверие «бара». А вы записались в кадетскую партию; вы козыряете лозунгом: где же тут логика?
   ____________________
   Бедно одетою, бледненькой девочкой, за ординатором, Тер-Препопанцем, бывало, бежит: в номер два, в номер три, в номер пять, в номер шесть; и халат цвета перца, халат цвета псиного (серь), – с головою, с пустою стекляшкою, с перегорелою в ней волосиночкой, сивый и серый, поваленный в бреды – встав, липнет:
   – Сестрица!
   – Сестра!
   Аведик Дереникович Тер-Препопанц улыбается ей:
   – Популярности хоть отбавляй!
   И склонив вавилонский свой профиль, Тиглата-Палассера, Салманасара, отчетливо он стетоскопом постукивает:
   – Спали?
   – Ели?
   – Стул – как?
   А под фартучком, точно под снежным покровом, – голубка, малютка (всего двадцать лет ведь) выслушивает; и пучочек волосиков с отблеском золота, – рус; и, как белая тень, на стене; в перемельках, как бабочка; порх, носик тыкнется здесь; носик – там; такой маленький, беленький; рот стиснут крепко, чтобы разомкнуться для шепота:
   – Сделано!
   И не сказал бы, что в смехе овальные губы ее выкругляются сладкими долями яблока: весело, молодо, бодро; прочь фартук: ребячит, – с припрыгами; голос – арфичный, грудной; многострунная арфа, – не грудь!
   И никто б не сказал, что глазенки бесцветные, с порхами и с переморгами, станут глазищами выпуклыми, чтобы отблесками золотистой слезы бриллиантить: как ланьи; умеют голубить и голубенеть, не сказали б, что гулькает ротик.
   И кажется маленькой, гибкой, овальной какою-то ланью, когда снимет фартучек; коли в голубеньком платье и коли защурит глаза, – точно кот, голубой, поет песни; протянутой бархатной лапочкой гладит морщавую голову.
   Коли «дурак» ее молод, – сестра молодая; а коли «дурак» ее стар, как с Морозкой снегурочка; коли ей голову в грудь с причитаньем уронит – Корделия с Лиром.

Корделия с Лиром

   В обходе – не та: руки – трепет: неловкая!
   – Ну же…
   – Эхма!
   – Вы – не эдак: не так.
   При Пэпэшином брюхе, под Тер-Препопанцевым носом, чтоб не разронять поручений, хваталась за книжку (болталась на фартучке); и к карандашику – носиком:
   – Ванна.
   – Пузырь.
   – Порошок.
   – Растиранье.
   – Термометр.
   Тому-то, тогда-то, – то; этому – это-то. Тер-Препопанц, сам добряш, – защищает:
   – Оказывает благотворное действие!
   А Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, – тому некогда видеть: часы нарасхват: диагноз, семинарии, лекции, вечером – в «Баре – Пэаре»: он: с неграми.
   – Дэ… Психология, то есть – бирюльки… Ну – пусть себе вертится здесь, пока что; вода – тоже безвредица, а не лекарство: пусть думают, – кали-броматум.
   Бывало – шурк, топоты: по коридорам, ломаяся броской походкой, бежит Николай Николаич за пузом своим; за ним – пять ассистентов халатами белыми плещут; однажды, как мышку, накрыл он ее: она голову одеколоном тройным растирала кому-то.
   И ей Николай Николаич:
   – Движение сердца?… Здесь – клиника нервных болезней, – совсем не сердечных.
   Бедром нервно вздрогнул; и – улепетнул; и за ним ассистенты, все пять, улепетывали.
   Препопанц, Аведик Дереникович, ей:
   – Вы ступайте к Плетневу; научит: движение мускула, нерва моторного, – сердце… Вы нерв изучайте.
   А глупое сердце подтукнет; свой ротик раскрывши, моргает: как белая тень, – на стене.
   Так снежинка, сплошной бриллиант, тая, выглядит: капелькой сырости.
   А Плечепляткин, студент, все, бывало, поплевывает:
   – Затрапезная, вялая…
   Но – бирюзовые трапезы приготовляла больным. Николай Галзаков:
   – Не горюйте, сестрица. Матвей Несотвеев:
   – Мы с вами, – болезная.
   – Я вот сестру, хоть умру, – не забуду; учила добру. Так ее поминали.
   Вода – не лекарство; а – взбрызни водою, а – дай воду, – жизнь!
   ____________________
   Служба кончена, – взапуски с листьями, ветром гонимыми, карими, красными, по переулкам – Жебривому, Брикову, Африкову и Моморову до Табачихинского – к Василисе Сергевне, к профессорше, чтобы узнать поподробней о пёсике Томке, которым забредил профессор Коробкин; узнать, при чем тряпка, которую пес принес в дом; заодно уж за красками: для Пантукана.
   Узнала, что тряпкою рот затыкали – профессору: вообразил себя псом.
   Дома – мать, Домна Львовна, с пакетиками: для профессора, – одеколон тройной, сладости и репродукций альбом (Микель-Анджело) – Элеонора Леоновна Тителева занесла.
   Утром – ветер: порывистый, шаткий; калошики, зонтик – пора; за забор перезубренный, в глубь разметенной Дорожки, с которой завеялись листья; и вот он из веток является, – розово-белый подъезд; над подъездом же, каменные разворохи плюща пропоровши, напучившись тупо, – баранная морда, фасонистый фавн, Николай Николаевич номер второй, – рококовую рожу рвет хохотом, огогого! «Просим, просим: не выпустим!»
   Там – два окна; там старик этот пестрый просунулся носом и черной заплатою; там – ее смысл, ее жизнь, ее все!

