Страница:
Может быть, где-нибудь там, за бугром, еще сохранились последние могикане той, прежней русской культуры, сохранившие это, утраченное нами ощущение жизни?
Такое предположение может показаться довольно-таки вероятным, в особенности если проглядеть – хотя бы бегло – заголовки журнальных статей, которыми откликнулась русская эмиграция на появление «Прогулок с Пушкиным»: «О злом суемудрии Абрама Терца», «Прогулки хама с Пушкиным», «Поругание Пушкина».
Неужели все-таки «еще Польска не сгинела»? Неужели та, великая русская культура не канула, не умерла?
Полные самых радужных надежд, мы заглядываем в один из этих критических опусов:
Откуда же это поразительное сходство? Вряд ли ведь оно может быть простой случайностью.
И тут нас осеняет простая догадка. Похоже, что критиков-эмигрантов, совершенно так же, как авторов статеек в советских газетах времен борьбы с космополитизмом, Пушкин, как таковой, нисколечко не интересует. Пушкин для них – это тоже всего лишь мандат. Мандат на право считать себя единственными хранителями великой русской культуры. Если угодно даже мандат на исключительное право обладания всем тем, что вобрало в себя самое понятие – «Россия». Иным из советских борцов за чистоту и неприкосновенности пушкинских риз я даже готов отдать предпочтение. По той простой причине, что они вынуждены были поминутно клясться в своей любви и верности Пушкину: ничего не поделаешь служба!
А вслушаешься чуть внимательнее в эти их истерические клятвы – отчетливо услышишь пробивающиеся сквозь толщу официального пафоса совсем иные ноты:
Разумеется, и в той, старой России было великое множество людей, которым Пушкин был до лампочки. Но тогда это воспринималось как некое национальное бедствие, которое предстоит преодолеть:
Нынешний русский поэт лишь делает вид, что живет в этом старом здании. (Терц по крайней мере не притворяется, а прямо говорит, что здание это – не для жизни, что жить в нем нельзя.) Немудрено, что он не испытывает при этом никакой тоски, гостеприимно приглашая всех желающих тоже делать вид, что они в нем живут:
Евгений Евтушенко, по-видимому, искренне убежден, что все вышеперечисленные ценности (Рублев, Достоевский, Толстой) по праву принадлежат ему и его читателям. Что ж, ведь и бандерлоги искренне были уверены, что Мертвый Город принадлежит им! И зощенковский докладчик тоже, кажется, готов был поверить в то, что он является прямым и законным наследником Пушкина, Гоголя, Тургенева…
Комизм этого предположения основан на том, что чисто хронологическая возможность – еще далеко не достаточное основание для того, чтобы Пушкин запросто приходил к родителям бабушки докладчика и требовал у них, чтобы они дали ему ее подержать и понянчить.
Это пародийное начало зощенковского рассказа только подводит нас к самой сути проблемы. Суть же ее состоит в том, что оснований считать жителей современной России согражданами и соплеменниками Пушкина у нас имеется ровно столько же, сколько их имеется для предположения, будто Пушкин лично нянчил бабушку докладчика, баюкая ее на коленях.
Но, собственно, почему?
Как-никак эти люди, причастность которых не только к русской культуре, но и к русской нации Зощенко решается отрицать, живут на той же территории, на которой располагалась та, прежняя, пушкинская Россия, и говорят на том же, что и Пушкин, русском языке.
Казалось бы, чего же боле?
А русский интеллигент новой эпохи, быть может, даже не подозревавший об удивительных опасениях Федотова, осознает предвиденную им невероятную метаморфозу как уже вполне свершившийся факт и определяет ее, прибегая буквально к тем же историческим аналогиям.
Жизнь, однако, показала, что мысли такого рода осеняют порой не только тех, кого волнует «трепет забот иудейских», но и самых что ни на есть настоящих русских патриотов. И даже тех из них, кто широко прославился своими ультрапатриотическими взглядами.
Фразу эту я хорошо помню. Ее произнес Жданов в том самом знаменитом своем докладе, в котором он клеймил «подонка и злопыхателя» Михаила Зощенко. Но тогда вряд ли кому-нибудь показалось, что «это на самом деле очень глубокое замечание». Дело тут, видимо, в том, что ораторы той плеяды, к которой принадлежал автор этого высказывания, слишком хорошо приучили нас не вкладывать никакого реального содержания в лозунги и декларации, которые они время от времени произносили.
Но вот оказалось, что оратор, торжественно объявивший, что «мы не те русские…», случайно сказал чистую правду. Он, вероятно, и сам не подозревал, до какой степени реальна и глубока высказанная им мысль.
Произнося ее в назидание отставшему от жизни «мракобесу и хулигану» Михаилу Зощенко, он, разумеется, и думать не думал, что этот самый Зощенко был первым (если не единственным) писателем послереволюционной России, который задолго до того, как слово было найдено, осознал и выразил в своих книгах, что мы не те русские, что были до семнадцатого года.
Инженер и его жена искренне хотели добра жителям деревни. Они готовы были всячески помогать им, очевидно, ощущая исконную дворянскую вину перед «меньшим братом». Но отношения как-то не сложились. Мужики почему-то сразу невзлюбили дачников. И когда две лошади и бычок инженера забрели случайно на сельский луг, разразился скандал.
«Не имеете полного права обижать народ! Крепостных теперь нету!» – орали мужики, совершенно так же, как спустя каких-нибудь три десятка лет будет орать монтер в рассказе Зощенко: «Наплевать ему в морду! Теноров нынче нету!»
Инженер предпринял попытку объясниться с крестьянами.
Собственно, разговаривают-то они оба по-русски. Однако понять друг друга им так же трудно, как если бы, скажем, один говорил по-китайски, а другой – по-французски. Даже еще труднее. Потому что их взаимное непонимание упирается не только в языковый барьер. Родион не понимает инженера не только потому, что у него совершенно превратное представление о словах, которые тот произносит. Гораздо важнее тут то, что столь же превратно его представление о стимулах, побуждающих инженера произносить эти слова. Инженер огорчен и обижен тем, что крестьяне не приняли от души предлагаемых им уважительных и равноправных отношений: «Ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается ни одного гриба…», «Это не по-соседски…». Родион же уверен, что недовольство барина рождено тем, что крестьяне не желают признавать его исконных господских прав, не хотят служить ему: «Отчего, говорит, грибов не несут… жене, говорит, и детям…»
Чеховская метафора гораздо многозначительнее, чем это может показаться. Этот крохотный юмористический эпизод отразил едва ли не самую основную и самую драматическую коллизию российской истории. Он художественно зафиксировал тот в высшей степени парадоксальный факт, что на протяжении почти полутора столетий так называемая великорусская нация состояла, в сущности, из двух разных наций.
Мысль эта не имеет ничего общего с известной формулой Ленина о двух нациях в каждой нации.
Ситуация, отразившаяся в рассказе Чехова, говорит совсем о другом. Это ситуация – сугубо российская, не имеющая почти никаких аналогий ни с Англией, ни с Францией, ни с Германией, ни с какой-либо другой европейской страной.
Сегодняшние патриоты, пытающиеся разобраться в природе событий того времени, уже и вовсе не видят (не желают видеть) ничего, кроме этого, ненавистного им демона.
Такое предположение может показаться довольно-таки вероятным, в особенности если проглядеть – хотя бы бегло – заголовки журнальных статей, которыми откликнулась русская эмиграция на появление «Прогулок с Пушкиным»: «О злом суемудрии Абрама Терца», «Прогулки хама с Пушкиным», «Поругание Пушкина».
Неужели все-таки «еще Польска не сгинела»? Неужели та, великая русская культура не канула, не умерла?