Вырезаясь из неба, под звездами

   Утро.
   Какая-то вся осердеченно быстрая; воздух меняла, когда прибирала; очки, разрезалка, флакон, – при руке; свечу – прочь, потому что боялся: жегло, – злое, желтое – жгло.
   Все-то линии рук рисовали ему синусоиды; точно крылатая; мысли – звук рун; ей под горло от груди, от радостной арфы, как руруру-ру!
   Точно гром!
   В белом фартучке сядет при кресле; и глаз свой, то котий, то ланий – к нему; а дежурство отбыв, – появляется снова.
   Из вечера мглового месяц – перловый; белясы метлясые травы; а лист – шелестит; окно – настежь; из кресла – Иван, брат, – осетрий свой нос растаращит на месяц ноздрями, пещерами; усом, как граблею, в окна кусается: с лаями; трясоголовый, растрепанный; глаз, как огонь.
   Кто-то станет и скажет в окно:
   – Дуролопа!
   – А вы бы потише.
   И – штору опустит; и – слушает бред: —
 
– Перетертую тряпку Том,
Пес, —
принес.
В дом.
Ее ел, костогрыз!
А потом, —
Кто-то, —
Ком
грязный грыз
Тряпки трепаной.
 
   Раз он, халат расплеснув, лоб утесом поставив, забил разрезалкой по воздуху, громко вылавливая – стишок, собственный:
 
Знаки Зодиака
Строят нам судьбу:
Всякая собака
Лает на луну.
Истины двоякой
Корень есть во всем:
В корне взять, – собака,
Не дерись с котом.
 
   Серафима Сергевна – рукой за флакон: чувства – дыбом в нем; волосы – дыбом; трет голову; свои седины, протертые одеколоном, в простертые дымы годин, точно в сон, – клонит он.
   Появилась с котом:
   – Кот, котище!
   В колени. Котище – рурычит; катают кота; кот – в ца-рап; а «Иван» – в уверенье, что он кота на голову надевал: вместо шапки; и коту – принялись приучать, чтобы, вытравив старую ассоциацию, новую в память, поставить.
   – Вот, – Васенька!
   – Очень забавная штука!
   И сел, губой шлепнул, – с котом.
   Но лукавую шутку подметивши в бреде; она эту шутку выращивала, чтоб отвлечь от страданья; лукавец за шуткою, как из норы, вылезал; и с посапом смотрел, как она представляла – оленя, слона.
   Где страданье, как громами, охало, на состраданье переводила страдание.
   Повесть страдания – совесть сознания.
   Солнцем над тьмою страдания – самосознание: вспыхнуло!
   ____________________
   Вспыхнуло из-за спины; круто перевернулся; и – видел: блеск белый живой, электрической лампочки: комната; в ней у окна он стоит, прислонясь, вырезаясь на небе, усеянном звездами; то – отраженье от зеркала.
   Вот же он!