Полные самых радужных надежд, мы заглядываем в один из этих критических опусов:
Эти «Прогулки» исторгнут у всей эмиграции дружный вопль негодования. Кроме религиозного кощунства – что более обидного и возмутительного можно было бросить в лицо русским людям, россиянам в широком смысле слова, всем, уважающим русскую культуру, чем эти 178 страниц концентрированной злобы, клеветы, набора грубых, непристойных выходок по адресу нашего самого великого и самого любимого национального поэта?Как выразился приблизительно по такому же поводу Михаил Зощенко, строки эти «несомненно написаны в минуту сильного душевного волнения». Но сочувствовать этому душевному волнению, а тем более разделить его мы не в силах. Уж очень это похоже на статейки советских газет, клеймившие безродных космополитов. Похоже не только тоном, даже не только этим навязчивым стремлением говорить от имени всей России, от лица каждого русского человека. Главное тут то, что критик-эмигрант, совершенно в духе своих советских коллег, рассматривает рецензируемую им книгу ни больше ни меньше как идеологическую диверсию, как злодейский выстрел из-за угла, метко нацеленный в самое сердце любимой родины.
Только худший враг России способен на такое творчество. И, с этой точки зрения, – он метко целится: что останется от нашей литературы, если дискредитировать имя того, о ком давно известно, что он – «наше все»?..
(Владимир Рудинский)
Откуда же это поразительное сходство? Вряд ли ведь оно может быть простой случайностью.
И тут нас осеняет простая догадка. Похоже, что критиков-эмигрантов, совершенно так же, как авторов статеек в советских газетах времен борьбы с космополитизмом, Пушкин, как таковой, нисколечко не интересует. Пушкин для них – это тоже всего лишь мандат. Мандат на право считать себя единственными хранителями великой русской культуры. Если угодно даже мандат на исключительное право обладания всем тем, что вобрало в себя самое понятие – «Россия». Иным из советских борцов за чистоту и неприкосновенности пушкинских риз я даже готов отдать предпочтение. По той простой причине, что они вынуждены были поминутно клясться в своей любви и верности Пушкину: ничего не поделаешь служба!
А вслушаешься чуть внимательнее в эти их истерические клятвы – отчетливо услышишь пробивающиеся сквозь толщу официального пафоса совсем иные ноты:
Будучи выразителем официального взгляда, автор этих строк вынужден делать вид, что Пушкин дорог ему главным образом и прежде всего своим заветом «глаголом жечь сердца людей». Однако, будучи в то же время все-таки поэтом, он вносит в этот официальный взгляд и свой, сугубо личный элемент. Попросту говоря, он проговаривается. И тут выясняется, что на самом-то деле Пушкин мил ему как раз теми свойствами, которые так талантливо расписал и разобъяснил нам в своей книге Абрам Терц. Опять все то же: певучесть, раскованная речь, способность жить, творить и даже глаголом жечь сердца не как-нибудь там топорно и грубо, а легко, игриво, весело, «как бы шаля».
Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь –
как бы шаля, глаголом жечь.
(Евгений Евтушенко)
Разумеется, и в той, старой России было великое множество людей, которым Пушкин был до лампочки. Но тогда это воспринималось как некое национальное бедствие, которое предстоит преодолеть:
Старый русский поэт тосковал о том времени, когда все его соотечественники смогут наконец расположиться в огромном здании великой русской культуры, построенном Пушкиным, Белинским, Гоголем, Толстым, Достоевским. Но тосковал он и сокрушался именно потому, что сам-то в этом здании жил, оно было его родным домом. И если жилось ему в нем не вполне уютно, так именно от сознания, что миллионам его единокровных братьев в эти высокие каменные палаты нету хода.
…Придет ли времечко
(Приди, приди, желанное!),
Когда народ не Блюхера
И не милорда глупого –
Белинского и Гоголя
С базара понесет…
(Николай Некрасов)
Нынешний русский поэт лишь делает вид, что живет в этом старом здании. (Терц по крайней мере не притворяется, а прямо говорит, что здание это – не для жизни, что жить в нем нельзя.) Немудрено, что он не испытывает при этом никакой тоски, гостеприимно приглашая всех желающих тоже делать вид, что они в нем живут:
Тут стоит еще раз вспомнить слова Зощенко о том, что он только временно замещает «того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде».
Ваши – Россия с ее маетой
всеискупленья.
Ваши – Рублев, Достоевский, Толстой,
Ленин.
(Евгений Евтушенко)
Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере, сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.Вот он наконец и появился – настоящий пролетарский писатель, не нуждающийся ни в каких заместителях, поскольку он в силах уже сам говорить от своего имени и от имени своей изменившейся, «культурно выросшей» среды.
(О себе, о критиках и о своей работе)
Евгений Евтушенко, по-видимому, искренне убежден, что все вышеперечисленные ценности (Рублев, Достоевский, Толстой) по праву принадлежат ему и его читателям. Что ж, ведь и бандерлоги искренне были уверены, что Мертвый Город принадлежит им! И зощенковский докладчик тоже, кажется, готов был поверить в то, что он является прямым и законным наследником Пушкина, Гоголя, Тургенева…
Германская война, как известно, началась двадцать три года назад. То есть когда она началась, то до Пушкина было не сто лет, а всего семьдесят семь.Все эти рассуждения вполне логичны. Теоретически Пушкин действительно мог нянчить бабушку докладчика, ибо, если исходить из точных, абсолютно проверенных и неопровержимых фактических данных, в 1837 году, когда Пушкин был еще жив, этой самой бабушке был уже почти годик. И в то же время предположение, что бабушка докладчика плакала у Пушкина на руках, звучит в высшей степени комично. И, разумеется, не только потому, что она со своими родителями проживала в Калуге, где Пушкин никогда не бывал.
А я родился, представьте себе, в 1879 году. Стало быть, был еще ближе к великому поэту. Не то чтобы я мог видеть, но, как говорится, нас отделяло всего около сорока лет.
Моя же бабушка, еще того чище, родилась в 1836 году! То есть Пушкин мог ее видеть и даже брать на руки. Он мог ее нянчить, и она могла – чего доброго – и плакать на руках, не предполагая, кто ее взял на ручки.
Конечно, вряд ли Пушкин мог ее нянчить, тем более, что она жила в Калуге, а Пушкин, кажется, там не бывал, но все-таки можно допустить эту волнующую возможность, тем более что он мог бы, кажется, заехать в Калугу повидать своих знакомых…
Но мою прабабушку он наверняка мог уже брать на ручки. Она, представьте себе, родилась в 1763 году, так что великий поэт мог запросто приходить к ее родителям и требовать, чтобы они дали ему ее подержать и понянчить… Хотя, впрочем, в 1837 году ей было, пожалуй, лет этак шестьдесят с хвостиком, так что, откровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было и как они там с этим устраивались… Может быть, даже и она его нянчила…
Что же касается Гоголя и Тургенева, то их могли нянчить почти все мои родственники, поскольку еще меньше времени отделяло тех от других.
(Вторая речь о Пушкине)
Комизм этого предположения основан на том, что чисто хронологическая возможность – еще далеко не достаточное основание для того, чтобы Пушкин запросто приходил к родителям бабушки докладчика и требовал у них, чтобы они дали ему ее подержать и понянчить.
Это пародийное начало зощенковского рассказа только подводит нас к самой сути проблемы. Суть же ее состоит в том, что оснований считать жителей современной России согражданами и соплеменниками Пушкина у нас имеется ровно столько же, сколько их имеется для предположения, будто Пушкин лично нянчил бабушку докладчика, баюкая ее на коленях.
Но, собственно, почему?
Как-никак эти люди, причастность которых не только к русской культуре, но и к русской нации Зощенко решается отрицать, живут на той же территории, на которой располагалась та, прежняя, пушкинская Россия, и говорят на том же, что и Пушкин, русском языке.
Казалось бы, чего же боле?