Дело ясное

   Серый халат с отворотами – стертыми, желтыми? Как? Не на нем? На нем – пестрый, – халат был подарен Нахрай-Харкалевым, профессором и знаменитым ученым, объездившим свет; он приехал из Индии, с белоголовых высот гималайских с мурмолкой малайской; года, нафталином засыпанный, прятался; вынут, надет; а мурмолка – на столике: вместе с футляром очков, с разрезалкою, – вот!
   И прошлепал он к зеркалу – глазом вцепиться в квадратец повязки.
   – Сто сорок сорок! Почему-с? И – откуда?
   Глазную повязку поправил.
   Коричневый клок волос – где? Обвисает, как снегом, нестриженым войлоком: видно, не красился.
   Как вырос нос? Щека, правая, – всосана ямою, шрам, процарапанный ярко, – вишневого цвета: стекает в усищи, которые выбросились над губами, как грабли над сеном: седины свои ворошить.
   – Дело ясное!
   Взаверть, – свою завернувши ноздрю, закосив на себя самого через плечо; на плече он серебряный волос увидел; серебряный волос с халата он снял.
   Тут малютка какая-то, – барышня очень приятная, за руку взявши, от зеркала прочь повела:
   – Не полезно, профессор, разглядываться!
   Кабинетик был маленький; в темно-зеленых обоях себя повторяла фигурочка: желтая, с черным подкрасом.
   Где туго набитые книгой шкафы?
   Вот – кровать; стены белые, гладкие, с голубоватой холодной каемкою; коврик.
   – Скажите пожалуйста!
   Жмурился, точно от солнца, внимая себе:
   – Ничего-с… Образуется…
   Образовалась же комната – все-таки: было то – чорт знает что!
   – Извините, я – кто, с позволенья заметить?
   – Профессор Коробкин.
   – Как так? Быть не может!
   И руки потер: формуляр его ввел в овладение именем, отчеством, званием, рядом заслуг пред наукой; и – «Каппой» – звездою.
   Припомнилось, —
   – как Млодзиевский его волочил, точно козлище, в аудиторию – кланяться в щелки ладошей и в гавк голосов сквозь гвоздику кровавую; этот венок перед ним два студента держали, а Штернберг, астроном, огромную, «Каппу», – звезду, в отстоянии тысячи солнечных лет, – подносил!
   Десять чортов, – или тысяч пустых биллиоников, лучше сказать, километров, его отделили с тех пор от… «Коробкина»?
   – Каппа-Коробкин!
   Тут он, положивши на сердце футляр от очков, как державу, другою рукой разрезалкой взмахнувши, как скипетром, над своим царством, над «Каппой», звездой, – депутацию встретил, иль…: личико высунулось, на одно став колено под ним; эта белая тень на халате, малютка, ему оправляла… – как-с, как-с, нет позвольте-с, – …штаны?
   – Я и сам-с!
   И к окну отошел: подтянуться.
   Серебряно-синий издрог бриллианта, звезды, встал в окне; в размышленье ударился он, оправляя штаны: небо – дно, у которого сорвано всякое дно, потому что оно – глазолет: сквозь просторы атомных пустот; где протоны – сияют, как солнца; созвездья – молекулы; звездное небо, – вселенная, клеточка: звездного или небесного тела, в которое он, как в халат, облечен.
   И он выкинул, рявкнув, в окно разрезалку свою.
   – Макромир, – как сказал Фурнье д'Альб.
   И увидел: с ним вместе в окошко знакомое, будто Надюшино, дочкино, личико, – высунулось; и ему из окна объяснил: небо – дно, у которого сорвано дно; и оконный квадрат, ими вместе распахнутый в небо, – распахнут из неба же.
   – Небо, – наш синий родитель: протон; так сказать, электронное солнце!
   Тут поняв, что – сад пред ним: зазаборный домок на припеке желтел в мухачах – в этом месте; и Грибиков шел проветряться; а тут – что такое теперь? – Неизвестный подъезд? – Над подъездом какая-то твердая морда из камня морочила.
   – Где ж переулок?
   – Какой?
   – Табачихинский?
   – Девкин!
   – Взять в толк!
   И – умолк.
   Не сказал, что тревожится: память отшибло; вчера же он ехал к Матвею Матвеевичу Кезельману, к кассиру Недешеву, с дачи, в Москву, получать свое жалованье и с Матвеем Матвеевичем о делах перекинуться; пер он полями на станцию: и собиралась гроза; встала желтая тучища; после ж, – ударила молния.
   Деньги-то, жалованье: получил и – куда-то засунул! «Фу, – чорт!» и похлопал себя по штанам: они пусты.
   ____________________
   Актер входит в роль, ее даже не зная; и – он: он трудился над ролью «Коробкин».