У нас видят в языке и государстве чуть ли не исчерпывающую характеристику нации. Ну, так есть или был народ, который сохранил и язык и государство, перестав быть самим собой. Я говорю о греках. Кто серьезно признает в современных греках соотечественников Перикла и Сократа? А между тем литературный язык их чрезвычайно близок к классическому. В Византии писали почти чистым греческим языком, конечно, с легкими переменами в словаре, но не с большими, чем это обычно в многовековой истории единого народа. Римская империя, в составе которой жили классические греки со второго века до Р.Х., не была разрушена. Государство, которое мы называем условно Византией, само себя называло Римской Империей. А между тем духовный тип византийского грека настолько далек от классического, что их можно просто считать антиподами. Как же, в какой момент времени совершилось перерождение классического типа? Для этого не надо было тысячелетия, процесс совершился гораздо более быстро, хотя и незаметно для современника. В третьем веке по Р. X. греческая литература (Плотин) еще бесспорно принадлежит классической древности. В пятом веке столь же бесспорно – Византии. Перерождение произошло за одно столетие. IV век был временем принятия христианства и острой ориентализации Империи. Этих двух чисто духовных факторов было достаточно, чтобы породить новый народ из элементов старого, при полном сохранении государства и языковой традиции. Явление поразительное и угрожающее для современной России.Полное перерождение нации, происшедшее в течение всего лишь одного столетия, естественно, представляется Федотову явлением настолько поразительным, что он сообщает о нем как о величайшем парадоксе, как об одной из самых таинственных загадок истории. Немудрено, что, вступая на зыбкую почву исторических аналогий, он делает это крайне осторожно, рискуя лишь в предположительной форме заметить, что нечто подобное, быть может, угрожает в исторически обозримом будущем современной России:
(Георгий Федотов)
Россия переживает сейчас процесс, совершенно подобный константиновской империи: перемену религии и острую окцидентализацию – в масштабе всенародном. Устоит ли в этом перерождении русский национальный тип – и при каких условиях? Вот вопрос, который нас мучит. Ответ на него может дать только будущее. Сейчас ясно лишь, что борьба за русскую душу не кончена. Может быть, она только начинается. Опасность несомненна и грозна. Но то живое, что долетает до нас из России, не дает права хоронить ее… Нельзя сплеча решать вопрос о гибели или перерождении русской нации, а следует более пристально вглядываться в происходящие там глубокие изменения. Полный смысл этих изменений откроется в будущем.И вот оно настало, это будущее. И как будто уже начал приоткрываться для нас полный смысл тех изменений, которые провидел, сам не желая верить своим прозрениям, покинувший родину философ.
А русский интеллигент новой эпохи, быть может, даже не подозревавший об удивительных опасениях Федотова, осознает предвиденную им невероятную метаморфозу как уже вполне свершившийся факт и определяет ее, прибегая буквально к тем же историческим аналогиям.
Сравнивать культуру современной России с XIX веком – все равно что сравнивать какого-нибудь Манолиса Глезоса с Платоном и отмечать падение культуры современных греков. Современные греки вовсе не наследники и продолжатели античной культуры, которая погибла вместе со своими носителями. Если кто-нибудь и унаследовал элементы этой культуры, то, скорее, итальянское Возрождение, и произошло это по идейной связи, а не по генетической. Так же бессмысленно надеяться, что европейская культура России возродится теперь в русском народе (по созвучию, что ли?)…Утверждение это наверняка кое-кому покажется оскорбительным для русского народа. Не сомневаюсь, что найдутся «патриоты», которые объявят его русофобским или даже сионистским. И презрительно отбросят эту «кощунственную» мысль, с уверенностью заявив, что она могла прийти в голову только инородцу. Во всяком случае, человеку, которому наплевать на Россию, на ее прошлое, настоящее и будущее.
«Мы не те русские, что были до семнадцатого года, и Русь у нас не та». Это на самом деле очень глубокое замечание. Советский русский народ имеет такое же отношение к русской культуре, как румыны к римлянам.
(Александр Воронель)
Жизнь, однако, показала, что мысли такого рода осеняют порой не только тех, кого волнует «трепет забот иудейских», но и самых что ни на есть настоящих русских патриотов. И даже тех из них, кто широко прославился своими ультрапатриотическими взглядами.
Никак не можем примириться с мыслью, что России (Российской империи, если хотите) уже нет и никогда не будет.Не только привыкнуть к тому, что «мы – не русские», но даже всерьез осознать, что «мы – не те русские, какими были до семнадцатого года», – и то нам было нелегко.
Была Эллада. Но разве можно сказать, что современные греки – это эллины? Был Рим. Но разве можно сказать, что современные итальянцы – это римляне? Просто современные греки и итальянцы давно привыкли к тому, что они не эллины и не римляне, а мы никак не можем привыкнуть (за недавностью происходящих событий), что мы – не русские.
(Владимир Солоухин)
Фразу эту я хорошо помню. Ее произнес Жданов в том самом знаменитом своем докладе, в котором он клеймил «подонка и злопыхателя» Михаила Зощенко. Но тогда вряд ли кому-нибудь показалось, что «это на самом деле очень глубокое замечание». Дело тут, видимо, в том, что ораторы той плеяды, к которой принадлежал автор этого высказывания, слишком хорошо приучили нас не вкладывать никакого реального содержания в лозунги и декларации, которые они время от времени произносили.
Но вот оказалось, что оратор, торжественно объявивший, что «мы не те русские…», случайно сказал чистую правду. Он, вероятно, и сам не подозревал, до какой степени реальна и глубока высказанная им мысль.
Произнося ее в назидание отставшему от жизни «мракобесу и хулигану» Михаилу Зощенко, он, разумеется, и думать не думал, что этот самый Зощенко был первым (если не единственным) писателем послереволюционной России, который задолго до того, как слово было найдено, осознал и выразил в своих книгах, что мы не те русские, что были до семнадцатого года.
НЕ ТЕ РУССКИЕ
Инженер Кучеров строил мост в трех верстах от деревни Обручановой. Жене инженера понравились окрестные места, и она уговорила мужа купить тут небольшой участок земли и выстроить дачу.Инженер и его жена искренне хотели добра жителям деревни. Они готовы были всячески помогать им, очевидно, ощущая исконную дворянскую вину перед «меньшим братом». Но отношения как-то не сложились. Мужики почему-то сразу невзлюбили дачников. И когда две лошади и бычок инженера забрели случайно на сельский луг, разразился скандал.
«Не имеете полного права обижать народ! Крепостных теперь нету!» – орали мужики, совершенно так же, как спустя каких-нибудь три десятка лет будет орать монтер в рассказе Зощенко: «Наплевать ему в морду! Теноров нынче нету!»
Инженер предпринял попытку объясниться с крестьянами.
– Здравствуйте, братцы! – сказал он.Из попытки объясниться ничего не вышло. Чем дальше, тем больше портились отношения инженера с крестьянами. И нельзя сказать, чтобы тут действовала чья-то злая воля. Некоторые мужики и в самом деле испытывали неприязнь, раздражение и даже ненависть к новоявленному барину. Но некоторые, как, например, Родион, напротив, были преисполнены самого искреннего доброжелательства. Суть дела от этого, однако, нимало не менялась, поскольку причиной размолвки была отнюдь не взаимная неприязнь, а нечто уж вовсе непреодолимое: полное взаимное непонимание.
Мужики остановились и поснимали шапки.
– Я давно уже хочу поговорить с вами, братцы, – продолжал он. – Дело вот в чем. С самой ранней весны каждый день у меня в саду и в лесу бывает ваше стадо. Все вытоптано, свиньи изрыли луг, портят в огороде, а в лесу пропал весь молодняк. Сладу нет с вашими пастухами; их просишь, а они грубят. Каждый день у меня потрава, и я ничего, я не штрафую вас, не жалуюсь, между тем вы загнали моих лошадей и бычка, взяли пять рублей. Хорошо ли это? Разве это по-соседски? – продолжал он, и голос у него был такой мягкий, убедительный и взгляд не суровый. – Разве так поступают порядочные люди?.. Я и жена стараемся жить с вами в мире и согласии, мы помогаем крестьянам, как можем… Вы же за добро платите нам злом. Вы несправедливы, братцы. Подумайте об этом. Убедительно прошу вас, подумайте. Мы относимся к вам по-человечески, платите и вы нам тою же монетою.