Коробки ломались

   Его навещали: пришел Задопятов:
   – Уф, – сам я стал одр: умерла Анна Павловна.
   Он – не расслышал: зажмурился, пальцами отбарабанив, внимая себе, как другому.
   – Будь бодр: чего доброго, – встанет твоя Анна Павловна.
   – Да умерла, – говорю.
   – А… Взяв в толк…
   И – умолк.
   Приходила сюда Василиса Сергевна:
   – Мы – что; мы – живем: а вот Надя твоя долго жить приказала…
   – Что ж: я поживу еще…
   Видно, – не понял; вдруг – понял он:
   – Наденька?… Как?
   И из глаза, единственного, – в три ручья!
   ____________________
   Громко фыркая, плачась, что вот он – один и что некому плакаться, протопотошил с неделю под дверью; и выплакался, положив седину, на колени: к сестре.
   Лир – Корделию встретил.
   Плаксивый период прошел.
   ____________________
   С того времени в памяти рылся: расспрашивал:
   – Ну, а Цецерко-Пукиерко, чорт побери, – что и как? Василиса Сергевна:
   – Ах, – не говори, скрылся Киерко твой; след простыл; писал – в «Искре».
   – Все умерли, – что ли?
   И глаз – вспыхнул искрою; не избежать горькой доли; и глаз – погас! Каждый из нас, вспыхнув искрой, знать, гасит свой след – в бездне лет
   – Да!
   Без дна – времена!
   И по памяти он заметался кругами: когда улепетывали: как испуганный заяц; и он припустился в бежавшее время, – испуганный заяц!
   ____________________
   И вновь косохлест, подымающий бреды, где – Грибиков (дрянь снится нам) из-за форточки сызнова фукнул; и – сызнова (рухнули прахом года, как в дыру). —
   «Дррр!…»
   – Война мировая, профессор Коробкин!
   ____________________
   «Драмбом» —
   – точно рапортом дробь выдробатывал, вздрагивая, барабан; дрдррр —
   – тарртаррадар! —
   – дрр-дро!
   – Право! Раз! – вскрикивал прапор в туман: за забором отряд пехотинцев прошел: «Дрроо!»

Карета, квадрат

   Удар, драма: дар: —
   – даррр —
   – ман… дрррооо!
   Головою отпрянув и носом влетев в потолок, он вскочил, точно бой барабанов, свою разрезалку, как меч, вознеся
   И залаял, кидаясь, – залаял усами: во тьму:
   – Патентованный вы негодяй-с… Я-с – ученый; и – да-с: патентованный!
   Ус белой граблей топырился: форточка в ухе открылась; я голос, плаксиво визжащий, как ножик точимый, мозги и составы оттуда разрезывал —
 
   – Что же, – давайте, давайте тягаться; попробуем, как патентованный ножик задействует над патентованным мясом!
 
   – А, а!
   Вынималось дыхание; тряпкой заклепывали разорвавшийся рот; он, всплеснув голубою полой, на которой оранжевые, сизо-синие, желтые пятна в глаза Серафиме взлетели, зажав свои уши, спасался; под столик – на корточки сесть.
   Серафима – под столик: на корточки сесть, успокаивать, одеколоном за ухом тереть, чтобы —
   форточка в ухе: закрылась.
   ____________________
   – Дрроо!
   – Дроби пролеток, профессор: чего вы волнуетесь?
   – Дроби?
   К окну выходил уверять: эти дроби открыл математик Бернулли:
   – Вот что-с: теорема Коши, – та, которая связывает теорему Фермата с рядами дробей в разложении сумм степеней…
   И в светящийся блеск, пролитой из окна, засветяся своей сединою, он тыкался пальцем в пылиночки, тщася их вычислить:
   – Дробь: единица, – гм, – в степени «эм», плюс, два в степени «эм», плюс ряд точек, плюс «эн», степень «эм», по, – гм-гм, – степеням: «эн» – пылинку на пальце разглядывал; к пальцу приставился носом:
   – Бернулли ввел дроби такие; поэтому их называют
   Бернуллиевыми; в них память прочислена; а то – дыра вместо памяти.
   Глазом своим из опухшего века глядел вопросительно: память в квадрат возвести? Открыть скобки?
   –  Сто чортов и двадцать пять ведьм! – залягался он носом.
   Удар за ударом: —
   – оглоблей —
   – по памяти!
   Черный квадрат, а не память: на глазе сидит.
   ____________________
   Он выносит за скобки его…
   – Не срывайте повязки!
   И – перекувырки: незыблемый остров, звезда его, «Каппа», которую знал, как пять пальцев, где жил, – унырнула, как кит под ногами; квадрат, став каретою черною – ринулся; он – за квадратом: довычислить!
   – Тряпку и мел.
   И сквозь солнечный луч, расплескавши халат, как павлиний, играющий красками хвост, – в двери он; а – за ним: Серафима, Матвей Несотвеев и Тер-Препопанц, – все, – повыскакав, ринулись в планиметрические коридоры: со шлемом и гавком!
   За всеми за ними, глаз выкатив, ринулся пузом Пэпэш-Довлиаш.
   Привели, уложили:
   – Пузырь!
   Кризис кончился.