Повернулся и ушел. Мужики постояли еще немного, надели шапки и пошли…
До деревни дошли молча. Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой…
– По дороге около Никитовой гречи того… инженер с собачкой… – начал Родион, отдохнув, почесывая себе бока и локти. – Платить, говорит, надо… Монетой, говорит… Монетой не монетой, а уж по гривеннику со двора надо бы. Уж очень обижаем барина. Жалко мне…
– Жили мы без моста, – сказал Володька, ни на кого не глядя, – и не желаем.
(Антон Чехов)
Как-то шли толпой из леса, и опять по дороге встретился инженер. Он остановился и, не поздоровавшись, глядя сердито то на одного, то на другого, начал:Инженер Кучеров и Родион разговаривают друг с другом на разных языках. Не в каком-нибудь там переносном, метафорическом, а в самом, что называется, прямом, буквальном смысле слова.
– Я просил не собирать грибов у меня в парке и около двора, оставлять моей жене и детям, но ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается ни одного гриба. Проси вас или не проси – это все равно. Просьба, и ласки, и убеждение, вижу, все бесполезно.
Он остановил свой негодующий взгляд на Родионе и продолжал:
– Я и жена относились к вам как к людям, как к равным, а вы? Э, да что говорить! Кончится, вероятно, тем, что мы будем вас презирать. Больше ничего не остается!
И, сделав над собой усилие, сдерживая свой гнев, чтобы не сказать еще чего-нибудь лишнего, он повернул и пошел дальше.
Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой.
– Да… – начал он, отдохнув. – Идем сейчас, а барин Кучеров навстречу… Да… Девок чуть свет видел… Отчего, говорит, грибов не несут… жене, говорит, и детям. А потом глядит на меня и говорит: я, говорит, с женой тебя призирать буду. Хотел я ему в ноги поклониться, да сробел… Дай Бог здоровья… Пошли им, Господи…
Степанида перекрестилась и вздохнула.
– Господа добрые, простоватые… – продолжал Родион. – «Призирать будем…» – при всех обещал. На старости лет и… оно бы ничего… Вечно бы за них Бога молил… Пошли, царица небесная…
Собственно, разговаривают-то они оба по-русски. Однако понять друг друга им так же трудно, как если бы, скажем, один говорил по-китайски, а другой – по-французски. Даже еще труднее. Потому что их взаимное непонимание упирается не только в языковый барьер. Родион не понимает инженера не только потому, что у него совершенно превратное представление о словах, которые тот произносит. Гораздо важнее тут то, что столь же превратно его представление о стимулах, побуждающих инженера произносить эти слова. Инженер огорчен и обижен тем, что крестьяне не приняли от души предлагаемых им уважительных и равноправных отношений: «Ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается ни одного гриба…», «Это не по-соседски…». Родион же уверен, что недовольство барина рождено тем, что крестьяне не желают признавать его исконных господских прав, не хотят служить ему: «Отчего, говорит, грибов не несут… жене, говорит, и детям…»
Чеховская метафора гораздо многозначительнее, чем это может показаться. Этот крохотный юмористический эпизод отразил едва ли не самую основную и самую драматическую коллизию российской истории. Он художественно зафиксировал тот в высшей степени парадоксальный факт, что на протяжении почти полутора столетий так называемая великорусская нация состояла, в сущности, из двух разных наций.
Мысль эта не имеет ничего общего с известной формулой Ленина о двух нациях в каждой нации.
Есть две нации в каждой современной нации. Есть две национальные культуры в каждой национальной культуре. Есть великорусская культура Пуришкевичей, Гучковых и Струве – но есть также великорусская культура, характеризуемая именами Чернышевского и Плеханова. Есть такие же две культуры в украинстве, как и в Германии, Франции, Англии, у евреев и т. д.Ленин указывает на закономерность, характеризующую, как ему представляется, нормальное историческое развитие любого цивилизованного народа.