Поступь поступочная

   Отрывали ее: в этот номер, в тот номер, их – шесть!
   И из номера в номер, как тихий теленок, он, туфлею шлепая в пол —
   – за ней шел!
   И носище просовывал в стаю халатов – узнать: Пертопаткин, Кондратий Петрович, войну отрицавший, за это сидевший, – какой поднимает вопрос?
   Поднимался вопрос:
   – Человек, что такое?
   Пух, пыли, – взлетают с земли; град – слетает из неба; и он – слетал: наголову:
   – Человек… есть… число… – искал слов.
   – Не гармония ли? – сомневался Кондратий Петрович.
   – А я-с утверждаю: число, – искал слов, – «звуковых».
   И просил Серафиму Сергевну: подсказывать.
   – Ритм? – сомневался Кондратий Петрович.
   Зрачок, как орленок, плескался, как крыльями, – веками:
   – Он – отношенье числа колебаний. – Просил Серафиму Сергевну: подсказывать:
   – Скажем, – к рукам?… Или, – скажем, – к стопе?
   – Что ли, – к поступи, – слова искал.
   И зрачок ушел в веко, как желтый орленок: в гнездо. И Кондратий Петрович, всплеснувши руками:
   – К поступку?… Как сказано-то?
   Николай Галзаков, заболевший солдат, приседал от восторга: орлом:
   – И выходит-то – вот что: ногами мы слушаем!
   Желчный Хампауэр подкрался: второе пришествие, собственное, проповедовать.
   – Слушайте поступь мою; это – я: к вам пойду!
   – Вот: изволите видеть! – как лопнет за спинами.
   Видели, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, с громкой жалобой Тер-Препопанцу на кучу показывал, с Тер-Препопанцем подкравшись и слушая жадно протянутой челюстью; он к Серафиме Сергевне с иронией выкинул руки свои:
   – Ессе femina!…[64] Вы-то что смотрите тут!
   А профессор, как пес, защищающий дом – на него: хрипло взлаял:
   – Живем, сударь мой, – говоря рационально, – у вас непорядочной жизнью-с: горилл, павианов, гиббонов-с!…
   Пэпэш, не ответя, показывал с дьявольской радостью им на отверстие двери глазами.
   – По камерам!
   – Там – гулэ ву!
   Пертопаткин к нему приставал:
   – Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.
   Николай Николаич же ручку – в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:
   – Как самочувствие ваше, коллега?
   – Прекрасное…
   – Стул?
   Глаз напучив, – бараний, пустой, – ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и – вдруг: к Серафиме:
   – Клистир ему ставили? Ставьте!
   И броской походкой – бежать: коридорами; и – выклю-
   чатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, – электрический, белый.
   ____________________
   Губа – принадлежность едальная; фейерверк слов в ней – откуда?
   Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть – категорический императив, что ни скажешь!
   Пузырь из плевы – человеческий глаз: так откуда же фейерверк?
   С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!
   Шаркал шаг; и – да-с: – раз; и – да-с: два-с!
   – Голова, – ладно: при! – Пятифыфрев подбадривал
   Три… Семь…
   И – темь.
   Николай Николаевич – действовал.
   ____________________
   Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:
   – Мой батюшка, «ламбда» – простое число…
   – «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, – Бернуллиево!
   ____________________
   Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, – тяжелою массою рушится в пропасти, – так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, – грохотала.

Пришел таракан

   Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик – малиновый; личико – мило овальное; платье – вишневое… Ей он подшаркнул:
   – Ну вот-с!…
   – Говоря рационально…
   – И – я-с!
   И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.
   На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, – поехал на нем: дипломат!
   – Я-с – к услугам-с!
   У губ появилась ирония.
   Что, мой родной?
   И глаза заглянули в глаза.
   И взяла его за руки; он же заплатой – в звезду законную; глазом – в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.