Ситуация, отразившаяся в рассказе Чехова, говорит совсем о другом. Это ситуация – сугубо российская, не имеющая почти никаких аналогий ни с Англией, ни с Францией, ни с Германией, ни с какой-либо другой европейской страной.
Дело не в том, что русское государство началось с варягов, продолжалось с помощью греков и татар и прочно управлялось немцами. Дело в том, что духовная родина русского правящего класса (после Петра и особенно после Екатерины) всегда была в Европе. Не случайно дворяне весь XIX век говорили по-французски… Замечательная русская культура XIX века, вернее, то, что мы зовем русской культурой, создана особым европейским народом, который говорил на особом языке (мужики зачастую даже не понимали его, а многие не понимают и сейчас), жил по-европейски во враждебной дикой стране, пользовался необычайным (даже для Европы) комфортом и генетически был интернационален…Таких объединяющих моментов не было не только в сознании восставшего народа. Трагическим отсутствием этих объединяющих моментов отмечено сознание даже самых лучших сынов того особого европейского народа, который говорил на особом, непонятном народу языке, жил по-европейски во враждебной дикой стране и даже генетически был интернационален. На отсутствие этих объединяющих моментов жаловались даже те из них, кто всю свою жизнь положил на то, чтобы слиться воедино с этим самым восставшим народом, жить его жизнью, бедовать вместе с ним и радоваться его радостями.
Патриотически настроенные интерпретаторы ищут теперь в революции моментов, объединяющих белых и красных в понятии «русский» (например, в фильме «В огне брода нет»). Но в сознании восставшего народа таких моментов не было.
(Александр Воронель)
6 ноября 1917 г.Любопытно, что даже Короленко, великолепно сознающий причины разразившейся катастрофы, – даже он склонен уж слишком эмоционально оценивать ту роль, какую сыграл и продолжает играть в случившемся «демон большевизма». Но он, по крайней мере, хоть видит ту почву, на которой этот «демон» только и мог появиться.
…Пошел по слякоти прогуляться в городской сад. Там стоит здание бывшего летнего театра, обращенного в цейхгауз. У здания на часах солдатик… Усталое землистое лицо, потухший печальный взгляд. Выражение доброе, располагающее. Ружье стоит в углу у стенки.
– Можно постоять с вами?
– Можно. – Он сторонится. Разговариваем.
Я смотрю на истомленное лицо, на морщинки около добрых усталых глаз, и в нашей будке на время устанавливается понимание и симпатия…
Рассказ следует за рассказом. Предмет их – измена.
И этот солдат с усталыми, печальными и несколько враждебными глазами знает тоже своего дьявола. Он верит, он убежден в измене…
Я прощаюсь. С меня довольно. Я иду по аллеям сада, он остался в будке… По-видимому, он следит взглядом за моей непонятной ему фигурой и думает:
– Вот подходил… Кто и зачем?.. В пальто и шляпе… Расспрашивал. Что ему надо?
И, быть может, моя фигура уже занимает свое место в этом фантастическом сплетении…
Нет у нас общего отечества! Вот проклятие нашего прошлого, из которого демон большевизма так легко плетет свои сети.
(Владимир Короленко)
Сегодняшние патриоты, пытающиеся разобраться в природе событий того времени, уже и вовсе не видят (не желают видеть) ничего, кроме этого, ненавистного им демона.
Найдем ли память и мужество вспомнить те первые революционные лет 15, когда «пролетарский мессианизм» приобрел ярко выраженный русофобский характер? Те годы, с 1918 по 1933, когда «пролетарский мессианизм» уничтожил цвет русского народа, цвет старых классов – дворянства, купечества и священства, потом цвет интеллигенции, потом цвет крестьянства? Пока он еще не принял «ярко выраженного русофильского характера», а имел ярко выраженный русофобский – что скажем о времени том?..